Полная версия
Пять синих слив
О, эта малина! Нигде, никогда не ела я больше такой сладкой малины! Мы, дети, приехав к бабушке, забирались в ее заросли и готовы были пропадать там весь день до вечера, отчего взрослые вынуждены были пускаться на хитрости. «А медведь-то… Видали – медведь с той стороны в малинник зашел?» – слышу и посейчас тети-Дашин голос.
Тетя Даша, в отличие от сестер Марии и Анны, нашей мамы, вышедшей замуж в другое село, никогда из родной деревни не уезжала. Вернее, так: она тоже вышла замуж в соседнее село, но прожила там недолго, убежала от мужа-пьянчуги назад в родительский дом. Через какое-то время вышла замуж опять – за своего, деревенского. Они с дядей Шурой поставили собственный дом, и стоял он на той же улице, что и родительский, но все им на новом месте казалось не так: и огород не такой, и малина плохо растет, а уж черемуха вовсе приживаться не хочет… Дело кончилось тем, что дом свой они… разобрали и перенесли на место родительского.
Конечно, все было не так просто. К этому привела целая цепь событий: умер дедушка, а старенькая, больная бабушка уже не могла жить одна в старом, обветшавшем доме. Но дочь и зять могли ведь просто забрать бабушку к себе. Однако супругам, и прежде всего тете Даше, захотелось вернуться на место, где она родилась и выросла и где прошла жизнь ее матери и отца.
…Они и сейчас вместе: отплакав на родительских могилках, мама пошла к Дашеньке – вместе с мужем дядей Шурой они покоятся рядом, по соседству.
…Прошли дом дяди Феди и Фроси-большой. Вот уже дом бабушкиных соседей – слабоголосой тетки Кати и белобородого деда Никиты. Сейчас, сейчас мы зайдем на НАШ двор…
Потрясение было, пожалуй, даже сильнее, чем от преградившего путь болота. Двор был диким. Двор – по колено – тоже зарос травой. Трава «съела» тропки в хлев и на огород, в ней утонули стоящие у загородки старенькие стул и табуретка. А уж как буйно она разрослась в огороде, на некогда возделываемой земле! Какая там малина – трава, кругом одна трава! И я с благоговением вспоминала ее? Мечтала в нее упасть и смотреть в небо? Да она – прожорливая, бесчувственная тварь, способная проглотить и перемолоть все: стулья, дома, малину, черемуху. Память…
Дом был закрыт (мы и знали, что будет закрыт: Дашенькины дети давно живут в городе).
Мы знали, что никто нас не встретит.
Но чтобы все было вот ТАК…
И если уж нам с братом, когда-то приезжавшим сюда только в гости, настолько не по себе, то что должна чувствовать сейчас мама?
Мама ходит и ходит по двору, будто что потеряла и надеется потерянное найти.
…В первый раз она уехала из родной деревни не по своей воле. В первый же год войны ее вместе с подружкой – Феней – увезли в Саров, чтобы обучать слесарному да токарному делу. До сих пор никуда из деревни она не уезжала, разве что в Ладу, на родину своей мамы. Ну так Лада – дело привычное: там она с братом училась и жила до седьмого класса (в Верхней Ладке была только начальная школа). А тут надо ехать за тысячу верст (сколько их было на самом деле, она не знала и знать не хотела; если ехать на поезде, да не одни сутки, – это, по ее представлениям, было краем света и составляло не менее тысячи верст). Но деться было некуда. Да и понимала она, что мужики на войне, что надо кому-то делать за них их мужскую работу. Только вот поделать с собой ничего не могла: мужицкие профессии не хотели ей поддаваться. И домой хотелось – невмоготу. Родная деревня снилась ей по ночам: вот приходят они, девчонки, с поля, где пололи просо, и она говорит себе: все, никуда больше сегодня не пойду, отосплюсь. Но заиграла на улице гармонь – и куда девалась усталость: ноги сами бежали на улицу… Феня, подружка, была такой же. И что же они задумали? Когда курсы, с грехом пополам, были закончены и посадили их в поезд, чтобы везти еще дальше, к месту работы, на Урал, – решили они с Феней сбежать. Пошли будто бы в туалет, а сами – шмыг из вагона на платформу и – дай бог ноги…
Домой добирались недели две, не меньше. Шли ночью, крадучись, а днем отсыпались в стогах соломы. Потом еще и дома боялись – а ну как арестуют по военному времени.
