bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

– Твоя правда, живой ногой тут бы сподручней… А впрочем, болячка тебе, я, кроме ноги, ничего ещё не отстёгиваю. И меня с моей деревяшкой ещё не метало через борта, как тебя тогда по весне!

Обвалившийся хохот едва не смахнул меня со скамьи. Матёрые кмети ложились грудью на стол, заскорузлыми ладонями тёрли глаза. В том числе Славомир, и было похоже, досталось ему поделом. Наверное, вправду забавно летел он в студёную воду, обманутый коварной волной…

Потом я не раз ещё слышала за этим столом, как могучие воины – размахнутся, дубовую дверь пробьют кулаком! – словно бы ни с того ни с сего принимались безудержно хвастаться, бросая чуть ли не вызов друг другу. Или, как нынче, пускали в ход поношения и подначки, которые у мелких людей тотчас выдернули бы ножи из ножен. Сравнение мужей – вот как звалась такая игра. Гордые и умевшие мстить без всякой пощады, они состязались в умении отражать шуткой ранящие слова… и всё только затем, чтобы дать друзьям позабавиться, похохотать от души!

Попробовал бы кто напомнить стрыю-батюшке Ждану, как он лебезил перед грозным вождём!


Когда воины ушли спать в дружинную избу, а мы соскоблили мясо с костей и убрали столы, я отправилась знакомым путём в горницу, что так щедро решила делить со мной сестрёнка вождя. Осторожно открыла дверь – мало ли, спит! – и едва не ступила на девку-подлёточку, угнездившуюся при пороге.

Сестра воеводы ждала меня со светцом, и я изумлённо спросила:

– Это кто тут у тебя?

– Чернавушка, – отвечала она, изумившись не менее моего.

А девчоночка высунулась из-под овчины и вразумила меня, недогадливую:

– А водички подать, яблочко сушёное поднести? А баснь рассказать, чтобы спалось?

Я промолчала. Всяк домостройничай, покуда живёшь у себя, а в чужой избе хозяина не учи. Велета через голову стянула рубашку, нырнула в нежный мех одеял и указала на постель рядом с собой:

– Ложись!

Она и тут делилась охотно и радостно. Всякая ли так щедра даже с роднёй? Всякая ли позовёт – не на один ночлег, на житьё! – незнакомую девку на голову выше себя?..

Я забралась под одеяло, и чернавка, привстав, задула светец.


Мне приснился зимний ночной лес. На лыжах, но почему-то с кузовом клюквы, я шла меж громадных заснеженных елей, едва озарённых дрожащей зелёной звездой… С моря надвигалась метель.

Я шла домой. Я знала это во сне, хотя лес был незнакомый. Скоро увижу старое поле, наш тын и Злую Берёзу, ищущую что-то обледенелой рукой.

Тут загорелись во тьме янтарные волчьи глаза…

– Молчанушка! – окликнула я мохнатого зверя. – Молчан!..

Протянула руки навстречу, ждала – ринется, увязая в рыхлом снегу, вскинет лапы на плечи, задумает опрокинуть. Но Молчан только поднял шерсть на загривке, оскалил страшную пасть и попятился, растворяясь в позёмке…

– Молчан! – крикнула я ещё раз. И пробудилась.

Во сне раскрывается око души и зрит невидимое наяву. Крепкое тело до срока прячет недуг, а заснёшь – и помстится, что заболел. Бывает, во сне громким кличем кличет беда, прихватившая кого-то в чужом далеке. Разгадаешь увиденное – быть может, узнаешь судьбу. Или задумаешься, в себя глянешь поглубже. Не ведаю, что и важней.

Чего ради я не взяла Молчана с собой?.. Хромоту его пожалела? О себе пеклась, о себе! Обиды копила.

На дядьку, на мать, на злую Белёну. А как сама за счастьем пустилась, бросила друга, прочь оттолкнула, чтоб не мешал.

