Полная версия
Все на дачу!
Вернулась моя подруга, свежая и довольная, с мокрыми волосами и покрасневшим глянцевым лицом, купила в киоске мороженое и плюхнулась на скамью рядом со мной.
– Вода божественная! Балда ты, много потеряла.
– Ничего, искупаюсь у нас, то же море… Слушай, как можно перевести имя Маврос?
– Черныш, наверное. «Мавр» – это ведь «черный». А что?
– Ничего…
Я тоже купила мороженое, мы заболтались, я и не заметила, как русская семья с гидом уехала дальше по маршруту, в Ханью…
– Кстати, где наш Василис? – спросила Регина, оглядываясь по сторонам. – Интересно, куда это он исчезает? Тут же абсолютно некуда деться.
И как джинн из восточной сказки, что является по первому зову хозяина, Василис возник из-за рощицы молодых кедров. Шел он, впрочем, неторопливо, поигрывая прутиком. Но когда нашел нас взглядом, весь подобрался и выразительно выгнул кисть руки, указывая на циферблат часов. Так что минуты через три мы уже сидели в машине.
Перед тем как захлопнуть дверцу, я оглянулась.
На картонной тарелке остался лежать недоеденный гамбургер.
Черный пес, опустив лохматую голову, все бежал по мокрой полосе песка в ореоле солнечных бликов…
* * *Судя по изрядной примятости правой щеки, Василис недурно где-то отдохнул, может, даже и соснул часок – во всяком случае, он стал много разговорчивей. Машина, взревывая, взбиралась по той же крученой дорожке, а Василис, отрывая руки от руля и широко поводя обеими, говорил:
– Видали, сколько олив? Посмотрите – это все оливы, тут полно олив! Наше масло…
Внушить ему, что мы сами приехали не из Ненецкого автономного округа, а из страны, где олива – самое привычное дерево, было невозможно. Он почти явно усмехался. Да и в самом деле – что могло сравниться с греческими оливами и греческим маслом?
Вдруг он остановил машину, открыл дверцу, спрыгнул вниз и куда-то убежал.
– Ну что еще? – спросила Регина. – Куда он делся, этот тип? Побежал отлить?
Тип скоро вернулся с сухим сиреневым соцветием в руке.
– Понюхай, – предложил мне, сунув кустик под нос. – Знаешь, что это?
– Лаванда? – неуверенно предположила я. Нет, запах был иной, не лаванды.
– Это фимиан! – гордо провозгласил Василис. – Фи-ми-ан!
– Фи-ми-ам, – подхватила я. – Его… используют в церковных обрядах, да?
(Я не знала, как сказать по-английски «курить фимиам».)
– А? Да-да, фимиан… У нас пчелы собирать мед с этих цветочков, и который мед – с фимиана – Крит экспортирует, потому что нигде такой мед больше нет, нигде. Только у нас!
– В Греции все есть, – по-русски сказала Регина.
И далее мы останавливались еще несколько раз, Василис спрыгивал, исчезал куда-то и возвращался с какими-то веточками, листиками, цветочками, давая нам понюхать и не отвечая на вопрос, когда же мы, черт возьми, вернемся в отель.
– Зачем – в отель? – наконец спросил он. – Рано еще. Можно в Ханью. Старый порт, венецианцы строили. Маяк. Очень красиво.
Видимо, он беспокоился, что, сократив программу, эти странные, нелюбопытные к достопримечательностям тетки сократят и гонорар за экскурсию.
– В отель – обедать! – скомандовала Регина.
– Может, пообедаем в Ханье, в порту? – спросила я.
Василис оживился, возмутился и заявил, что в отеле на пятьсот номеров не может быть хорошей кухни, что в порту полно туристов и слишком дорого, обдерут как липку, мыслимое ли дело… А обедать нужно здесь, недалеко, в одной деревне, в знакомом ему месте. Там готовят настоящую греческую еду, и так готовят, что мы никогда не забудем этого обеда. Умирать будем – вспомним обед у Доменикоса.
– О’кей, вези к Доменикосу, – сдалась Регина. – Но отвечаешь головой!