Вместо ареста их снова увезли – на этот раз валить лес. До осени девчонки пластались на лесоповале – и сбежали опять: домой тянуло, как магнитом, и ничего с этим поделать они не могли.
В третий раз наша будущая мама уехала из дома уже по своей воле: написала заявление в педучилище. Рассудила так: все одно из деревни куда-нибудь опять заберут, так уж лучше куда поближе, да выучиться на учительницу, да приехать работать в родную деревню…
И все получилось, как она рассудила: училась не за тридевять земель – в Ичалках, всего-то в полутора десятках километров от Верхней Ладки; кончив училище, стала учительницей начальных классов. Вот только работать ее направили не в родную деревню, а в Константиновку – село в соседнем районе (но опять же – не за тридевять земель!). Здесь она вышла замуж. Здесь мы с братом появились на свет. Отсюда мы и ездили в детстве к дедушке с бабушкой. Мы с мамой. И еще вопрос, кто больше рвался в эти поездки – мы или она.
Взять хотя бы и эту нашу поездку: каждое лето мама просила: «Давайте съездим в деревню», а мы ссылались то на усталость, то на то, что отпуск только начался, а потом на то, что уже кончается…
Сегодня утром она встала и решительно сказала: едем. Я, хоть и настроена была на поездку, опять попробовала оттянуть момент: «Да подождите, дайте от поезда отдохнуть». Мама ничего в ответ не сказала, просто села на табуретку и стала ждать. Я подумала-подумала, еще раз посмотрела на нее и стала собираться.
Я тоже хожу по двору и тоже будто чего-то ищу… И вдруг явственно вспоминаю свой сон: я иду по берегу неширокой и извилистой речки, иду и чувствую, что скоро, совсем скоро увижу что-то очень дорогое и радостное для меня. То, что согреет душу и сердце. И это будет… нет, не Константиновка. Это будет что-то такое, что я долго помнила и знала, но потом почему-то забыла. А надо, ох как надо вспомнить…
Озеро! Я понимаю вдруг, что именно я должна увидеть: озеро. Это оно маячило во сне, но мне почему-то никак не удавалось до него добраться, а сейчас оно совсем рядом – надо только завернуть за соседний дом и пойти по тропке туда, где кончается соседский огород. Сначала на пути встретится родник. Вот ведь как: в городе, где я теперь живу, за родниковой водой надо ехать несколько километров, а тут прозрачная, не испорченная железом и ржавчиной, целебная вода – рядом. Пейте, люди!
Некому стало пить…
С родником я, конечно, поздороваюсь. И пойду дальше. К нему, к озеру, куда в детстве мы часто бегали купаться и… надо ли рассказывать, какое неизъяснимое блаженство испытывали при этом?
…А однажды я пришла сюда в предвечернюю пору одна. Если одна – значит, уже ходила в школу. И скорее всего, класс в третий-четвертый. Уже была изношена розовая кофта. Привычно сбросила ситцевое платье, вошла в воду и поплыла. Наверное, поначалу я никуда не смотрела: ни вверх, ни вниз, ни по сторонам. Плыла себе да плыла, наслаждаясь особым вечерним состоянием воды и воздуха – они были одинаково теплыми, одинаково ласковыми. Много позже, будучи уже взрослой и научившейся всему находить причины, в «Розе мира» у Даниила Андреева я найду такое объяснение этому феномену: оказывается, именно в это время суток – вечером – небесные силы (стихиали – называет их Андреев) бывают особенно добрыми к человеку. В чем я не раз убеждалась и сама: если выходить на вечернюю прогулку, когда день уже начинает меркнуть, но до темноты еще далеко, – вокруг тебя возникает совершенно необычная аура: воздух становится особенно легким и ласковым, а с неба нисходит благодать – другое слово не способно передать чувство, которое возникает в благодарной душе в эти минуты.
Но тогда, в золотом своем детстве, ничего этого я не знала, плыла себе да плыла, ощущая каждой клеточкой ласку воды и воздуха. И вдруг…
Я посмотрела вниз, в воду перед собой, и обмерла от ужаса: внизу я увидела… такое же небо и облака, как и над моей головой. Но страшно было не это. Страшно было то, что до них было так же отчаянно далеко!