Такие сны шлют хранители-Боги. Иного хлестнуть по рукам, отшибить охоту к злодейству. Иного предупредить и спасти. А иного ещё – наказать, отплатить за давнее малодушие, быть может, не ведомое никому. И толку нет ни с оберегов, ни с жирного жертвенного гуся. Не молятся этому Богу, и у каждого он свой. Малый или великий, смотря по тому, каков сам человек.

4

Я почти обрадовалась, когда извне с хриплой яростью прокричал рог. Старый наставник меня упереживал накануне: по этому зову вся младшая чадь стремглав летит из постелей во двор, на утреннюю потеху. Я замышляла спросить, какая такая потеха, чего это ради велят бежать босиком, в исподней сорочке и тоненьких полотняных штанах… но убоялась насмешек и не спросила. Дождусь утра, сама посмотрю.

Вот – дождалась. Я прыгнула с лавки, стянула гашником новые, дважды стиранные порты. Не стыд показаться. Вздела рубашку, спеша, помогая ртом, завязала тесёмочки рукавов. Перешагнула проснувшуюся чернавку и кинулась вон. Успела ещё услыхать, как Велета, невнятно пробормотав, повернулась к стене – и сладко зевнула…

Ступеньки всхода были холодными, а на последних встретили ногу щекотные иголочки инея. Мелькали тени людей, внешняя дверь раскрывалась и снова захлопывалась. Крепенький предрассветный мороз в самой влазне схватил меня за бока. Бедное тело, горячее и непонятливое спросонок, жалобно заскулило. А ну-ка! – сказала я мысленно и толкнула тяжёлую скрипучую дверь.

Посередине двора горел весёлый костёр, а вокруг, на блестящем гладком снегу, прыгали и по-птичьи взмахивали руками десятка два отроков, таких же, как я, босых и раздетых. Старшие воины держались опричь. В меховых кожухах нужды нету жаться к огню. Хагена я не приметила, но Славомир там был и подле Славомира сам вождь. Ожидали последних; я смутно порадовалась, что последней буду не я.

Морозец стоял не самый жестокий, но влагу дыхания схватывало у ноздрей. Я заскакала, вливаясь в общую пляску. Дверь дома бухала то и дело. Порою высовывались разом две-три мальчишеские головы и канючили:

– Славомир, ну Славомир!

Я знала уже, кто это такие. Пасынки дружинные, детские, как их ещё называли. Сироты отдавших жизнь за вождя. Дети нынешних гридней, отосланные в Нетадун матерями. Эти будут воинами, их незачем испытывать, как нас, пришлых, сторонних: отроки бывают и из рабов, детские – никогда. Я, привыкшая возиться с сестрёнками, видела курносых насквозь. Заставь что-нибудь делать – не сделают, с подзатыльниками будут делать и плакать, но запрети – в узел свяжутся, а достигнут. Вот один, постарше и побойчее, ступил на снег разутой ногой…

– Я тебя!.. – топнул немедленно Славомир. Детского ветром внесло обратно в избу, а варяг оглядел двор – все ли на месте? – и увидел меня. Подошёл, хотя вполне мог подозвать, и сказал дружелюбно:

– А ты почто? Иди досыпай.

Моё одеяло в горнице ещё небось не остыло. Я сказать не могу, в какую мёртвую бездну кануло сердце при этих добрых словах. Я молчала, глядя в глаза. Я по сей день не ведаю, что увидал на моём лице Славомир. Но увидал что-то и отошёл, проворчал как будто смущённо:

– Смотри…

Толкотня во дворе не заняла долгого времени. Меньше, чем теперешний мой рассказ. Вновь прокричал, позвал в темноту невидимый рог, и отроки гурьбой помчались в ворота. Я порадовалась: быстрый бег греет жарче костра, жарче мехов. Звёздное небо чуть мрело, суля нескорый восход. Я плоховато различала сперва, куда мы бежали. Боялась впотьмах оступиться, ногу поранить. Но зимняя темнота несхожа с осенней, в которой, как с выколотыми глазами, идёшь и не ведаешь, во что стукнешься лбом. Вот пошла книзу дорога, вот зачернели, отступая назад, береговые откосы, вознёсшие на гранитном хребте наш Нета-дун… и внутренним чувством я угадала под собой лёд вместо земли. Море!

