bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
19 из 21

Патриархальная семья в значительной мере одомашнила женскую магию. Женщина позволяет обществу вбирать в себя космические силы. Дюмезиль в своем труде «Митра-Варуна» указывает, что в Индии, как и в Риме, у мужчины есть два способа утвердить свою власть: в образах Варуны и Ромула, в гандхарвах и луперках он – агрессия, похищение, беспорядок, hybris; в этом случае женщина предстает существом, которое надо захватить, взять силой; похищенные сабинянки оказываются бесплодными, и их стегают ремнями из козлиной кожи, искупая насилием избыток насилия. Но Митра, Нума, брахманы и фламины, наоборот, обеспечивают порядок и разумное равновесие в обществе: тогда жена связана с мужем сложными обрядами бракосочетания и, сотрудничая с ним, обеспечивает ему господство над всеми женскими силами природы; в Риме, если у фламина Юпитера умирает жена, он слагает с себя полномочия. Равным образом в Египте Исида, утратив всемогущество богини-матери, все же остается великодушной, улыбчивой, доброжелательной и мудрой, блистательной супругой Осириса. Но когда женщина предстает союзницей мужчины, его дополнением, его половиной, она неизбежно наделяется сознанием, душой; он не смог бы находиться в такой тесной зависимости от существа, не причастного человеческой сущности. Как мы видели, законы Ману обещали законной супруге такой же рай, как и ее мужу. Чем больше мужчина индивидуализируется и отстаивает свою индивидуальность, тем больше он склонен признать в своей подруге личность и свободу. Восточный человек, не заботящийся о собственной судьбе, довольствуется самкой, она для него – объект наслаждения; мечта же западного человека, поднявшегося до осознания своей исключительности, – быть признанным чужой, покорной ему свободой. Грек ищет себе подобного и не находит его в затворнице гинекея, а потому обращает свою любовь на партнеров мужского пола, в чьем теле, как и в его собственном, живет сознание и свобода, или же дарует ее гетерам, чья независимость, культура и ум делают их почти равными мужчине. Но когда позволяют обстоятельства, именно супруга может лучше всех удовлетворить требования мужчины. Римский гражданин видит в матроне личность – в лице Корнелии и Аррии он обладает своим двойником. Парадоксальным образом именно христианство в определенном плане провозгласит равенство мужчины и женщины. В женщине оно ненавидит плоть; если она отречется от себя как от плоти, то станет таким же, как мужчина, Божьим творением, искупленным Спасителем; и вот она уже вместе с мужчинами среди душ, которым уготованы небесные радости. Мужчины и женщины – слуги Господни, почти столь же бесполые, как ангелы, вместе с помощью благодати отвергающие земные искушения. Если женщина согласится отречься от своей животной природы, она, именно потому, что служила воплощением греха, станет самым радужным воплощением торжества избранных, победивших грех[108]. Конечно, Божественный Спаситель, орудие искупления людей, – мужчина, но человечество должно и само позаботиться о своем спасении, и оно будет призвано выразить свою смиренную добрую волю в самом униженном, самом порочном своем обличье. Христос – Бог, но над всеми людьми царит женщина – Дева Мария. Однако только секты, развивающиеся на обочине общества, воскрешают в женщине древние привилегии великих богинь. Церковь выражает интересы и служит патриархальной цивилизации, где женщине надлежит быть придатком мужчины. Лишь сделавшись его покорной служанкой, она станет одновременно и благословенной святой. Так в недрах Средневековья складывается наиболее законченный образ женщины, благоволящей мужчинам: лик Матери Христа окружается нимбом. Она – образ, обратный грешнице Еве; она попирает ногой змия; она – посредница в спасении, как Ева была посредницей в проклятии.