И пока за окном мелькали синие двери и синие окна белых деревенских домов, иногда чуть ли не полностью охваченных лиловой накипью бугенвиллей, моя подруга в предвкушении обеда с воодушевлением стала вспоминать о каком-то городке недалеко от Афин, который весь состоит из мясных ресторанов и таверн. Едешь по нему, а тебя справа и слева зазывают, чуть ли не за руки хватают колоритные греки в национальных костюмах…
– Есть такое традиционное блюдо, кукареци, к курице не имеет никакого отношения, – говорила она. – Его на закуску подают. Бараньи потроха, завернутые в кишки. Василис, любишь кукареци?
Тот что-то простонал в ответ причмокивающими губами.
– Ага, многие иностранцы брезгуют его есть, и напрасно: вкус умопомрачительный, мое любимое блюдо. Просто надо знать места, где его хорошо готовят… И, главное, в этих бараньих обжорных рядах в конце трапезы всегда подают густой йогурт с медом. Считается, что он помогает утомленному жратвой организму справиться с нагрузкой…
Я подключилась к обжорной теме, сообщив, что читала про одно греческое блюдо под названием «клевтико». И с большой охотой попробовала бы…
Тут они уже оба взвыли и наперебой по-русски и по-английски стали мне втолковывать, что клевтико нужно заказывать заранее, за сутки, потому что готовят его очень долго, зарыв в землю часов на двенадцать.
– В землю?! Очень вкусно…
– Ну да, как русскую кашу томят в подушках.
– Понимаешь, – сказала Регина, – мне греки объясняли: «клевтико» означает «украденное». Это еще с тех времен, когда батраки воровали мясо у хозяев и, чтобы все было шито-крыто, готовили его таким вот способом… Знаешь, где потрясающе готовят клевтико? На Пелопоннесе…
Наконец, взвинченные плотоядной темой и ощутимо голодные, мы въехали в горную деревушку. Оставили машину на асфальтированном пятачке перед зданием почты и пошли вверх по улице, туда, где, поднятая на сваях, над крутым поворотом выступала деревянная терраса, и на ней, облокотившись на перила и явно кого-то высматривая, стоял худощавый человек в черной рубахе и черных брюках, заправленных в критские сапоги. Я вспомнила, что Василис звонил кому-то с дороги, отрывисто бросая по-гречески фразы под наши гастрономические вздохи, и поняла, что нас встречает сам хозяин. На вывеске над его головой (я уже привычно переступала через бракованные буквы) было написано: «Таверна Филоксения». А глаза-то, глаза у этого Доменикоса были такими же синими, как у нашего василиска. Мы поднялись на длинную, затейливой формы террасу, что округло обнимала дом и будто с разбегу заворачивала за выступ скалы, к которой дом был припаян. В центре ее, сквозь деревянный настил пола, возносился неохватный зеленоватый ствол платана.
Вся терраса была клетчатой от красно-белых скатертей на столах и полна движением и игрой световых рефлексов – оранжевых, фиолетовых, зеленых. Это жила и дышала под ветром многослойная мощная, почти непроницаемая крона векового платана, и если уж солнечному лучу удавалось где-то пробить себе щелку, он вспыхивал так яростно, что казалось, еще мгновение – и на скатерти, на деревянном полу, на спинке стула останется выжженный узор.
Хозяин подвел нас к столику у самых перил. За ними чуть ли не вертикально в гору поднималась альпинистская тропа, вдоль которой, бренча тремя прозрачными струнами, бежал по каменному ложу тощий, но стремительный ручей.
Хозяин перекинулся с Василисом несколькими словами, после чего махнул рукой, заманивая нас куда-то внутрь дома:
– Пойдем, выберете себе еду…
Мы прошли помещением таверны – большой, домашней на вид комнатой с резным буфетом, старыми черно-белыми фотографиями на стенах, с четырьмя столами, покрытыми теми же веселыми скатертями, – и попали в кухню, тоже на удивление большую и домашнюю. Тут в высокой печи томились на противнях бараньи ребрышки, крупные ломти нарезанного мяса, жареная рыба – кусками и целиком… Я растерялась. Впервые в жизни мне предлагали выбрать еду не по книжке меню, а вживую, воочию, вожделея голодными глазами, вдыхая букет головокружительных запахов: пряностей, жареного мяса, томленого горячего жира…
– Только не шалей, – предупредила меня подруга. – У них здесь порции для Гаргантюа. Наш девиз: сдержанность и умеренность… Та-а-ак… с чего ж начнем?
Обвела глазами противни, обернулась ко мне и подмигнула:
– Дурак Маврос, а?
Возвращаясь на террасу, я задержалась перед фотографиями.