Мне было теперь совсем легко и тепло, даже босым ступням, и я не завидовала Велете, нежившейся дома. Ни разу не бегавший по морозу лучше не пробуй – сразу простынешь, – но если привык к холодам, жаре и дождю – то-то радуется бегущее тело, а с ним ликует душа!


Неподалёку от берега была устроена прорубь. Отроки прыгали по одному, вылезали и опрометью мчались по кругу, вопя и подбадривая друг друга. У воды, доглядая, стоял неведомо как обогнавший нас Славомир. Вот помог выкарабкаться узкоплечему пареньку, сам растёр полотенцем, достал из-за пазухи сухую рубашку… Все прочие, я поняла, сушили порты на себе.

Мы с Яруном переглянулись. Мы водили знакомство с зимней водой. Оба вваливались в полыньи и выплясывали у костров, у одежды, распяленной на кустах… Славомир запоздало шагнул удержать меня, вытянул руку. Ха! Я поспевала пригнуться на лыжах, на склоне горы, когда острые сучья нацеливались под рёбра. Я окунулась добротно, оставив сухим лишь затылок и косищу, намотанную на кулак. По поверхности плавали осколки битого льда. Я выскочила без подмоги и торопливо отжала сорочку, скрутив её на животе. Славомир только покачал головой. Вот вылез Ярун, и мы побежали. Подошёл воевода и бросил товарищу:

– Пусть её. Рожоного ума нет, не дашь и учёного.


Мы долго носились в синеющей полутьме. Если по совести, это был не мороз, четверть мороза. Ярун повернулся ко мне, хотел говорить, но тут кто-то из отроков, плечистый наглыш, вытянул ногу, и мой побратим, непривычный к подвохам, едва не посунулся лбом в утоптанный снег. Быть бы драке, не встань подле обидчика Славомир. Он молча взял почти обсохшего парня за вышитый ворот и, как щенка, вдругорядь швырнул в дымную воду.

– Охолонь! – сказал строго, когда отрок вынырнул и, ошалело моргая, схватился за край. – Тебе с ним одним щитом голову прикрывать!


Дом встретил нас теплом очагов, свежим хлебом и запахом горячего сбитня в глиняных чашках. Что за благодать вылить в горло питьё, духовитое, сладкое, натянуть вязаные носки и сесть у огня! Потом собрали столы, но не в гриднице, а в самой дружинной избе. И опять я служила доброму Хагену и между делом разглядывала людей и палату. Не то что вчера; вчера всё во мне было слишком натянуто, ни взора, ни памяти, одна трепетная струна. Вели поподробнее описать гридницу да сидевших, и не возьмусь. Ныне освоилась, поотошла от первого страха. Да и вода омыла, очистила, заново оживила…

Так вот он, мой новый род. Будущие побратимы. Словене, корелы, весь и, конечно, варяги, которых я научилась уже выделять не по отличию черт, не по выражению – по отблеску выражения, присущему людям издалека. Не могу лучше сказать. Кто хоть раз видал гостей из-за моря, поймёт сам.

Степенные мужи не спеша ели масляную овсянку, в очередь черпали из общих мис, а потом честно клали ложки чашечками вниз, чтобы недобрый дух не лизнул. А по стенам висело оружие и щиты, одни круглые, другие вытянутые, с острым нижним концом. Страшные отметины их украшали. И на каждом – грозная птица Рарог, сокол огня. Щиты так и притягивали глаз, но кто-то другой мстил мечтать, шептал на ухо: не быть тому никогда. Видно, крепко сидел во мне ужас перед вождём, ещё дома родившийся. Как он глянул на Славомира, когда тот при отплытии смехом пообещал взять меня на корабль!.. Допустит ли из молодшей в старшую чадь? Ой вряд ли!..