Женщина страшила прежде всего как мать; преобразить и покорить ее следует именно в материнстве. Девственность Марии имеет прежде всего негативную ценность: та, через которую пришло искупление плоти, сама бесплотна; никто к ней не прикасался, никто ею не обладал. У азиатской Великой матери тоже, по преданию, не было супруга: она одна породила мир и царствовала над ним; она могла быть похотливой, если вздумается, но обязанности супруги не умаляли ее величия как матери. То есть Мария не знала скверны, которую несет половая жизнь. Она сродни воительнице Минерве, она – башня из слоновой кости, крепость, неприступная твердыня. Античные жрицы, как и большинство христианских святых, тоже были девственницами: женщина, посвященная добру, должна быть посвящена ему во всем великолепии своих нетронутых сил; она должна сохранять во всей необузданной целостности свое женское начало. В Марии отказываются видеть супругу, дабы славить в ней единственно женщину-мать. Но славить ее будут, только если она соглашается на уготованную ей подчиненную роль. «Я служанка Господня». Впервые в истории человечества мать преклоняет колена перед сыном; она по своей воле признает его превосходство. В культе Марии воплощена высшая мужская победа; он – реабилитация женщины через ее окончательное поражение. Иштар, Астарта, Кибела были жестоки, капризны и похотливы; они были могущественны; они равно даровали смерть и жизнь и, порождая мужчин, превращали их в рабов. Поскольку в христианстве жизнь и смерть зависят только от Бога, человек, выйдя из материнского чрева, навсегда покидает его, а земле достанутся только его кости; судьба его души решается в сферах, где нет места материнской власти; таинство крещения делает смешными церемонии сожжения или потопления плаценты. На земле больше нет места магии: единственный царь – Бог. Изначально природа дурна, но она бессильна перед лицом благодати. Материнство как природное явление не дает никакой власти. Женщине, если она хочет преодолеть в себе клеймо первородного греха, остается лишь склониться перед Богом, чья воля делает ее рабыней мужчины. И через эту покорность она может сыграть новую роль в мужской мифологии. Она была побеждена и низвергнута, пока хотела господствовать, пока не отреклась открыто от своих притязаний; но ее могут почитать как женщину-вассала. Она сохраняет все свои первоначальные атрибуты, но они меняют знак; из пагубных они становятся благотворными, черная магия оборачивается белой магией. Став служанкой, женщина имеет право на самые пышные почести.

И поскольку покорена она была в качестве матери, и любить и почитать ее будут прежде всего как мать. Из двух древних ликов материнства нынешний мужчина признает только один, улыбающийся. Ограниченный во времени и пространстве, имеющий лишь одно тело и одну конечную жизнь, мужчина есть всего лишь индивид в недрах чуждых ему Природы и Истории. Женщина, ограниченная, как и он, подобная ему, ибо и в ней живет дух, принадлежит Природе, через нее течет нескончаемый поток жизни, а значит, она предстает посредницей между индивидом и космосом. Когда фигура матери сделалась утешительной и святой, мужчина, разумеется, обратился к ней с любовью. Затерянный в природе, он стремится спастись от нее, но, отделившись, жаждет вновь с нею соединиться. Мать, прочно утвердившаяся в семье, в обществе в согласии с законами и нравами, есть воплощение самого Добра: природа, которой она причастна, тоже становится доброй; она больше не враждебна духу; если и остается в ней тайна, то тайна с улыбкой на устах, как у мадонн Леонардо да Винчи. Мужчина не хочет быть женщиной, но мечтает вобрать в себя все сущее, а значит, и женщину, которой он не является: через поклонение своей матери он пытается присвоить себе ее, чуждые ему, богатства. Признать себя сыном своей матери – значит признать мать в самом себе, вобрать в себя женское начало как связь с землей, с жизнью, с прошлым. Именно за этим приезжает к матери герой «Сицилийских бесед» Витторини: за родной землей, ее запахами и плодами, за своим детством, за памятью о предках, традициями, корнями, от которых оторвало его индивидуальное существование. Именно эта укорененность возбуждает в мужчине гордость преодоления: он с удовольствием любуется собой, вырываясь из материнских объятий и отправляясь навстречу приключениям, будущему, войне; отъезд был бы куда менее трогательным, если бы никто не пытался его удержать, – тогда он выглядел бы случайностью, а не победой, завоеванной дорогой ценой. И еще ему нравится сознавать, что эти объятия всегда готовы принять его снова. После напряжения действия герой любит вновь вкусить подле матери покой имманентности: мать – это убежище, сон; ощущая ласковые прикосновения ее рук, он вновь погружается в лоно природы, отдается великому потоку жизни так же спокойно, как в матке, как в могиле. Если, по традиции, он умирает, призывая мать, то потому, что под материнским взором сама смерть оказывается одомашненной, симметричной рождению, неразрывно связанной со всей плотской жизнью. Мать по-прежнему соотносится со смертью, как в античном мифе о парках; ей надлежит хоронить мертвых и оплакивать их. Но роль ее заключается именно в том, чтобы сделать смерть составной частью жизни, общества, блага. Тем самым систематически поощряется культ «героических матерей»: если общество добивается, чтобы матери отдавали своих сыновей на смерть, оно полагает, что имеет право их убивать. Мать обладает таким влиянием на своих сыновей, что обществу выгодно присвоить ее: поэтому мать всячески окружают знаками внимания, наделяют всевозможными добродетелями, создают вокруг нее религию, уклониться от которой нельзя под страхом святотатства и богохульства; из нее делают хранительницу морали; служа мужчине, служа властям, она ласково поведет детей по проторенным путям. Чем более оптимистически настроено сообщество, тем легче оно признает над собой эту нежную власть, тем сильнее преобразится в нем мать. Американская «Mom» стала тем идолом, что описывает Филип Уайли в «Поколении гадюк», потому что официальная американская идеология – это самый упрямый оптимизм. Прославлять мать – значит принимать рождение, жизнь и смерть в их животной и одновременно социальной форме, значит провозглашать гармонию природы и общества. Огюст Конт делает женщину божеством будущего человечества, потому что мечтает об осуществлении этого синтеза. Но по той же самой причине все бунтовщики ополчаются на фигуру матери; попирая ее, они отрицают ту данность, которую им стремятся навязать через хранительницу нравов и законов[109].