На них на всех, хмуря брови и рукой касаясь закрученного уса, в разных позах сидели и стояли вокруг стола гордые чернобровые, ястребиноликие мужчины в критских сапогах. Один был снят с лирой на колене: придерживая ее левой рукой и чуть повернув к невидимому зрителю, в правой он неумело сжимал смычок. Но это была, пожалуй, единственная фотография с мирным мотивом. На остальных явно преобладала военная тема, нечто партизанское: двое мужчин и девушка, у всех троих на груди бинокли, и все с ружьями; стоят, уперев приклады в землю. Мужчины опоясаны патронташами, критские кинжалы заткнуты за пояса.
Я вспомнила, как утром смотрела на орлов, зависших над курчавой вершиной горы…
Зеленоватый ствол гигантского платана возносил свою крону высоко над таверной; я прикоснулась ладонью к его шкуре с островками отшелушенной белесой кожицы и ощутила ровное живое тепло, как от большого спящего животного, бегемота или слона. Надо бы спросить у Доменикоса, подумала, сколько же лет это дерево дает тень этому дому?
Принесли стеклянный графин с бурым вином, крупно нарезанный хлеб в плетеной корзинке и несколько керамических плошек с вкуснейшими закусками и соусами – дома мы их называем затравками.
– Вот так делаем, – показал мне Василис, окуная хлеб в оливковое масло, протертое с помидором и травами, и отправляя в рот пропитанный, как губка, истекающий золотым соком ломоть.
И под одобрительные кивки моей подруги стал называть блюда, указывая пальцем на плошки:
– Задзики… мелидзана салата… хорта… мусака…
– Вот эту их мусаку попробуй обязательно, – наставительно сказала Регина, выкладывая на тарелку горстки закусок. – Очень забойная вещь! Они слоями выстилают баклажаны, фарш с луком и помидорами и тертый сыр…
Подошел Доменикос, осведомился, все ли хорошо, всем ли довольны дамы. Мы принялись закатывать глаза, качать головами и набитыми ртами издавать невразумительные звуки. Он кивнул с вежливым достоинством. После чего перешел с Василисом на греческий, и по оживленному тону разговора я поняла, что Василис довольно частый здесь гость, возможно, и друг семьи… (Впоследствии так и оказалось, судя по тому, что Доменикос не захотел брать с нас за Василиса плату.)
– В смысле жратвы они, конечно, язычники, – с явным одобрением говорила Регина, деловито оглядывая стол. – Ой, сейчас наша задача – не переборщить с закусками. Вовремя тормознуть!
Но как тут было тормознуть, когда, спокойно и мощно работая челюстями, Василис смачно и заразительно налегал на еду, заставляя нас пробовать то одно, то другое, и названия блюд звучали в его устах, как строки из Песни Песней… Он брал двумя пальцами жареный колобок картошки и, прежде чем отправить его в рот, любовно произносил:
– Пататес… Пататулес…
И всё называл ласково-уменьшительно: огурцы именовал не «огурья», а «огураки», кальмаров – не «каламари», а «каламараки», жареную вкуснейшую рыбешку мариду – «маридаки»…
А ведь он прав, Василис, думала я, окуная ломоть деревенского хлеба в плошку с золотым, чуть кисловатым соусом, – масло у них особенное…
Улыбающаяся хозяйка понесла из кухни одну за другой… нет, не тарелки это были, а миски, полные до краев. Мы с подругой взвыли: даже предполагая размеры местных порций, не могли вообразить ничего подобного, хотя и у нас в Израиле тарелки не похожи на блюдца и тоже всегда полны. Но тут явилось нечто циклопическое.
– Го-осподи, – простонала Регина. – Какого черта мы заказали еще и греческий салат?!
А греческий салат оказался особенно щедрым; поверх кургана резаных овощей покоился толстенный ломоть феты, величиной и формой похожий на мужскую ладонь.
Наконец стол был увенчан большим блюдом с жареными бараньими ребрышками. Василис провозгласил: «Поедаки!» Я рассмеялась, а Регина заметила, что именно так они и называются, эти самые ребрышки, «поедаки», и поедаются так, что за ушами трещит…
Бурое домашнее вино в кувшине, вроде бы легкое поначалу, терпко цепляло язык (чуть более терпко, чем привыкла я за субботним столом у нас дома) и отлично оттеняло вкус жареного мяса. Жилистый ручей настырно бренчал по каменному ложу, цикады выпиливали-выжигали невидимые узоры в придорожных кустах…
В какой-то момент я поняла, что эта терраса с платаном-Гаргантюа, пиршественный стол, на который под наши протестующие стоны все несли и ставили какие-то еще миски и тарелки, приветливо-невозмутимый Василис, дающий имена еде, как Всевышний давал имена растениям и животным, – весь этот долгий летний день в синеве и лазури я и стану вспоминать, когда Крит отодвинется в памяти в некое вечное сияние.