Или, может, глухая тоска брала оттого, что и в этом дому не казался мне Тот, кого я узнаю с первого взгляда, Тот, кого я всегда жду? Стало быть, я ещё не изгрызла те медные короваи, не стоптала железные сапоги?..

Это жило во мне не так, как рассказываю. Не слитной мыслью – клочками, урывками дум, что летали, хлопая крыльями, как обезглавленные петухи по двору. Некогда было присесть, раскинуть умишком. Хаген выспрашивал о потехе на льду и о том, не страшилась ли я лезть в холодную прорубь. И знай приставлял к уху ладонь, просил рассказывать громче. Сперва я дивилась – чуткий слепец, он же слышал лучше меня. Потом поняла – и прихлынула поздняя благодарность. Не любопытство тешил старик и расспрашивал не для себя – для кметей, слушавших поневоле. Не все ходили к нам летом, не все меня знали. Один Славомир мог поведать кое о чём да Нежата… тут наконец я вспомнила про Нежату, не виденного ни накануне, ни днесь, и посмела спросить – жив ли молодец?

– На воропе Нежата, – ответил мне Хаген. – За Сувяр-реку побежал, скоро придёт.


Наша память разборчива и добра. Если б жёны пристально помнили муку, в какой рожали дитя, перевелось бы племя людское. Так и я. Осмеяла Нежату, выгнала со двора, а ныне сама хотела увидеть и вспоминала хорошее – ласковый взгляд красивого парня, ласковые слова. И чувствовала затылком, что вождь слыхал моё вопрошание и был опять недоволен. Верно, думал, моё воинское усердие – одна болтовня, а на уме ничего, кроме утех.


Когда же я села есть и взяла ложку, я вдруг ощутила прикосновение, совсем лёгкое, словно пуховым пёрышком по бедру. Не сразу и почувствовала сквозь одежду. Потом скосила глаза.

Подле меня стояла собака. Старая-престарая пятнистая сука с поседелой спиной и висячими тряпочными ушами. Наши лайки да волкодавы рождались пушистыми по-лесному, мороз их не морозил, дождь не мочил. У этой нежная шерсть стекала длинными прядями, лёгкими и волнистыми по концам. Карие глаза смотрели с кротким лукавством ветхого существа, которое почти отжило век, но всё ещё очень не прочь и полакомиться, и поиграть. Только не думай, я не выпрашиваю, внятно молвили эти глаза. Но если меня вдруг приласкают и угостят такой маленькой, совсем маленькой корочкой?..

Я отрезала от своего ломтя немножко вкусного мяса. Псица взяла бережно, не прикоснувшись к ладони. Я опустила руку ей на голову, погладила, почесала мягкие ушки. Мой Молчан не стерпел бы подобного ни от кого, кроме хозяйки. Гордый до лютости, он и еды никогда не брал у чужих…

Сука доверчиво положила голову мне на колено. Прикрыла глаза, нежась и отдыхая. Все мы когда-нибудь превращаемся в старых собак, которым уже неохота лаять в лесу, задорно летя по жаркому следу, неохота встречать незнакомца, явившегося у ворот… даже нюхаться с красавцем псом, приведённым в гости… Остынут, подёрнутся пеплом ярость и любопытство, широкий мир потускнеет и сузится: был бы клочок сена в углу, подальше от сквозняков, да сытое брюшко… да самое главное – любимый хозяин, который не выпнет никчёмную на дождь и мороз, не поскупится на ласку и на тепло…

Я покосилась на Хагена. Конечно, он был совсем не таков. Но здесь, в Нета-дуне, неплохо жилось и ему, и тихой Велете, и седой старой собаке. А может, ещё иным тварям, чей покой и достоинство было так же легко растоптать. Или оградить.

Смейтесь, если смешно!.. Но мне только сильней захотелось остаться. А ведь я не искала широкой спины, чтобы сидеть за ней до могилы.