Ореол почтения над головой матери, окружающие ее запреты вытесняют враждебное отвращение, непроизвольно примешивающееся к той плотской нежности, какую она внушает. И все же подспудно ужас перед материнством сохраняется. В частности, интересно отметить, что во Франции со времен Средневековья сформировался один вспомогательный миф, позволяющий свободно выразить чувство омерзения, – миф о теще и мачехе. От фаблио до водевилей мужчина, издеваясь над матерью своей супруги, не охраняемой никакими табу, попирает материнство как таковое. Ему ненавистна мысль, что любимую женщину когда-то рожали: теща – наглядный образ дряхлости, на которую она обрекла свою дочь, дав ей жизнь; ее тучность и морщины предвещают тучность и морщины, которые суждены новобрачной, служат прообразом ее печального будущего; рядом с матерью она выглядит уже не как индивид, а как момент в жизни рода; она уже не желанная добыча, не милая подруга, потому что ее неповторимое существование растворяется во всеобщей жизни. Ее особенность насмешливо опровергается всеобщностью, независимость духа – укорененностью в прошлом и в плоти; именно эту насмешку мужчина объективирует в гротескном персонаже, но смех его полон злобы потому, что он отлично знает: судьба его жены – это судьба всякого человека и его собственная. В легендах и сказках всех стран жестокий аспект материнства воплощен также во второй жене. Именно мачеха хочет погубить Белоснежку. В злой мачехе – г-же Фишини, которая бьет Софи во всех книгах г-жи де Сегюр, – продолжает жить древняя Кали, в ожерелье из отрубленных голов.

Между тем за спиной у матери, почитаемой как святая, толпится целая когорта добрых волшебниц, ставящих на службу человеку соки трав и звездные излучения: бабушки, старушки с добрыми глазами, великодушные служанки, сестры милосердия, сиделки, чьи руки творят чудеса, возлюбленная, о какой мечтал Верлен:

О женщина, с душой и льстивой, и простой,Кого не удивишь ничем и кто порой,Как мать, с улыбкою вас тихо в лоб целует![110]

Они владеют светлой тайной узловатой виноградной лозы и свежей воды; они перевязывают и врачуют раны; мудрость их – это безмолвная мудрость жизни, они все понимают без слов. Рядом с ними мужчина забывает всякую гордость; он знает, как приятно вверять себя им, вновь становиться ребенком, ведь никакой борьбы за влияние между ним и ими быть не может – нельзя завидовать нечеловеческим свойствам природы; а ухаживающие за ним мудрые посвященные женщины в своей преданности признают себя его служанками; он покорен их благотворному могуществу, потому что знает, что и в покорности остается их господином. В это благословенное войско входят все будущие матери – сестры, подруги детства, невинные девушки. И даже супруга, когда рассеиваются ее эротические чары, для многих мужчин предстает не столько любовницей, сколько матерью их детей. Раз мать священна и порабощена, ее можно без страха обнаружить и в подруге, также священной и покорной. Искупление матери – это искупление плоти, а значит, плотского союза и супруги.