Я чувствовала себя плывущей между двумя безднами. Одна бездна – вверху, другая – внизу. И я между ними такая маленькая… такая… да меня почти нет! Еще секунда – и я утону, растворюсь в этих безднах окончательно! Они меня проглотят, как птичка глотает комара…
Нет, нет, не хочу! Я должна скорее найти точку опоры! Я должна скорее плыть к берегу!
И я поплыла, задыхаясь от ужаса, отчаянно взмахивая руками.
И когда вышла, наконец, на твердую, надежную кромку берега, мир в ту же секунду обрел обычные, спокойные очертания: бездна внизу исчезла. А та, что была над головой – она привычна, она не страшна.
Под ногами снова была земля – упругая, теплая, дарящая чувство надежности и защищенности от сквозняка беспредельности.
Наверное, именно тогда – впервые – мир явил мне свою бесконечность.
И я испугалась.
Тогда я еще не знала, что такую же беспредельность может таить в себе человеческая судьба.
Конечно же, о пережитом я никому ничего не сказала. Да и кому я могла сказать? Взрослые были заняты своими взрослыми делами (чем накормить, во что одеть – ах, какие скучные, какие несерьезные это дела!). Бабушка… Бабушка, казалось мне, меньше всего могла развеять мой страх и разрешить неразрешимые вопросы. На малограмотную бабушку я поглядывала с высоты своего школьного образования и с течением времени только сильнее утверждалась в мысли, что ее понимание жизни безнадежно устарело. Что она читала в этой своей жизни? Только Библию. Чем была занята? Только домашними делами – с утра до вечера.
Впрочем, было у нее еще одно занятие, которое она считала безусловно важным: если нечаянно проснуться рано утром, всегда и непременно увидишь бабушку стоящей на коленях – она молится. И день свой она заканчивала тем же.
Об этом мы постоянно спорили. Вернее, мы не спорили никогда: смиренница-бабушка не вступала в противоречия даже с внуками. Поэтому вернее будет сказать так: мы с бабушкой вели постоянный, нескончаемый диалог. И иногда своим тихим голосом (тихим – вовсе не значит «слабым», в голосе бабушки ненавязчиво, но четко звучала явственно твердая нотка), иногда своим тихим голосом она говорила такое, что я почему-то помню до сих пор…
– Бабушка, а ты знаешь, что Гагарин летал в космос? И никакого Бога там не видел.
Бабушка молчит. Я уверена, что возразить ей нечего! Но она неожиданно спрашивает:
– А ты там была с ним, с Гагариным?
– Ну, бабушка…
– Ну вот, не была, а говоришь.
– Но ведь об этом написано во всех газетах!
– А им что – всегда можно верить, твоим газетам?
Моим, конечно, моим… Моей профессией станет как раз газетная работа, и при всей любви к ней жизнь заставит меня не раз и не два убеждаться, что – да – не всегда дорогим моему сердцу газетам можно верить.
Но это сейчас я так думаю, а тогда… Тогда я даже не считала нужным продолжать с бабушкой диалог. «Но ты, ты-то тоже не была – и значит, ничего доказать не можешь!» – мысленно возражала я бабушке. Мы думаем каждая свои мысли – до следующего раза.
Следующий раз был таким: сижу, учу стихотворение:
Да, были люди в наше время,Не то, что нынешнее племя:Богатыри – не вы!Плохая им досталась доля,Не многие вернулись с поля…Не будь на то Господня воля —Не отдали б Москвы…– Ну вот, а ты говоришь – Бога нет, – раздается за моей спиной тихий бабушкин голос.
– Когда он жил, Лермонтов? – уверенно (самоуверенно?) возражаю я бабушке. – Тогда люди имели неправильное представление о мире. Тогда Гагарин еще не летал.
Теперь же я спрашиваю себя: а может, как раз-то бабушка имела более разумное представление не только о газетах, но и о так занимавшем меня вопросе об устройстве мира? О самой вечности?
Мама рассказывает: когда дедушка заболел и всем стало понятно, что от болезни он уже не оправится, бабушка сказала ему:
– Что же ты про Бога не вспомнишь, ведь тебе скоро представать перед Ним.
Она верила (знала?), что смертью человеческая жизнь не заканчивается?..
Похоже, дедушка ее убеждение разделял. Потому что ответил так:
– Знаю: много грешен. Но ведь мы своим детям прощаем все. А мы – Его дети…
Дедушке было что прощать. И пора уже, пора переходить к рассказу об их сыновьях.
