Полная версия
Донесённое от обиженных
Молодёжь отозвалась слитным восторженным рёвом. Старшие не знали, что сказать, сняв шапки, крестились двуперстием. Сход лихорадило.
Подобное смущение умов отнюдь не являлось редкостью. В первые после Октября месяцы люди ещё не осознали всей серьёзности желания коммунистов – сделать из народа серую скотинку. Заводчики и фабриканты пока числились хозяевами своей собственности, магазины и рестораны приносили не одни хлопоты, но и доходец их владельцам. Славой красных было беспроигрышное: «Штыки в землю и – по домам!»
* * *Из Ветлянской прискакали двое ребят: красные ходят-де по домам, берут станичников под арест… что последовало затем, ребята не знали, умчавшись до расстрела арестованных.
На сообщение фронтовики Изобильной отвечали:
– Кто за собой знает грех – пусть скроется. А за кого-то чужую и свою кровь проливать – надоело!
Снова на табурет поднялся хорунжий, сорвал с себя папаху – густые, чёрные с сединой волосы распались на две половины.
– Завтра здесь встанут коммунисты – и с той минуты никто из вас не только своему двору, но и своей голове не будет хозяин…
После его речи опять ожесточился спор. Словно бурлил расплавленный металл. Затем он застыл. Станица приняла решение…
Хорунжий схватчиво расспрашивал ветлянских ребят об отряде. К сумеркам, оседлав буланого жеребца, выехал во главе разведки к Ветлянской.
5
За дорогой мог следить полевой караул красных, и хорунжий повёл разведку в обход, чтобы приблизиться к станице лесом. Прихватывал ночной мороз; парок от конских ноздрей, сносимый ветром назад, инеем оседал на гриве. Снег, прибитый дневной ростепелью, схватился леденистой плёнкой, она отсвечивала при луне, переливалась меловым текучим поблеском.
Впереди над лесом стояли ясные лучистые звёзды. В одном месте небо странно мерцало: то угасало, становясь тёмно-лиловым, то вновь озарялось слабым трепещущим светом, словно какая-то огромная птица, усаживаясь, махала крыльями.
Славка Кокшаров, встав на стременах, повернулся к хорунжему:
– Поеду вперёд… вдруг станицу жгут?
– Цыц! Не лезь в пекло вперёд старших!
Лошадей оставили в лесу с коноводом. Небо как услышало: набежали тучи, сея изморось, ночь стала глуше. Хорунжий, Славка Кокшаров и ещё несколько казаков направились в гору к околице. Что-то округло-большое затемнело впереди. Офицер то двигался, то замирал, держа Славку за руку. И всё-таки силуэт стога обозначился неожиданно, а ведь как раз у стога и мог поджидать полевой секрет. Хорунжий мысленно считал: пять, шесть… девять… когда, наконец, выкрикнут: «Руки вверх!»?
В следующую минуту из прорехи меж туч выблеснул край луны, и офицер, шагнув вперёд, загородил собой подростка. Тот протестующе рванулся, но хорунжий обеими руками удержал его, легонько ступил вперёд раз-другой, затем с решительным видом шагнул вправо, обходя залитый светом стог.
В станицу входили с огородов. На краю её, на пригорке, возникали багровые отблески, пламенели какие-то точечки. Славка тонко вскрикнул и помчался туда, спутники бросились за ним. Обдало плотным духом гари. Там, где была усадьба Кокшаровых, тлели россыпи углей, большие груды их уже остыли. Ужасно, будто стоячий мертвец, торчала печная труба. Дом, хлев, амбар, гумно, баня – всё сожжено дотла.
Славка упал на усыпанный золой снег, вдруг вскинул голову – хорунжий наклонился и вовремя зажал ему рот, не дав вырваться отчаянному крику. Три казака держали бившегося паренька, пока он заморённо не успокоился:
– Хошь, чтобы красные тебе за твоё вытьё спасибо сказали? Они ска-а-жут…
Офицер вглядывался в избы станицы. Многие окна светились; там-сям отворялись двери – долетали голоса. Отрядники занялись выпивкой и не спешили укладываться.