Лишенная магического оружия с помощью свадебных обрядов, экономически и социально подчиненная мужу, «добродетельная супруга» – самое ценное сокровище для мужчины. Она настолько полно принадлежит ему, что составляет с ним одно целое: «Ubi tu Gaïus, ego Gaïa»; она носит его имя, поклоняется его богам, он за нее в ответе – он зовет ее своей половиной. Он гордится женой, как гордится своим домом, землей, стадами, богатствами, и даже больше; через нее он являет миру свое могущество; она – его мера, причитающаяся ему на земле доля. У восточных народов женщина обязана быть полной: все видят, что ее хорошо кормят, и это делает честь ее господину. Чем больше у мусульманина жен и чем более цветущий у них вид, тем больше его уважают. В буржуазном обществе одна из отведенных женщине ролей – «представительствовать»: ее красота, обаяние, ум, элегантность суть внешние признаки состоятельности ее мужа наряду с кузовом его автомобиля. Богатый муж украшает жену мехами и драгоценностями. Тот, что победнее, будет хвалиться ее добродетелями и талантами домашней хозяйки; самый обездоленный, заполучив жену, которая ему служит, считает, что и он кое-чем владеет на земле; герой «Укрощения строптивой» созывает всех соседей, чтобы показать, какой покорности и уважения он добился от жены. В каждом мужчине в большей или меньшей степени живет царь Кандавл: он выставляет напоказ жену, полагая, будто демонстрирует собственные заслуги.

Но женщина не только тешит общественное тщеславие мужчины; она для него источник и более интимной гордости: он приходит в восторг оттого, что господствует над ней; когда женщина воспринимается как человек, на смену натуралистическим образам лемеха, вспахивающего борозду, приходят более одухотворенные символы; муж «формирует» жену не только эромически, но и морально, интеллектуально; он воспитывает ее, налагает на нее свой отпечаток. Излюбленная мечта мужчины – пропитать вещи своей волей, придать им форму, проникнуть в сущность; женщина – это в высшей степени «глина», она пассивно дает себя месить и лепить, но, поддаваясь, сопротивляется, что позволяет мужскому действию длиться постоянно. Податливость губит слишком пластичный материал; женщина же ценна тем, что нечто неуловимое в ней ускользает из рук; мужчина тем самым властвует над реальностью, превышающей его самого, и оттого покорение ее особенно почетно. Женщина пробуждает в нем неведомое существо, в котором он с гордостью узнает самого себя; в чинных супружеских оргиях он обнаруживает величие своей животной природы: он – самец, а женщина, соответственно, самка, но в данном случае это слово звучит чрезвычайно лестно: самка, высиживающая, кормящая, вылизывающая детенышей, защищающая и спасающая их с риском для жизни, – пример для человека; мужчина взволнованно требует от своей подруги такого же терпения, такой же преданности; глава семьи опять-таки хочет иметь у себя дома Природу, но Природу, исполненную всех добродетелей, полезных для общества, для семьи и для него самого. У ребенка и мужчины есть одно общее желание – разгадать секрет, спрятанный внутри вещи; материя в этом смысле разочаровывает: стоит разломать куклу, как ее живот оказывается снаружи, а внутри уже ничего нет; живое лоно более непроницаемо; живот женщины – это символ имманентности, глубины; отчасти он выдает свои секреты, в частности когда на лице женщины отражается наслаждение, но он и скрывает их; мужчина удерживает дома смутные трепетания жизни, причем обладание ими не разрушает их тайны. В человеческий мир женщина перемещает функции самки животного: она поддерживает жизнь, царит в сфере имманентности; тепло и уют матки она переносит на домашний очаг; именно она хранит и оживляет жилище, где отложилось прошлое и вырисовывается будущее; именно она дает жизнь грядущему поколению и кормит уже родившихся детей; благодаря ей существование, которое мужчина растрачивает по миру в работе и действии, сводится воедино и вновь погружается в свою имманентность: возвращаясь вечером домой, он укореняется на земле; женщина обеспечивает непрерывное течение дней; с какими бы превратностями он ни столкнулся во внешнем мире, она снова и снова гарантирует трапезы, сон; она чинит все, что ломает или изнашивает деятельность: готовит пищу усталому труженику, ухаживает за ним во время болезни, штопает, стирает. В созданный и поддерживаемый ею супружеский мирок она привносит весь огромный мир: зажигает огни, разводит цветы, приручает излучения солнца, воды, земли. Один буржуазный писатель, которого цитирует Бебель, на полном серьезе формулирует этот идеал: «Мужчине желательно такое существо, в котором не только бьется сердце любви к нему, но рука которого разглаживает складки на его лбу, в явлении которого отражается мир, покой, порядок, тихое господство над самим собой и еще тысяча вещей, к которым он возвращается ежедневно; ему желательно такое существо, которое распространяло бы вокруг всего этого благоухание женственности, являющейся оживляющим теплом в домашней жизни».