Сыновей у бабушки с дедушкой тоже было трое. Николай, Алексей, Василий.
Двух первых я никогда не видала. Их унесла война. А я родилась позже.
Бабушку про них я тоже никогда не спрашивала. О, как прав был мой любимый писатель, когда говорил: «…Нас, стариков, разделяет от молодых завеса прошлого, которая так висит, как бывает кисейная занавеска в комнате. От нас изнутри к ним наружу видно, а от них к нам в комнату ничего видеть нельзя». Тогда я была в возрасте, когда «в комнату ничего видеть нельзя». Потому что своя, начинающаяся жизнь занимательней и интересней всего остального…
И поэтому все, чем я располагаю – это, опять же, рассказы мамы. «Алексей был как девочка – мыл полы, посуду. Мы пока-то сообразили, что маме надо помогать, а он делал это с малых лет, без всякого с ее стороны принуждения. А потом Лешенька вырос. И пошел однажды в карты играть. Тятя его за этим делом застал да так отругал! Алексей же так обиделся, что ушел из дома. Мало того – из деревни уехал. Потом уж нам сказали, что видели его в Нижнем. Мама с тятей поехали туда. Нашли. Только Алексей домой возвращаться не захотел. И на войну его забрали оттуда, из Нижнего…
А Николя у нас был талант. Играл на гармони. Рисовал – у него получались даже портреты. Обувку умел хорошо чинить. Он бы и новую шил, да где денег на материал возьмешь? Вот как война началась, его и забрали в Москву – на обувные работы. Домой он писал: „Живу хорошо, кормят нормально“. А потом получаем письмо уже не от него, а от неизвестного нам человека: „Ваш сын и брат заболел и умер“. Мама забралась на печь и неделю пролежала с температурой под сорок…»
Однажды, в очередной раз рассматривая фотографии (их и в альбомах, и просто в бумажных конвертах в бабушкином доме хранится множество), я увидела на одном из снимков незнакомого молодого мужчину. «Кто это?» «Да это Николя и есть».
Умное, тонкое, интеллигентное лицо с преобладанием бабушкиных черт. Но губы сжаты по-мужски твердо. И лоб высокий, как у отца.
Фотография была прислана из Москвы. На обратной стороне – дата: 26 мая 1943 года. Видимо, Николя уже болел – глаза смотрят печально. Видимо, он все понимал относительно своего ближайшего будущего, осознавал, что эта фотография – прощальная. Потому и обычные на обратной стороне слова – «На долгую и добрую память» – читаются в их прямом смысле, как последнее волеизъявление.
И в то же время в глазах бабушкиного сына и моего дяди горит огонь: огонь молодой, многообещающей жизни! Если бы он вернулся с войны – кем бы он эту жизнь прожил? Художником? Просто хорошим сапожным мастером? Одно можно сказать наверняка: никого никогда он не смог бы обидеть. Люди с такими глазами призваны нести в мир свет и любовь…
Алексей же… Каких разных сыновей нарожала ты, бабушка! Непокорный Алексей после первой ссоры с отцом в деревню, оказывается, все-таки приезжал! Во время войны. На побывку. И умудрился поссориться с отцом опять…
Здесь я должна признаться вот в чем: о некоторых эпизодах из жизни своих навсегда оставшихся молодыми дядьев я рассказала в одном из своих рассказов. В том числе – и о том, как Алексей приезжал с фронта домой. Там, в рассказе, я нашла-придумала его ссоре с отцом объяснение, возможно, очень близкое к истине: страдание (война – разве не страдание?) не только возвышает, но порой и ожесточает человеческую душу. А вот как было на самом деле? Возможно, именно так. А возможно, здесь был извечный конфликт отцов и детей: выросший старший сын захотел жить по своей, а не отцовой воле. А уж воля у дедушки была…
Мама рассказывает: в войну вся деревня жила впроголодь, но дедушка… дедушка-то ведь работал колхозным завхозом! А на складе всегда хранилось что-нибудь из того, что должно было отправляться из деревни под девизом: «Все для фронта, все для победы». «Принес бы хоть горсть гороху – все суп запашистей будет», – просила бабушка. «Цыц», – звучало в ответ. А вот послевоенный эпизод: в колхоз приехала комиссия из района, которой требовалось преподнести деревенский подарок. «Посылает меня тятя со счетоводом на склад: идите, наложите банку меда». Пошли. Наложили. И хоть бы чуть домой взяли! Хоть бы ложечку сами съели! Знали: тятя узнает – «голову оторвет»…
И вот приезжает с фронта старший сынок, и в чем-то с отцом у него опять получается разногласие. И вместо того, чтобы уступить, Алексей вынимает из кобуры наган: «Я вам уже не мальчишка! Хватит меня учить, я сам кого хочешь…»
Дедушка, чтобы не усугублять разногласий, вышел из дома и залег в картофельные грядки. И пролежал там до утра. Что он передумал за эту ночь? Что перечувствовал?..