– Пришли не воевать, а карать! Обстановку понимают правильно: знают, какие речи на наших сходах звучат, – отрывисто прошептал хорунжий.
Дозор был замечен только один: два всадника ехали по улице шагом. Хорунжий подал своим знак – залечь. Всадники, проехав мимо, спешились в поле: в темноте различились огоньки цигарок. Офицер приказал ползком убраться с пригорка. В лесу уловили дымок: наносило его со стороны, противоположной той, где находилась станица.
– На порубке кто-то есть!
Один из казаков спросил:
– А, случаем, красные?
Офицер бесстрастно ответил:
– Перережем!
Сев на лошадей, направились к месту, где лес был вырублен прошлым летом, но не вывезен по причине развившегося развала хозяйственной жизни. В последнее время избёнка лесорубов пустовала, но сейчас в ней топилась печка. Поглядев, не привязаны ли где кони? – разведчики, взяв на изготовку короткие казачьи винтовки, подбирались к избушке. Снег, рыхлый и игольчатый, гроздьями обрывался с сосновых лап. Хорунжий распахнул дверь – кто-то ойкнул внутри жалким голосом.
В печи, резко пощёлкивая, жгуче брызгая искрами, пылали сосновые чурки. К тёплой печной стенке притулилась скорчившаяся фигура. Хорунжий зажёг спичку – девушка в заячьей шубейке полуприкрыла лицо воротником.
– Танюша? – к ней бросился Славка.
Она схватила его руку, заплакала в голос.
Через несколько минут разведчики знали: Кокшаров-старший искалечен и, вместе с другими приговорёнными, убит. Его вдова и младшая дочь приютились у соседей. Забирая добро Кокшаровых, красные приказывали вдове и дочерям:
– Вынайте всё, что спрятано! Зазря сгорит.
Заставляли ссыпать муку в мешки, увязывать в узлы одежду – в чужие руки. Меньшая Кокшарова, Мариша девяти лет, не хотела отдавать свои новые валенки. Их отняли: протянула руки – хлестнула нагайка, на обеих рассекла кожу. Девочка, от боли немо открыв рот, завертелась на месте юлой. Мать закричала:
– Разбой! Спаси-и-те!
Свист плети – на лицо казачки лёг рубец, из него тут же выступила кровь, кровью залило глазную впадину.
– О-ой, гла-аз!! – Мать прижала руки к лицу, её наотмашь ударили прикладом в поясницу: женщина свалилась мешком на снег. Красногвардеец улыбнулся:
– Ну чо, ещё не отпустила тя жадность, кулачиха? – и затем замахнулся плёткой на Таню.
Другой занёс штык для удара:
– Приколоть сучку!
Вспоминая, Таня вздёргивала головой. Звучные горестные всхлипы. По пунцовому лицу – слёзы ручьями. Разведчики слушали её рассказ в тяжести внимания.
– Велели мне складать тёплую одёжу в ихний воз. Я наклонись, а один меня обнял, а другой сзади прихватывает. Я – кричать, а они хохочут, излапали меня всю. Идёт комиссар ихний, на самого-то на охальника как топнет ногой: «Снасильничаешь – так под расстрел!» – и кажет на револьвер у себя на боку.
Ушёл, а мне велят вести нашего быка на двор к Ердугиным, к бедноте. А там военных полна изба, гуся жарят – салом несёт на весь двор. Меня обступили – не вырвешься. Ведут в избу: «Покушай с нами. Ты за папашу не виновна, ты – хорошая!» Втолкали за стол, силком суют мне в рот блины, а у меня ком в горле и ком.