Мы видим, каким одухотворенным стал образ женщины с появлением христианства; красота, тепло, уют, которые желает познать через нее мужчина, – это уже не качества, доступные чувственному восприятию; она больше не воплощает в себе лакомую видимость вещей, но становится их душой; в ее сердце присутствует нечто более глубокое, чем тайна плоти, нечто загадочное и чистое, в чем отражается истина мира. Она душа дома, семьи, очага. Она душа и более обширных сообществ – города, провинции, нации. Юнг отмечает, что города всегда уподоблялись Матери, поскольку горожане обитают в их чреве: поэтому Кибелу изображали увенчанной башнями; по той же причине принято говорить о «матери-родине»; но женщина стала символом не только земли-кормилицы, но и куда более трудноуловимой реальности. В Ветхом Завете и Апокалипсисе Иерусалим и Вавилон – не только матери, но и супруги. Есть города-девы и города-блудницы, как Вавилон и Тир. Кроме того, Францию называли «старшей дочерью» Церкви; Франция и Италия – латинские сестры. Статуи, изображающие Францию, Рим, Германию, статуи на площади Согласия, олицетворяющие Страсбург и Лион, – это женщины вообще, вне какой-либо особой функции. Это уподобление является не только аллегорией: многие мужчины переживают его эмоционально[111]. Нередко путешественник просит женщину «дать ему ключ» к тем местам, где он оказался: держа в объятиях итальянку или испанку, он полагает, будто обладает сладостной сущностью Италии и Испании. «Приезжая в новый город, я всегда для начала иду в бордель», – говорил один журналист. Если в шоколаде с корицей для Жида открывается вся Испания, то поцелуи экзотических уст тем более способны все рассказать любовнику о стране, ее флоре, фауне, традициях и культуре. Женщина воплощает в себе не ее политические институты и экономические богатства, но ее плотскую мякоть и в то же время мистическую ману. Везде, от «Грациеллы» Ламартина до романов Лоти и новелл Морана, чужеземец стремится завладеть душой края через женщин. Миньона, Сильвия, Мирей, Коломба, Кармен раскрывают сокровенную истину Италии, Валуа, Прованса, Корсики, Андалусии. Тот факт, что Гёте полюбила жительница Эльзаса Фридерика, сделался для немцев символом аннексии Германии; и наоборот, когда Колетт Бодош отказывается выйти замуж за немца, в глазах Барреса она воплощает Эльзас, отказывающийся подчиниться Германии. Он делает маленькую Беренику символом Эг-Морта и целой утонченной, зябкой цивилизации; в ней же отразились и чувства самого писателя. Ибо в той, что является душой природы, городов, мироздания, мужчина узнает и своего таинственного двойника; душа мужчины – Психея, женщина.

У Психеи женские черты в «Улялюме» Эдгара По: «Я брел по огромной аллее / Кипарисов – с моею душой, / Кипарисов – с Психеей, душой… / Целовал я ее, утешая. / „Что за надпись, сестра дорогая, / Здесь на склепе?“ – спросил я, угрюм»[112].

А Малларме, беседуя в театре с «душой, или же с нашей идеей» (то есть с Божеством, явленным человеческому духу), именует ее «столь изысканной, ненормальной (sic) дамой»[113].

Я гармоничное, несходное с мечтаньем,Податлива, тверда, о женщина безмолвьяИ чистых дел!..Таинственное Я… —

так обращается к ней Валери. В христианском мире на смену нимфам и феям приходят иные, менее плотские образы; но у домашних очагов, в пейзажах, в городах и в самих людях по-прежнему неотвязно присутствует неосязаемая женственность.