Возможно, я даже немного «поплыла», потому что мне хотелось все время повторять эти танцующие названия, и я, уже переполненная едой, зачем-то протягивала руку за еще одним ребрышком, восклицая:
– Поедаки! Огураки! Маридаки! Братья Марматаки!
…Отсюда, сквозь проем открытого, традиционно выкрашенного синей краской окна, была видна часть комнаты: фотографии суровых и стойких людей на стене и старое мудрое зеркало, как в украинском селе, обрамленное вышитым рушником. И мне подумалось, что вокруг здесь по деревням и городкам должно было осесть немало венецианской старины. Как это Регина сказала? «Триста лет – не копеечка…»
Непринужденно расправляясь с курицей руками, Василис рассказывал о своей семье: трое детей, всем нужно дать образование; хорошие школы, как и во всем мире, недешевы… Разговор заплетался, перескакивал с одного на другое. Не слушая наших вопросов, он уже рассказывал о Доменикосе и его семье, которой принадлежит таверна. Всё, буквально всё у них тут свое: козы, овцы, куры, свиньи… Они все делают сами, добавил он, – масло, вино… хлеб вот тоже сами пекут (и правда: соседняя дверь вела в булочную)…
– …и даже соль намывают в море сами.
– Где ж это они ее намывают? – недоуменно спросила Регина.
– А вон там, – и подбородком, перепачканным жиром курицы, указал куда-то в том направлении, откуда мы приехали. – Там, на Элафониси…
* * *Назад возвращались уже под вечер, хотя солнце все еще не устало, а небо еще вздымалось над островом горячей синей эмалью.
Пролистав в обратном порядке на главном шоссе все отели, лавки и домики, а также куличи византийских церквей, Василис въехал в Колимпари и минуты через две подкатил к нашему отелю. Мы уже заплатили ему за поездку и дали отличные чаевые, так что все трое были в прекрасном настроении и чрезвычайно довольны друг другом. Василис уже притормозил перед широкой лестницей к входу в отель… но вдруг решительно сказал:
– Минутку… еще минутку… что-то покажу… – и покатил дальше; дорога шла по главной улице Колимпари и, повернув в согласии с береговой линией, стала подниматься вверх, в гору.
Вскоре мощной крепостью впереди на холме воздвиглось коричневатое здание духовной академии, а еще выше – округлый купол церкви за белыми монастырскими стенами. Отсюда открывалась все та же блескучая морская чешуя, у берега наскоро сметанная белыми нитками прибоя. Три невесомых перышка далеких яхт застряли на горизонте там, где синева морская сливалась с синевой небесной, перетекая друг в друга, начисто теряя линию слияния.
– Вот, – проговорил Василис, довольный и немного взволнованный. – Это – тоже… – и, видимо, устав за день от выученного бедного английского, выдал вдруг целую фразу по-гречески: роскошную, танцевально-ритмичную, дробно-раскатистую, как весеннее громыхание грозы, и очень сердечную по тону…
* * *Мы успели часок поспать, проснулись перед ужином, а солнце все еще не ушло, все блестели взъерошенные загривки недорослей-пальм перед нашим балконом. Регина отправилась поваляться у бассейна, мне же – удивительно – все было мало света и цвета: «Дай мне синего, синего этого…»
Я пошла гулять по Колимпари, купила в затхлой, притененной ставнями сувенирной лавке еще каких-то открыток, отлично понимая, что, увезенные отсюда, они будут казаться неестественно раскрашенными, а моему художнику их будет даже стыдно показать… Вышла из сумеречной прохлады в ослепительный бесконечный день, свернула на улицу, по которой мы недавно ехали с нашим синеглазым водителем, и вдруг вспомнила, как, тормознув против узкой щели меж домами, чья вертикаль была заполнена синевой моря, он сказал:
– Вон там – таверна «У Никифороса». Тоже хорошее место!