Так что было, было ему что прощать своему старшему сыну…
А помириться им так и не пришлось. Потому что сын с войны не вернулся.
Это она, война, причиной тому, что на семейной фотографии нет двух старших бабушкиных и дедушкиных сыновей. Она же причина скорби, застывшей в бабушкиных губах…
А третьего сына, Василия, нет здесь совсем по другой причине. Третий, самый младший бабушкин сын для войны, для боев оказался недостаточно взрослым. Потому и остался жив. Но на момент фотографирования дома его не оказалось – он уже жил и учился в большом городе, далеко от родной деревни.
«10 сентября 1947 года», – значится на обратной стороне снимка, где запечатлены бабушка и дедушка с дочерьми. Как жаль, что фотограф не появился в деревне раньше, во время летних студенческих каникул, – тогда можно было бы посмотреть на крестного (третий сын супругов Мещеряковых – Василий – был дядей и моим крестным отцом) в студенчестве. Но поскольку я его многие годы знала и хорошо помню, то могу утверждать, что с Николей они были очень похожи – оба имеют больше материнских, чем отцовских черт. И оба, похоже, унаследовали бабушкину доброту. Плюс – дедушкин твердый характер. Что и явствует из рассказа мамы: «Вася от меня нигде не отставал. Я на поле собирать мерзлую картошку – и он со мной. Я в школу пошла – и он со мной, хотя мне было уже восемь, а ему только шесть лет. Мы и в Ладе учились вместе. Бывало, я, как старшая, делю вечером хлеб, стараюсь дать ему кусочек побольше. А он мне непременно его вернет и возьмет тот, что поменьше»…
Еще сестра вспоминает, как в войну, когда она уже училась в педучилище, младший брат приносил ей однажды сушеной свеклы – сладкого военного лакомства. Кажется – что тут особенного? Ничего, конечно. Кроме того, что гостинец пришлось нести… полтора десятка километров. Пешком…
Выпытываю у мамы:
– А ты его не спросила – сам-то он поел чего-нибудь перед дорогой?
– Да наверно, голодного мама бы не отпустила. Только ведь какая еда в войну была…
– А в училище, когда пришел к тебе, – может, ты его в столовку сводила?
– Не помню уже. Вряд ли. Тогда своих-то нечем было кормить, а тут посторонний… Помню только, как он радовался, что принес мне свеклы – она в войну за конфетки сходила. Да еще с витаминами.
Опять думаю: полтора десятка километров – это ведь не только туда, это еще и назад. Не на машине, не на подводе – на своих двоих…
Сам Василий за образованием, уже за высшим, отправился в неблизкий город Казань. Впрочем, поначалу он высказал желание стать счетоводом. Однако отец сказал твердое «нет» (видно, были у дедушки резоны, до поры до времени мне непонятные, отрезать своих детей от деревни). И тогда младший сын нацелился на профессию, о какой в семье имели самое смутное представление, – решил выучиться на юриста. «Мама положила ему в узелок краюху хлеба и кусок сала – с тем и поехал в Казань». И цели своей достиг. Зная своего крестного, могу предположить, что двигало им юношеское желание увеличить количество порядка и справедливости на земле.
Став работником правоохранительной системы, Василий Антонович с должности районного следователя вырос до начальника отдела республиканской прокуратуры. Это – о его деловых качествах. А что касается качеств человеческих… Мама до сей поры вспоминает его слова: «Знаешь, как душа болит, когда приходится выносить приговор. Понимаю – преступник. Но – человек же…» Каждый раз, произнося эту фразу, она вытирает слезы…
Когда его хоронили (умер крестный от болезни желудка, рано), сослуживцы признавались, что на долгой службе в подобного рода органах редко кому удается остаться человеком с незапятнанной репутацией, а главное, незапятнанной совестью. Василий Антонович – остался. Правда, к концу жизни, устав, видимо, бороться между долгом и нашим российским «телефонным правом», признавался сестре:
– Знаешь, чего больше всего хочу? Вернуться в родную деревню, завести лошадь и работать на земле.
…На озеро я не попала. Кроме одной напасти – травы стеной – нас ожидала в бабушкиной деревне другая – несметные полчища комаров. Никаких средств защиты от подлых тварей мы не взяли, и потому, устав хлестать себя по щекам и икрам ног, малодушно решили возвращаться к машине. И шли назад куда более резво. Я уже забыла о «вещем» сне и утешала себя тем, что, пусть я не повидала озера, в котором купалась вечность, зато и без того многое увидела, многое вспомнила и вообще, кажется, знаю теперь о своих верхнеладских родственниках все, что хотела знать. Правда, скребла душу еще одна бабушкина фраза. Однажды, во время нашей очередной беседы о жизни прошлой и нынешней, она произнесла странные слова. Она спросила:
– А кто тебе сказал, что до революции все простые люди жили плохо?
– Как кто? – удивилась я. – Учителя. И учебники истории.
Против учителей бабушка не возникала никогда. Против газет, которые издаются где-то далеко, – да, но против учителей, к которым ее внуки каждый день ходят на уроки…
Решив, что бабушке нечего возразить, я и спора, по привычке, не продолжала. А теперь решила спросить у мамы: почему?
– Почему бабушка однажды сказала: «Кто тебе сказал, что до революции все простые люди жили плохо»?
– Так ведь они оба – и мама, и тятя – были из зажиточных семей.
Не скажу, что не слышала об этом от мамы раньше. Слышала – но все скользило мимо сознания, а главное – мимо сердца, ни то ни другое особенно не задевая. Почему?
Здесь придется сделать лирическое отступление. Я сказала: мимо сознания, мимо сердца. И одна из причин этого «мимо» в том, что и сознание, и сердце до краев были заполнены ЛЮБОВЬЮ. Любовью к Родине с большой буквы. Пусть смеются те, для кого это понятие стало пустым звуком. Пусть иронизируют над наивной, восторженной дурочкой, поверившей учителям и учебникам. Не одна я – миллионы моих ровесников были такими. Мы верили, что строим лучшее в мире государство – такого в человеческой истории не было никогда, и ради этой великой цели стоит жить, как велит песня: «Раньше думай о Родине, а потом о себе». И потому не стоит жалеть о том, что было раньше, до начала этой великой стройки (впереди ведь сияющие вершины!), а бабушек с дедушками, ностальгирующих по прежней жизни, надо понимать и прощать – им уже не преодолеть своих заблуждений…
От этих своих мыслей (по поводу великой цели) я не отказалась и сейчас. А вот что касается бабушек и дедушек… Что-то в моих суждениях о них – во время этой поездки я поняла это особенно отчетливо – было не так. Неправильно. Нечестно. Необъективно. Что именно? Пришла пора ответить на этот вопрос.
Собственно, предпосылки к ответу уже были. Над страной пронеслась, все сокрушая на своем пути, горбачевская перестройка, и, поначалу восприняв ее едва ли не с восторгом, мы бросились узнавать то, что раньше было под запретом. Столько обрушилось на наши бедные головушки… Тут уж было не до родственников – и сознание, и сердце едва вмещали газетную и книжную информацию, касающуюся всей страны.
Видно, теперь пришло время узнать СВОЕ.
– Ну и чем же они занимались? Чем наживали свое богатство? – вступает в беседу брат.
– Тятин отец гусей в Москву гонял, а у маминого была маслобойка, он конопляное масло делал.
– Держали работников? – продолжает брат.
– А как же. Гусей за семьсот верст один разве погонишь? А у Андрияна (маминого отца звали Андрияном) все девки рождались: сначала Александра, потом Варвара, ваша бабушка. А девки – по себе знаю – какие помощницы на производстве? Вот и нанимали людей – значит, эксплуататоры.
– А почему же ни дедушка, ни бабушка не обмолвились об этом ни разу, ни единым словом?
Это спросила уже я – и поняла, что сморозила глупость. Потому что ответ к тому времени знала и сама:
– И у тятиных, и у маминых родителей все имущество отобрали, а самих сослали то ли в Сибирь, то ли в Казахстан. Вот они и молчали. Боялись, как бы нам, детям, не навредить. Время-то какое было…