Один грит: «Мы теперь будем справлять наш вечер, а ты сидишь с нами немытая. Баня-то давно топится. Поди вымойся!» Повели – как вырваться? В бане меня насильно раздевать – я биться… а они: ты чо испугалась? слышала, комиссар сказал: кто насильно нарушит – того под расстрел? А нам жить не надоело. Иди и мойся без страха!
Взошла в баню, а там такой жар-пар – кожа заживо слезет. Я скорей помылась, хочу выйти, а они не пускают. Стучу, кричу – нет! В глазах темно, уж я как взмолилась: «Умираю!» Выпустили в предбанник, и там один голый меня обнял. Я: «А комиссар говорил…» А они мне: комиссар говорил – нельзя насильничать, а ты ж сама… «Чего – я сама?!» Стала биться, а они: «Ну, и иди назад в баню!» Затолкали в парилку, заперли. Там я от паров стала без памяти. Как опомнилась, открыла глаза – лежу на лавке, и надо мной охальничают… – Татьяна спрятала лицо в воротник.
Хорунжий спросил:
– Сбежала как?
– Встало у меня сердце. Они меня отливали холодной водой, потом грят: «Сделаем отдых». Ушли в избу, а я оделась да в лес. Лучше, мол, помереть в лесу! После вспомнила про эту избу… добрые люди здесь спички припасли, дрова…
Славка страдальчески вздохнул:
– Эх, Танька, был бы отец жив, излупцевал бы тя вожжами!
Татьяна ещё сильнее съёжилась, зарыдала. Хорунжий рассерженно приструнил подростка:
– Ну что ты мелешь?!
6
Один из казаков, поймав звук снаружи, скользнул к двери. Донёсся голос:
– Я здесь сторож, товарищи!
– Зайди!
Сполохи пламени от печи озарили вошедшего. Разведчики узнали жителя Ветлянской Гаврилу Губанова по прозванью Губка. Он был крепкий середнячок, держал около ста овец. Щурясь, присмотрелся, обнажил голову, перекрестился:
– Прошу прощенья, земляки! Поостерёгся – сказал «товарищи». А я было к вам поехал, в Изобильную. Уж у нас творятся дела-аа…
Приблизился к Славке, обнял, прижал его голову к груди. Жалостливо, но торопливо и не глядя на неё, погладил по спине ёжащуюся Таню. Поздоровавшись за руку с казаками, присев на корточки у печного устья, стал рассказывать…
Добавим подробности из поздних рассказов и других очевидцев, чтобы картина представилась полнее.
К комиссару привели священника-старообрядца. Житор сидел в избе за столом:
– Вы клевещете на советскую власть, подогреваете настроения… сознаёте, что я должен вас расстрелять?
Священник отвечал:
– На всё воля Божья.
– Божья? А почему вы сами идёте против заповедей? Ведь сказано, что всякая власть – от Бога и кесарю отдай кесарево!
– Добытый крестьянином хлеб насущный принадлежит не кесарю, а взрастившему хлеб труженику. И второе: нигде не сказано – отдай разбойнику то, на что он позарился.
Священника свели к реке. Житор шёл поодаль, сцепив за спиной пятерни и поигрывая пальцами. Обогнул прорубь, носком сапога сшиб в неё льдинку.
– Освежите гражданина попа! Пусть согласится объявить, что все духовные лица и он сам – шарлатаны!
Загоготали, содрали со священника шубу, кто-то ребром ладони рубнул его по шее, заломили ему за спину руки – головой сунули в прорубь. Когда он, стоя на коленях на льду, отдышался, комиссар насмешливо воскликнул:
– Объявите, гражданин освежённый?
Священник набрал воздуха широкой грудью – плюнул. Его стукнули дулом карабина в затылок и принялись окунать головой в ледяную воду раз за разом. Житор считал:
– Три, четыре… довольно! Ну, так как, весёлый гражданин Плевакин?
Священник тяжело сел на лёд, опёрся руками; с волос, с бороды стекала вода. Беззвучно прошептал молитву, привстал – плюнул опять.
Комиссар молчал с выражением скрупулёзного внимания. Красногвардейцы вокруг, чутко навострившись, молчали тоже. Наконец Житор ласково, сладострастно подрагивающим голосом произнёс:
– Для тебя ничего не жалко… весенней свежести не жалко…
Опустили человека головой в прорубь семь раз. Лицо сделалось сизым, почернели губы. Глаза выпучились и, мутные, застыли. Будто одеревеневший, священник опрокинулся навзничь. Житор распорядился:
– Оставьте так! Его домой унесут – и пусть. Отлежится – тогда и расстреляем.
* * *Хозяев стало не слышно в домах, накрытых, как мраком, цепенящей угрозой. Гостей это сладко возбуждало. Ужиная в избе Тятиных, красные поглядывали на молодую хозяйку. Слесарь оренбургских железнодорожных мастерских Федорученков, отправив в рот кусок жирного варёного мяса и отирая пальцы о пышные, концами вниз, усы, вкрадчиво сказал:
– Вот что нам известно, милая. Муженёк твой – в банде Дутова.
Ермил Тятин, старший урядник, в самом деле был дутовец, отступил с атаманом к Верхнеуральску. Казачка вскинулась в испуге:
– Что вы говорите такое?! Муж в плену у австрийцев, должен скоро вернуться.
Федорученков зачерпнул из деревянной миски ложку густой сметаны, проглотил с удовольствием.
– А как щас созову местную бедноту – и будешь ты уличена! Хошь?
Молодая покраснела. Федорученков со вздохом обратился к двоим товарищам:
– Не уважите женщину – в ту половину не перейдёте?
Двое, восхищённые его манерой действовать, в которой они ещё с ним не сровнялись, охотно исполнили просьбу. Он задёрнул цветную занавеску, похлопывая набитое брюшко, распоясался, спустил солдатские шаровары.
– У нас насильников стреляют на месте, без суда! Но против доброго согласия, против свободной любви революция не идёт! – Облапив, повёл к кровати молчащую смирную казачку.
То же делалось и в других домах. Артиллеристы со своим командиром Нефёдом Ходаковым стояли у деда Мишарина. Поев, выпив, начали приставать к двум его дородным снохам – их мужья накануне ушли к Дутову. Изба полна малых детей – мешают. Артиллеристы загнали детей в свиной хлев: ещё сегодня в нём похрюкивал боров…
– Чего тёплому сараю пустовать? – шутили, запирая плачущих ребятишек, отрядники.
В избе затеялись игры. Пьяно рыгнув, Ходаков, кряжистый толстоногий детина более шести с половиной пудов весом, вскричал: кто не верит, что он одну, а за нею вторую казачку на себе пронесёт вдоль горницы туда и обратно, вынесет наружу и воротится назад?
С ним вызвались спорить. Для интересности Нефёд разнагишался, оставшись лишь в сапогах. Раздели догола и визжащих казачек. Могучий артиллерист склонился – белотелую бабу, крупную, сдобную, понудили усесться на него, обжать торс ляжками.
Проделал он с одной, как обещал, затем – с другой и тут от надрыва задохся, прилёг на лавку, три часа не мог оклематься. Без него на кроватях вгоняли казачек в жгучую испарину.
А у Колтышовых молодка притворилась, будто ей в радость ухаживания красных, перебирает стройными ножками – сейчас в пляс пустится… сама к двери ближе-ближе… Кинулась – и убежала. Тогда красногвардейцы принялись было донимать свекровь – но уж больно стара. И решили на ней по-иному отыграться.
– А ну, старая карга, сними чёрный платок! Этим трауром на нас погибель накликаешь?
Старуха упрямо не снимала, яростно плевалась, и Цыплёнков, вчерашний промывальщик паровозов, выхватил из печки головню – поджёг конец платка. В ужасе бабка сорвала его – к буйной радости красных:
– Распустила свои космы, старая развратница!
– Вид делала, что не хочет, а сама только и думает, чем прельстить, ха-ха-ха-аа!!
Старик, бессильный (больше года, как не встаёт), взялся проклинать нехристей. Голос у него оказался неожиданно громким и притом скрипучим. Красногвардейцы выбросили лежачего на двор, а чтобы оттуда не доносились его проклятия, накрыли старика деревянным корытом, в каком дают корм свиньям.
Брал отряд вволю радость от жизни. Сам Зиновий Силыч уединился с круглощёким мальчиком – младшим сыном зажиточного хозяина Цырулина. Папаша в тот день лишился всех своих десяти коров и овечьего стада – а мог бы расстаться и с жизнью…
Рассказывая то об одном, то о другом случае, Губка время от времени восклицал: «Что делается-то!» или: «И что теперь?» Люди в полутёмной избёнке не отвечали: думали о происходящем. Когда Губка совсем умолк, хорунжий подытожил:
– Знать, они завтра – на нас?
Губка слышал разговор комиссара с его конной разведкой; позже удалось подслушать, что говорили между собой артиллеристы. Поутру команда обозников повезёт в Соль-Илецк реквизированное зерно, погонит скот, а отряд выступит на Изобильную. На подходе к станице разделится на две колонны: одна двинется коротким путём, по зимнику; вторая пойдёт по летней дороге. Если казаки Изобильной вздумают сопротивляться – нападение противника с двух сторон должно будет ошеломить их.
7
Под янтарным плавящимся солнцем снег вдоль дороги подёрнулся бурым налётом. Красногвардейцы шли с ленцой. К отворотам шинелей приколоты алые банты, к картузам, к городским поддельного пыжика шапкам, к снятым с казаков папахам прихвачены ниткой вырезанные из жести или фанеры и обтянутые кумачовой материей звёзды.
Перед головой отряда открывался просторный дол. По его дну протянулась под углом к дороге замёрзшая речка, укрытая снегом, но намеченная полосами тальника и камышей. Дальше белел увал, подпирая серо-голубое небо.
От горизонта стали густо распространяться по белому чёрные точки. Их россыпь, широко захватывая увал, медленно сползала навстречу. Комиссар, сидя на старой спокойной кобыле, посмотрел вправо, на конного знаменосца. Тот приосанился, сжимая длинное древко с тяжело свисающим алым знаменем.
Ехавший верхом немного позади комиссара Будюхин, показывая вытянутой рукой вперёд, закричал громко, беспокойно:
– Каза-а-ки! На нас наступают!
По колонне загуляло:
– Казаки озверели! Первые лезут!
К Житору подскакал Ходаков:
– Разрешите остудить их? Враз накрою шрапнелью.
Зиновий Силыч повелительно махнул рукой:
– Давай!
Красные поспешно развернули орудия. Ходаков совался к прислуге, суетливо распоряжался, с похмелья трудно ворочая налитыми кровью глазами. Пушка, подпрыгнув, с хлёстким молниеносным ударом грома выметнула снаряд, за нею рявкнула другая.
– Недолёт! Заряжай!
Сизые облачка таяли над увалом. Масса чёрных точек стала рассеиваться. Комиссар, прижимавший к глазам окуляры бинокля, вдруг воскликнул:
– Почему – коровы?
Маракин, тоже смотревший в бинокль, пришпорил лошадь, понёсся, разбрызгивая талый снег, к Ходакову:
– По коровьему стаду лупишь, пушкарь х…ев!
Подъехал и Житор. Ему сказали: казаки перегоняют скот с зимовников в станицу. Значит, о том, чтобы биться, мысли нет. Зиновий Силыч, не показывая, что доволен, гневался: какая слава пойдёт об ошибке!.. накричал на командира артиллерии.
Отряд двинулся снова. Развеселясь, люди смаковали происшествие, состязались, фантазируя: а в другой раз-де Ходаков начнёт палить по скирдам в поле! по колодезным журавлям! по плетням с глиняными горшками, ха-ха-ха!.. Весенний ветерок всколыхивал красное знамя, за хвостом колонны поспешали стайки бойких воробьёв, проворно устремляясь на обронённые конские «яблоки».
Минуло четыре часа пополудни. Впереди, несколько справа, гребень раздваивала выемка: то начиналась седловина, где расположена станица Изобильная. К ней вилась, забирая вправо, летняя дорога. А напрямки спускался к замёрзшей речке зимник, пропадал в заросшей кустарником и деревьями приречной низине: так называемой урёме. К комиссару подъехал Маракин:
– Может, не терять время – не делить отряд? – и насмешливо выругался: – Какое там, к х…ям, вооружённое сопротивление…
Житор подумал.
– С военной точки зрения, охват – грамотнее! Пусть увидят в нас военных и зарубят себе на носу!
Ходаков, сидя на огромном коне-«батарейце», повёл три с лишним сотни стрелков, артиллерию, дроги со станковыми пулемётами более коротким путём: по зимнику. Полозья давили шипящую слякоть, под которой твердел толсто наросший за зиму лёд. Приблизившись к Изобильной, Ходаков должен был развернуть свою часть по косогору над седловиной и ждать подхода Житора.
Тот собирался послать отрядников на станицу цепями. Если казаки обнаглели бы и стали стрелять, Ходаков накрыл бы станицу шрапнелью, стрелки – ударили казакам во фланг. Без окопов, без батареи – что те могли?
* * *…«Смогли – а всё остальное: семьдесят процентов неизвестности…» – Марат Житоров подрёмывал в легковой машине, катившей по мартовскому просёлку. Поля лежали тусклые, от поросших березняком холмов летел по сырым осевшим снегам тугой ветер, напитанный терпковатым запахом обнажившейся палой листвы и валежника. Небо роилось, глухое, с тёмными клубами на бело-сером фоне. Скоро линию горизонта приподнимет возвышенность, машины проедут плотину через реку Илек, и покажется въезд в колхоз «Изобильный».
После гибели отряда Оренбург направил в Изобильную войска, не поскупившись на людей и вооружение, но в бой вступать оказалось не с кем. Заняв станицу, красногвардейцы принялись арестовывать, в первую очередь, нестарых молодцов. Все они отвечали как один: оружия в руки не брали! были на гулянье в станице Буранной, праздновали день Святого Кирилла.
В Буранной установили как факт: там в самом деле угощалась и веселилась казачья сила Изобильной – и именно в день и час, когда истреблялся отряд Житора.
Несмотря на это, на площади принародно расстреляли станичного атамана с сыном, священника, мельника и полдюжины самых зажиточных станичников. Помимо того, был поставлен к стенке, после основательных измывательств, каждый седьмой житель в возрасте от девятнадцати до сорока пяти лет.
Однако оставалась неудовлетворённость: никто не признался и под пытками: да, мол, рубил, колол (или видел, как другие колят) отрядников Житора. Удалось лишь узнать, что руководил хорунжий Байбарин, местный житель; он потом с семьёй скрылся.
– А люди под его началом?
– Как я их мог видеть? Я был на гулянии в Буранной – тому полно свидетелей! – с этими словами отлетали на небо.
Следствие предположило: Дутов, державшийся северо-восточнее Верхнеуральска, послал в рейд своих казаков, и они, сделав дело, вернулись в степь… Разумеется, комиссары не успокоились, настроенные копать глубже, – но в конце мая полыхнуло выступление чехословаков, в июле Дутов без боя взял Оренбург: в Изобильной, как и окрест, провозгласилась белая власть.
Когда красные появились вновь, то застали одних баб, детей, стариков. Все, кто чувствовал в себе силы, ушли с белыми. Оренбургская ЧК возобновила расследование по гибели Житора с отрядом. Имея разведчиков при штабе Дутова, ЧК получала сведения: хорунжего Байбарина никто в штабе не знает! К чекистам попали документы белых. Среди многих фамилий не мелькнула ни разу фамилия «Байбарин». Почему белые столь непроницаемо засекретили свою удачную операцию в Изобильной?
Встав во главе оренбургского НКВД, Марат Житоров изучил и обнюхал каждую бумажку, что хоть как-то касалась изнуряющего вопроса. Глодало чувство, что истинные виновники не найдены – отец не отомщён!
Житоров выискал справку: в 1932 к семье в колхоз «Изобильный» возвратился Аристарх Сотсков. Когда уничтожали красный отряд, Сотсков был с теми, кто гулял в Буранной. Позже семёрка ему не выпала – остался жив. После прихода Дутова служил в одном из его полков, угодил в плен: отсидел в советской тюрьме, затем – в концлагере, потом отбывал ссылку в Восточной Сибири. Застав дома двоих нагулянных женою детей, отнёсся к этому благоразумно безропотно. Колхоз поставил его скотником.
Его привозили в Оренбург на допрос. Промаявшись три часа, Житоров не почуял в разбитом человеке ничего, кроме надорванности, и покамест отпустил его.
В одно утро, просматривая, как обычно, сообщения, поступающие по линии НКВД, Житоров впился глазами в несколько строчек. В Ташкенте разрешено поселиться «Нюшину Савелию, уроженцу станицы Изобильная, бывшему белогвардейцу, прибывшему из Персии…»
Марат присосался к справке и вскоре выявил. В известный день Нюшин тоже праздновал Святого Кирилла в Буранной; впоследствии, как и Сотсков, воевал в казачьем полку Дутова, вместе с атаманом отступил в Китай. Потом перебрался в Персию. Не подвезло где-нибудь благополучно осесть – мотался по жизни неприкаянно. И соблазнили уговоры большевицких посланников, призывавших беглецов к возвращению. Ждала же Нюшина, как и других, тюрьма. Но, отсидев три года, он не поспешил в родной Оренбургский край, а предпочёл Ташкент.
«Вот он, под золой уголёк! – щекотнуло Марата. – Опасается показать нос на родине – как бы кто чего не вспомнил…» А что же ещё могут припомнить, если не участие в избиении отряда? Ой, увязнешь в горяченьком, Савелий! Не может тот же Сотсков ничего не знать о тебе (а ты, не исключено, имеешь что-то о Сотскове). Тот был неразговорчив, пока не стояла перед ним живая изобличающая личность. А поставь вас пастью к пасти – одно останется: разинуть.
В Ташкент полетело отношение – Нюшина арестовали и этапировали в Оренбург.
8
Житорову муторно сидеть в еле ползущей, как ему кажется, эмке. Изводит нетерпение. Скорее шагнуть в избу к Сотскову, поразив его своим появлением, произнести «Нюшин!» – лицо человечка изменится (пусть на какую-то долю секунды). И потянуть, потянуть верёвочку…
Вакер поглядывал на неприступно-напряжённое лицо товарища – изводился тоже. Не на шутку приспичило справить нужду. Просить остановки, дабы присесть в голом поле на виду у спутников?.. Но вот у дороги подвернулся пригорок с кустарником. Вакер, несмело хихикая, высказал товарищу просьбу. Эмка, а за нею «чёрный ворон» встали. Юрий побежал за пригорок: сапоги неглубоко проваливались в снег, под ним хлюпала вода.
Облегчившись, журналист увидел ниже всхолмка ярок с оттаявшими глинистыми краями; в его откосе видно отверстие, там что-то двинулось. Зверёк как будто бы никак не выберется наружу… Да это же хорь вытаскивает из норы суслика! Вакера с тех пор, как он получил пистолет, съедала страсть испробовать его на живых мишенях. Выхватив оружие, торопливо прицеливаясь, выстрелил четыре раза – меж тем как хорёк бросил ещё живого суслика и улизнул.