Свернула в эту самую щель и вышла прямо к таверне, на берег моря. Ее терраса, сейчас совершенно безлюдная, одним боком была обращена в морскую синь окулярами трех каменных арок, а другим боком сопутствовала отрезку трогательного деревенского променада. Я поднялась по трем ступеням, села за деревянный стол лицом к морю и спросила кофе и воду.
Худой и явно уставший за день паренек-официант принес и поставил передо мной граненый стакан с водой и джезву, полную кофе. И я осталась одна, совсем одна на террасе.
За ее барьером к воде спускались нагроможденные друг на друга ржавые и мшистые валуны; вода лениво колыхалась, елозила по ним солнечной прозрачной сетью, как юбка танцовщицы фламенко, что отошла на минутку покурить и расслабиться. Чем дальше от берега, тем вода становилась темнее, сгущаясь в глубокую лазурь, и наконец у горизонта уходила в нестерпимую для беззащитного зрения ослепляющую синь…
С набережной сюда свободно заходили кошки и собаки. Взошла по трем ступеням царственная темно-рыжая псина, легла неподалеку от меня с великолепным достоинством, а у самого стула молча примостилась терпеливая белая кошечка-подросток. К сожалению, мне нечем было их угостить – после недавнего обеда в таверне «Филоксения» я еще не скоро могла даже подумать о еде. Но ни та ни другая не уходили – возможно, просто решили составить мне компанию.
По деревенской набережной, кое-как замощенной разновеликими плитами в щербинах и выбоинах, проходила публика, едва не задевая руками и бедрами деревянный барьер террасы. Прошла какая-то белокурая англоязычная семья с мальчиком лет двенадцати, с которого ручьями стекала вода. Прошла парочка «наших» женщин, словно из анекдота: одна высокая, с прядкой отважно выкрашенных в алый цвет волос надо лбом, с пунцовым лаком на пальцах несоразмерно больших ног, другая – как нарочно, коротенькая и толстая – в профиль напоминала саквояж, поставленный на две ножки от рояля. До меня донеслось:
– …Ну и что это за брак за такой, говорю, – она старше его на пять лет…
– Если не на все шесть!
И опять я вспомнила стюардесс в самолете греческих авиалиний: их крутые подбородки, высокие шеи, прямые плечи…
Впрочем, стюардессы всех в мире авиалиний тешат национальное самолюбие, являя стати и формы, воспетые в народных эпосах.
На террасе соседнего рыбного ресторана висел на веревке маленький осьминог, слегка покачиваясь на ветру, как выстиранные трусы. Он был распят за три ноги тремя красными прищепками.
Гремели, вопили, орали, отжигали цикады…
Мягко и прощально, глубокой лаской синела передо мной в овальной раме каменной арки морская ширь Эгейского моря; и сквозь это окно в неописуемую синь я видела, как по мокрому песку Элафониси бежит миролюбивый пес, выбравший свободу от людской жестокости.
Рассчитываясь, я вознамерилась дать пареньку полтинник на чай. Порылась в кошельке, выудила оттуда пятьдесят центов, вгляделась в монету. На решке был изображен какой-то местный бородач, а по кругу русскими буквами написано: «ЛЕПТА».
Это было счастье – пронзительное, как вопль цикады.
Вот она, колыбель человека, думала я, – древнее щедрое, трогательное Средиземноморье. И соль, намываемая в море, и в кувшине – домашнее вино, и мед из фимиама, и ломти свежего хлеба, и удивительный вкус оливкового масла, смешанного с дикими травами.
Вот она, колыбель: смуглые византийские лица критян, их венецианские глаза, вобравшие цвет моря и неба; синие, синие окна их дома…
И лепта, наконец; та лепта, которую и я внесла, – русскими буквами.
Мария Аверина
Неуловимый дедушка
Когда из года в год ты лежишь в больнице не по одному разу, а по два или даже три, то начинаешь относиться к этому как к приключению. А особенно если попадаешь туда аккурат посередине учебного года! Судите сами!
Бабушка каждый день приносит самые любимые вкусности: сушки, мятные пряники, овсяное печенье. Раскрасок и фломастеров вдоволь – ну, чтобы не скучно было. Сразу появляется много друзей. В твоем распоряжении большая игровая комната. А если повезет с соседкой по койке, чей папа будет достаточно состоятелен, чтобы договориться с медсестрами и врачами, – то даже телевизор в палате! И мультики ты по нему смотришь, когда захочешь, ни у кого не спрашивая разрешения.