5

Теперь надобно помянуть про Нежату: взялась, так всё сказывай, любо, не любо. Нежата вернулся в яркий солнечный полдень и сам был, как тот полдень, радостен и румян. Шестеро молодцов неслись вслед размеренным шагом, и по этому шагу я тотчас признала словен. Весские парни бегали ино, а уж варяги – куда ни поедут, семи вёрст не доедут, отроду не было крепких морозов у них на море Варяжском, дожди вместо снега кропили в месяце грудне.

Нежата с собой уводил пятерых, вернулся с прибытком. Этот шестой летел позади, красуясь лыжной сноровкой, а у правого уха блестела серебряная крестовина меча. Да, подумала я. Вовсе не то, что я или побратим. Этот выглядел воином.

Мстивой, к моему удивлению, Нежату не похвалил.

– Отроков я беру сам, – молвил он хмуро.

Шестой мигом опознал в нём вождя и встрял с ухмылкой, бесстрашно:

– А я не отрок.

У него был отчаянный взгляд не привыкшего ничем дорожить. Такому что свой живот, что чужой: не промедлит и не усомнится, если пошлют, как Яруна, со смертью на беззащитного. Это почуял в нём вождь, другое ли что? Откуда мне знать.

– Здесь передо мною все отроки, – ответил он невозмутимо. – Издалече идёшь, молодец?

– Из Нового Града, – сказал прибылой и перестал скалиться. – Думал хоть у тебя правды сыскать.

Из Нового Града!.. Двадцать лет прожила я в знакомом лесу, путешествие в Нета-дун казалось походом за край света, да я сказывала. Старград варяжский был мне вовсе где-то за звёздами, слишком далеко, чтобы уразуметь. Новый Град и стольная Ладога помещались чуть ближе, но тоже у кромки, под самым пологом тьмы. Возле белого камня, скрепившего древние заговоры… Мы переглянулись с Яруном. Мы были двумя синицами, выпугнутыми из куста. Варяги, залётные соколы, знали, как выглядит земля из-под облаков. Их смутить было труднее.

– Как величать-то? – спросил вождь. Он смотрел на Нежату: привёл, отвечай, – но Нежата как раз увидел меня и, если судить по лицу, почти испугался, и мне прыгнуло в душу что-то холодное, а новогородец немного повременил и откликнулся с вызовом:

– Блудом люди рекут.

Блуд – Ходящий Опричь! Хорошее назвище. Другое уже навряд ли пристанет.

– А князя что бросил, Блуд? – продолжал допрос воевода. Это он говорил о храбром Вадиме, который вышел из Ладоги и выстроил Новый Град, поссорясь с варягами, и о том слыхали даже мы в нашей чащобе.

Дерзкий Блуд показал разом сорок зубов:

– Вадиму в горохе только стоять. И людям его с ним.

Хаген, уже привыкший держать меня за плечо, покачал седой головой:

– Беда, коли язык проворней ума.

Он опять видел недоступное зрячим. Расспросить тотчас я не успела. А после – забыла.

– Князя лаешь, болячка тебе! – проворчал хромоногий Плотица. Юные воины перед ним трепетали, но тут коса напала на кремень. Блуд выхватил оружие с такой быстротой, что лезвие очертило в воздухе золотой полукруг.

– Ты меня не учи. Я тебя под стрелами не видал.

Бесстрашия, наглости и насмешки в нём было поровну. Причём на десятерых. Плотица потемнел, косолапо шагнул навстречу. Зоркий Блуд опустил меч.

– Две с одной не дерутся, слава не та.

– Достанет одной пнуть тебя за ворота, – пообещал воин. – Думай, щеня, где славы искать!

Вождь его удержал. Вожди не бывают гневливыми, скорыми на расправу. Гнев вождей превращается в чёрные тучи, разящие невидимым громом. Раньше это могло случиться с гневом каждого человека, и люди были ласковее друг к другу. Ныне благая вера ослабла, но не про вождей. Кмети не помнили, чтобы Мстивой Ломаный кричал или бранился. Он и теперь продолжал по-прежнему ровно:

– Чем же светлый князь перед тобой оплошал?

Блуд ответил немедленно:

– А хоть тем, что датчан прежде нас потчевать стал.

Почему-то эти слова прозвучали как заклинание.

Кмети сдержанно загудели, вождь сжал зубы, как в судороге, потом бросил, более не раздумывая:

– Отроком будешь.

– У Вадима я повыше сидел, – сказал Блуд уже ему в спину. Воевода как не услышал. Нравится – оставайся, не нравится – уходи, а спорить без толку. Какое-то время Блуд стоял неподвижно. Потом с видимым усилием обуздал бесновавшуюся гордость, убрал меч и стал снимать лыжи. Припал на колено и начал казаться крепко избитым, и тут я заметила, что отчаянный малый на самом-то деле был бледен и тощ, тёмные усы выделялись, словно приклеенные, нарядный полушубок глядел чужим, слишком просторным, и даже лыжный бег по морозу не раскрасил молодца, только зажёг на скулах багровые пятна. Мы с Яруном дошли сюда крепкими и краснощёкими. А у него глаза глядели будто из темноты, и тлела в глазах волчья готовность лязгать зубами и огрызаться, пока не вшибут в глотку копья…

Возле двери вождь взял Нежату за плечо, и мой слух, отточенный на охоте, донёс сказанное в треть голоса, но с клокочущей яростью:

– Ты, беспутный, девку привабил?

Румяный Нежата дернулся из его кованых пальцев:

– Да ну её!.. Чего ещё наплела?

Вот оно – белым личиком об морской лёд. Я совсем не ждала радостной встречи, не думала снова сумерничать с ним на крыльце, позовёт – не пошла бы… Так, но я задохнулась от обиды и предательства, хотя какое предательство, если ни в чём друг другу не обещались?..

А потом схлынула первая горечь, и я поразмыслила и решила: всё к лучшему. Знать, хранило меня, глупую, дедушкино громовое колесо. Не был Нежата Тем, кого я всегда жду. А иным не для чего меня обнимать. Смейтесь, если смешно. Сестрица Белёна уж точно животик бы надорвала. Она там небось замуж вылетела – дверь скрипнуть вслед не успела. Белёне жилось на свете повеселей моего. А впрочем, не знаю.


Но воевода!.. Решил, что Нежата сманил меня в Нета-дун, и съесть готов был Нежату! Насмешек боялся? Хорош вождь с дружиной, в которой девки хоробрствуют?.. Я так и этак вертела подслушанный разговор, и за ворот сыпались муравьи. Сколь веселей было бы, стой во главе дружины хоть Славомир. У Славомира солнце было в глазах. Светел весь, как речная струя над чистым песком. Брат вождю, а сколь непохож. На того солнышко совсем не светило. Омуты были в нём, тёмные омуты. И студенцы, плещущие со дна.


Едва ли не в тот самый вечер я поднялась в горницу спать и в дверях занесла ногу повыше – перешагнуть девку. И не увидела знакомой овчины.

– А чернавушка где? – зевая и почесывая шею, спросила я хозяйку. Велета подняла глаза со странным смущением:

– Её… Бренн сказал, я теперь… теперь мы…

Беспомощно смолкла и процвела такой отчаянной краской, как будто не я – грозный брат вошёл и застиг её за поцелуями с каким-нибудь кметем. Эта краска лучше речей втолковала мне приговор воеводы. На что ей чернавка, отроковицу заставит сказки сказывать на ночь… яблочки сушёные подносить…

– Мне как – у порога ложиться? – спросила я сипло. – Или ино где?..

А тут ещё попался на глаза плотно крытый горшочек, казавший краешек из-под лавки, – чернавкина первая утренная забота. Велета перехватила мой взгляд. Всплеснула руками, вскочила… бросилась ко мне, отшатнулась… залилась слезами и накрепко обхватила за шею, так что мне стало смешно сквозь обиду и, нечего делать, её же пришлось утешать. Улеглись мы, конечно, бок о бок. И во сне я в который раз гладила пышное одеяло, помстившееся родным загривком Молчана. И кто-то другой тотчас будил меня, и я убирала руку с плеча крепко спавшей Велеты и лежала с открытыми глазами, глядя во тьму.


Так поселились мы с побратимом в воинском доме, у варяга Мстивоя Ломаного в дружине. Жить начали, а вот добра нажить повезёт ли? Там поглядим.

Я уже говорила: для новой жизни надо снова родиться, а перед тем умереть. Родится мужняя женщина – девушка умирает. Родится кметь – отроком меньше. Воины помоложе, только что опоясанные и хорошо помнившие собственный страх, всласть нас пугали. Ничего прямо не сказывали, намекали намёками, и у меня волосы шевелились: неужто вроют в землю по пояс и трижды тремя копьями уязвят, это сколько живы останутся? А потом заведут в лес, велят бежать что есть мочи да первому, кто попадётся, кровь отворить – хоть своей сестрице брюхатой?.. Где сыскать удальство такое, безжалостность?.. А как третий страх хуже первых двух, самому Перуну в очи глядеть в святой храмине, за дверью с личинами…

Да. Однако всё это нас ждало не завтра, и сказывать наперёд ни к чему, сказ не белка туда-сюда по древу скакать. И хватало нам, если честно, во всякий день и забот, и хлопот, и синяков со ссадинами. Скоро я поняла, отчего улыбался мой Хаген, говоря, мол, пищами не утолстеешь. В прежней нашей жизни хватало трудов, суди сам, кто вскакивал ни свет ни заря и спешил на репище, на покос, к недоенным коровам в хлеву. А охота на лося, на яростного кабана! А сеть, что ведут из проруби в прорубь обледенелым норилом!.. Только прежние тяготы против новых были уже и легки, и привычны, и одолимы чуть ли не с песнями. Так рука, давно вроде упрятанная в мозоли, встречает вдруг дело, от коего снова вспухают нежные волдыри… Яруну приходилось хуже, чем мне. Меня всё-таки боронила моя девичья особость, и радоваться ей или клясть, решить я не могла.

Дома особость эта нередко мне досаждала. Весело ли тянуть равную ношу, притом хорошо зная – у глуздыря-сорванца испросят совета скорей, чем у меня. Мужу будущему с детства почёт, мне же, девке, ума словно бы не положено, за меня и подумают, и рассудят, и судьбу решат, не спросив… и кто же станет решать – боявшиеся схватиться со мной! Загадок моих не умевшие раскусить!..

Я надеялась: здесь судили не по одёжкам, не по тому, корел или весин, усатый или безусый и даже – росла честная борода по щекам или долгая коса на затылке. Я пришла в Нета-дун, возмечтав обмануть свою Долю, откинуть путы измучившие… И кой-чего вроде даже добилась. Отроки, поначалу шалившие, пытавшиеся играть, скоро поняли, что драться надо на равных. И даже старшие кмети лишь ухмылялись, помалкивая, когда я с разбегу метала себя в холодную воду или катилась по снегу, сцепившись с кем-нибудь из ребят… Я была с ними, была как они, а что вождь никогда меня не похвалит… не гонит, и ладно, спасибо хоть и на том.

Но вот что дивно. При всём том я здесь чувствовала себя девкой много больше, чем дома. И совсем иначе, чем дома. Я не знаю, в ком дело, во мне самой или в мужах подле меня. Не могу объяснить, не могу лучше сказать.

6

Когда учили бороться, Ярун ходил синий от синяков. Славомир волен был ринуть об стену, прижать локтем хребет: постигай, непонятливый, воинскую премудрость, пока учат добром, в бою за науку иную цену возьмут… Мой Хаген тоже был не из слабеньких. Выбирал потолще сугроб и кидал меня то за ногу, то через голову. И всё втолковывал: хороша сила, когда при ней ум, хороша поворотливость, да со сноровкою. Я долго глотала слёзы и снег, потом однажды сама метнула наставника и страшно перепугалась, бросилась поднимать. Хаген встал очень довольный:

На страницу:
6 из 7