Эта истина, погребенная во мраке вещей, сияет также и в небе; душа, абсолютная имманентность, есть в то же время и трансценденция, Идея. Не только города и народы, но и абстрактные понятия и институты приобретают женские черты: Церковь, Синагога, Республика, Человечество во французском языке – женщины, а равно и Мир, Война, Свобода, Революция, Победа. Идеалу, который полагает перед собой мужчина как сущностного Другого, он придает женские черты, потому что женщина есть осязаемый образ инаковости; именно поэтому почти все аллегории, как в языке, так и в иконографии, – женщины[114]. Женщина, душа и Идея, является также и посредницей между ними: она – благодать, влекущая христианина к Богу, Беатриче, указующая Данте путь в загробном мире, Лаура, призывающая Петрарку к вершинам поэзии. Во всех учениях, где Природа уподобляется Духу, она воплощает Гармонию, Разум, Истину. Гностические секты сделали Мудрость женщиной – Софией; ей приписывали искупление мира и даже его сотворение. Тогда женщина уже не плоть, но увенчанное славой тело; ею уже не стремятся обладать, ее почитают во всем ее нетронутом великолепии; бледные покойницы Эдгара По неуловимы, как вода, как ветер, как воспоминание; в куртуазной любви, в прециозных салонах, во всей галантной традиции женщина – уже не животное, но эфирное создание, дуновение, свет. Так непроницаемость женской ночи оборачивается прозрачностью, чернота – чистотой, как в этих текстах Новалиса:

«…Вдохновенье ночное небесною дремой меня осенило; тихо земля возносилась, над нею парил мой новорожденный, не связанный более дух. Облаком праха клубился холм – сквозь облако виделся мне просветленный лик любимой».

«Ты тоже благоволишь к нам, сумрачная Ночь?.. Сладостным снадобьем нас кропят маки, приносимые тобою. Ты напрягаешь онемевшие крылья души. Смутное невыразимое волнение охватывает нас – в испуге блаженном вижу, как склоняется ко мне благоговейно и нежно задумчивый лик, и в бесконечном сплетенье прядей угадываются ненаглядные юные черты матери… Истинное небо мы обретаем не в твоих меркнущих звездах, а в тех беспредельных зеницах, что в нас отверзает Ночь»[115].

Нисходящее притяжение женщины поменяло направленность: теперь она зовет мужчину не к сердцу земли, а к небесам.

Здесь – заповеданность.Истины всей,Вечная женственностьТянет нас к ней[116], —

восклицает Гёте в финале второй части «Фауста».

Поскольку Дева Мария – наиболее завершенный, наиболее почитаемый образ возрожденной и посвященной Добру женщины, интересно проследить, каким он предстает в литературе и иконографии. Вот отрывок из литаний, какие обращали к ней в Средние века ревностные христиане:

«[…] Высочайшая Дева, Ты плодородная Роса, Источник Радости, Канал Милосердия, Колодец с живой водой, усмиряющей наш пыл.

Ты Сосок, из которого Бог кормит сирот молоком…

Ты Мозг, Мякиш, Ядро всего благого.

Ты Жена не лукавая, чья любовь вечна и неизменна. […]

Ты Купель, Снадобье для жизней прокаженных, искусная Лекарка, равной которой не сыщешь ни в Салерно, ни в Монпелье. […]

Ты Дама с целительными руками, Твои прекрасные, белые, длинные пальцы восстанавливают носы и губы, делают новые глаза и новые уши. Ты утишаешь рьяных, оживляешь параличных, укрепляешь малодушных, воскрешаешь мертвых».

В этих обращениях мы находим большинство указанных нами женских атрибутов. Дева Мария – это плодородие, роса, источник жизни; на многих изображениях она предстает у колодца, источника, ключа; выражение «источник жизни» – одно из самых распространенных; она не творит, но удобряет, выводит на свет то, что скрыто в земле. Она – глубинная реальность, заключенная в видимой оболочке вещей: ядро, мозг. Она усмиряет желания: она дана человеку, чтобы их утолить. Всюду, где жизни грозит опасность, она спасает и восстанавливает ее: врачует и укрепляет. А так как жизнь исходит от Бога, она, будучи посредницей между человеком и жизнью, осуществляет и связь человечества с Богом. «Врата дьявола», – говорил Тертуллиан. Но, преображенная, она становится вратами небес; в живописи ее изображают открывающей врата или окно в рай или же возводящей лестницу от земли к небосводу. Еще более ясный образ – заступница, радеющая перед Сыном за спасение людей: на многих картинах Страшного суда Богоматерь обнажает груди и молит Христа во имя своего славного материнства. Она укрывает в складках плаща детей человеческих; ее милосердная любовь сопровождает их в океане, на поле брани, в любых опасностях. Во имя милосердия она смягчает Божественную справедливость: «Богоматери с весами» с улыбкой склоняют в сторону Добра чаши, на которых взвешивают души.

На страницу:
19 из 21