Есть, конечно, во всем этом раю некоторые неприятности: не все таблетки сладкие, уколы бывают «болючие», не говоря уж о некоторых процедурах. Но они же не каждый день! А значит – все пустяки по сравнению с тем, что где-то там твои одноклассники пыхтят над контрольными работами по математике, потеют над словарными диктантами по русскому и зубрят английский алфавит.
…В этот раз первые две недели моего «лежания» проходили как никогда удачно. В первую же ночь я так ловко намазала зубной пастой задремавшую медсестру, что она не почувствовала, а трехдневное расследование этого сюжета всем заинтересованным медперсоналом результатов не дало. Это сильно укрепило мой авторитет среди соседок по палате, и я стала пользоваться привилегией выбирать, какие мультики мы будем смотреть, а какие – нет. Поскольку ночью спать никому не хотелось и шуметь было нельзя, а скучно было невыразимо, то мной была разработана целая спецоперация по перемещению на постоянное жительство магнитофона из игровой комнаты в нашу палату. Вслед за ним прибыли и наушники. Как автор проекта и его главный исполнитель, законной хозяйкой этого добра, естественно, стала я. На мне же лежала обязанность перепрятывать магнитофон так, чтобы его не нашли дотошные нянечки и медсестры. Это принесло значительные дивиденды: за право ночью слушать музыку в наушниках мне перепадали мандарины, апельсины, авокадо, манго, кокосы, киви из передач, которые тайком от врачей по секретной веревке, спускаемой из туалета, прибывали в нашу палату от сердобольных родителей моих «сокамерниц». Это было тем более здо́рово, что вся эта экзотика лично мне врачами была строго запрещена и Бабушка по этому поводу не раз горестно вздыхала.
Кроме того, однообразную диету из ненавистной несоленой манной каши, холодного серого пюре, резиновой пресной синюшной вареной курицы и жидкого компота мне удалось серьезно разнообразить ловко «умыкнутыми» с кухни пол-батоном колбасы и внушительным кирпичиком сыра. Это было тем более актуально, что к тому моменту у меня уже имелась личная синичка, прилетавшая с завидным постоянством к стеклу нашего окна в ожидании подачек с больничного стола. Однако ей тоже порядком поднадоели больничный разваливающийся хлеб, тухлая прелая вареная рыба и каши. Ее еще радовали мои раскрошенные печеньки, но вот когда, свесившись в форточку с третьего этажа, я буквально с руки скормила ей кусочки сыра, мы подружились окончательно!
Словом…
Мое положение в больнице к началу излагаемых событий уже было комфортно, прочно и незыблемо. Лежать я собиралась долго, с удовольствием. По крайней мере, пока не наступят зимние каникулы. А там, «проболев» все контрольные, можно было и домой: нельзя же обмануть ожидания ледяной горки, которую каждый год заливал в нашем дворе дворник – кто же, кроме меня, умел с таким шиком скатываться с нее на ногах!
Конечно, я скучала по Бабушке. Тех редких минут, которые отводились на наши официальные свидания, мне отчетливо не хватало. Кроме того, обниматься с Бабушкой при людях мне было как-то… неловко, что ли… А так хотелось раскинуть руки, разбежаться по больничному коридору и со всего маху уткнуться носом в ее юбку, обхватив колени…
Но в тот день все вообще было плохо. Бабушка привезла пакет вкусностей и, даже не присев, заторопилась:
– Машуля, родная, я уже поеду…
У меня на глаза навернулись слезы, но я не считала нужным, чтобы Бабушка их видела, и отвернулась.
– Ну что ты надулась? Я завтра к тебе обязательно прибегу, посижу с тобой подольше. А сегодня приезжает дедушка. Должна же я его встретить на вокзале.
Дедушка? Это было что-то новенькое. Родственников у меня был полный набор: Тетя, Дядя, Мама, Бабушка, Сестра, два двоюродных брата… никакого дедушки в этом комплекте никогда не наблюдалось.
– Какой такой дедушка?
– Твой. Дедушка Юра.
Я навострила уши.
– А откуда он взялся?
– Да он всегда был. Просто ты его никогда не видела. Он в Санкт-Петербурге живет.
– А почему ты мне про него никогда не рассказывала?
Но Бабушка отчетливо торопилась и как-то неопределенно махнула рукой: