Полная версия
Вторая попытка
– А что, – согласился с ней Брамфатуров, – звучит неплохо, я бы не отказался. Только в каком вузе таким дипломом можно разжиться?
– А сам ты, Брамфатуров, гордишься тем, что ты армянин по отцу или хотя бы, что русский по матери? – не снес Ерем полной неопределенности в столь важном вопросе. – Или ты у нас такой умный, что стоишь выше этого? Считаешь себя гражданином мира, да?
– Я не выше, Ерем, я ниже. Мне никак своим утлым умишком не понять, почему я должен гордиться тем, что родился кем-то – армянином, русским, китайцем, англичанином… Ведь не мы выбираем, родиться нам или нет. Не мы решаем где, когда, у кого, при каких обстоятельствах, с каким набором хромосом душевного склада и генов характера… Наш выбор ограничен нашим изначальным бесправием. Если бы Господь или Мойры или неисповедимый случай (неубедительное вычеркнуть) заранее поинтересовался моим мнением, я бы предпочел не рождаться, ни в этом мире, ни в том, остаться своего рода Богом Скотта Эриугены, который утверждал, что Бог есть никто и ничто. Ведь быть кем-то – значит не быть всем остальным. А когда ты никто и ничто, ты – всё, кем можно быть и кем нельзя, в том числе, нельзя онтологически… Я не слишком замысловато излагаю, друзья?
– Не слишком, – всхлипнула Карина Нерсесян, – только очень грустно…
– Постараюсь поизощреннее. Пушкин как-то воскликнул: «Черт догадал меня родиться в России с умом и талантом!» Думается, проживи поэт подольше, сподобься побывать за границей, куда так рвался, он бы несколько пересмотрел свое восклицание: сжал бы его до крайней определенности и законченности, и выглядело бы оно в итоге так: «Черт догадал меня родиться!» И всё. Больше ни слова… Кстати, «Илиада» Гомера именно об этом повествует – о полном бесправии человека, о чем был прекрасно осведомлен Менелай, благородно простивший Елену, ибо понял: она была всего лишь игрушкой в руках безжалостных богов…
– А о чем в таком случае «Одиссея», Брамфатуров? – поинтересовалась Эмма Вардановна.
– О любви.
– К странствиям?
– И об этом тоже, хотя странствия эти в начале – вынужденные, а где-то с середины – следствие возникшего чувства между простым смертным Одиссеем и небожительницей Афиной Палладой. Одиссей не смеет ей признаться в своей любви, а она высокомерно заблуждается на собственный счет, полагая, что испытывает к этому смертному всего лишь покровительственную снисходительность. Правда привела бы Афину в ярость. Так они странствовали лишних десять-пятнадцать лет, бессознательно ища приключений, дабы продлить во времени и пространстве свое общение. Не могла небожительница так плохо знать географию, как прикидывалась Афина. А у хитроумного Одиссея наверняка имелся компас, которым он нарочно не пользовался…
– Сам придумал или где-то прочитал?
– Честно говоря, не помню, Эмма Вардановна. Да и так ли уж это важно в контексте изначального нашего бесправия?
– Ерем! – вдруг вскричал Брамфатуров неожиданно и грозно, так что Никополян даже привстал. – Ответь нам честно: что лично ты сделал, какие труды положил на то, чтобы родиться армянином, вот таким вот чистокровным как ты есть: сероглазым, русоволосым, носатым, умным, трудолюбивым, любознательным?
– Я? Ничего, – горестно признал Ерем, не обращая внимания на подлые смешки, спровоцированные описанием внешнего вида древних армян, на которых он походил не больше, чем Пушкин на былинного славянина. – А ты, Брамфатуров, сам что-нибудь сделал, чтобы родиться тем, кем родился? – перешел он в атаку.
– И я, Ерем, тоже ничего не сделал. Какое удивительное совпадение, не правда ли, Никополян? Может быть, еще и поэтому Бертран Рассел утверждает, что разделение людей на нации является тривиальной глупостью. Заметь, Ерем Хоренович, не какой-то там особенной или выдающейся, а тривиальной. Ведь нация, народ – это, прежде всего, общность предрассудков, и лишь потом все стальное – язык, территория et cetera[13]. Национализм, как ртутные пары, – только в микроскопических дозах может быть полезен, в любых иных он отравляет напрочь весь организм, в первую очередь – разум. Следовательно, долг честного человека – защитить свой разум от патриотизма…
– И что ты предлагаешь, Брамфатуров, – вмешалась учительница, – вместо конкретной родины любить весь шар земной и изъясняться исключительно на эсперанто? Ведь существуют такие понятия, как «семья народов» или «сообщество стран», которые отнюдь не исключают особого отношения к своей стране, любви к родине…
– Действительно, Эмма Вардановна, такие понятия существуют: абстрактно, отвлеченно, как правда у Луначарского, которой дела нет до плачевной конкретики, ибо она вся в пропагандистском движении, в агитационном полете… Наверное, исходя именно из такого положения вещей, Бертран Рассел и ратует за то, чтобы мы научились беспристрастно оценивать любой спор между своей и чужой страной, чтобы научились не считать свой народ морально выше по отношению к другим, и даже во время войны смотреть на все проблемы, как могла бы смотреть нейтральная сторона…
– Нейтральная сторона будет смотреть, исходя из своих нейтральных интересов, – сказал Артур Янц и непримиримо сверкнул очками.
– Очень верно подмечено, – с готовностью согласился Брамфатуров. – Точнее было бы со стороны Рассела сказать: как мог бы смотреть Бог, или отец семейства на ссору своих детей… Кстати, заметь, Ерем, я специально воздерживаюсь от цитирования Сэмюэла Джонсона, который о патриотизме выразился куда нелицеприятнее и определеннее, нежели Бертран Рассел…
– Ерем, заткни на минутку уши, – попросил класс и, не дожидаясь исполнения Еремом своей просьбы, продолжил: – Валяй, Вов!
– O. K. if you insist, – пожал плечами Вов, и выдал, то бишь вывалил:
– Patriotism is the last refuge of scoundrel.
– Как? И всё? А перевод? – возмутился класс.
– Патриотизм – последнее прибежище подлеца.
Класс замер. Щеки Никополяна пошли боевыми пятнами.
– Вряд ли Джонсон, живший в восемнадцатом веке, имел в виду кого-то из наших современников. Скорее всего, он сделал вывод из наблюдений над патриотами своего времени. К слову сказать, это было одно из самых любимых изречений Толстого…
Щеки Никополяна двинулись обратным маршрутом – из безоглядного милитаризма в бдительный пацифизм, что, впрочем, никоим образом не сказалось на твердости его убеждений. Этот парень отличался не только повышенной возбудимостью, но и решительным упрямством. Недаром из трех беглецов, доставленных в ленинаканское отделение КГБ для снятия соответствующих показаний, один лишь Ерем подвергся физическому воздействию со стороны допрашивавшего его майора. Довел-таки беднягу чекиста до пароксизмального забвения заповеданной чистоты рук, сподобился-таки вкусить от органов отеческой пощечины. Известное дело, осел нуждается либо в палке, либо в морковке. Но попадаются среди них такие, которые морковки терпеть не могут, а выяснить, какой другой овощ мог бы заменить отвергнутую морковь, у погонщика нет ни времени, ни охоты, ни разумения.
– Все равно, Брамфатуров, я с тобой не согласен, – не сдавался Ерем, нервно поигрывая крышкой парты.
– Не со мной, а с Бертраном Расселом, Самюэлом Джонсоном и Львом Толстым, – уточнил Брамфатуров.
– А с ними тем более! Эти англичане всегда загребали жар чужими руками. Но они не армяне, а ты все-таки армянин… Я думаю, что на самом деле ты так не думаешь, как говоришь. Ты просто хочешь произвести впечатление… Думаешь, я забыл, как ты тогда, на демонстрации в честь «Арарата» кричал «Иштоян», «Հայեր»[14]…
– Боюсь ошибиться, но сдается мне, что это комплимент. А судя по тому, как ты трясешь крышку парты, можно предположить, что если я его не приму добровольно, ты заставишь меня сделать это силой…
– Это некрасиво, Брамфатуров! – вмешалась Лариса. – Ты, зная нервный характер Ерема, специально его провоцируешь!
– Кто нервный? – возмутился Ерем. – Я нервный? – хлопнул он крышкой парты, сел, вскочил, вновь сел, опять хлопнул и снова оказался на ногах. – Я не нервный, я просто немного вспыльчивый…
– Вот именно, – подтвердила Эмма Вардановна автодиагноз Ерема. – Не увиливай, Брамфатуров, от ответа по существу. Ерем привел конкретные доказательства…
– Ну да, куда уж конкретней! – огрызнулся Брамфатуров. – Такие доказательства римляне называли argumentum ad hominem, то есть доказательства, основанные не на объективных данных, а рассчитанные на чувства убеждаемых…
– Humanum non sunt turpia[15]! – возразил Седрак Асатурян.
– Contra verbosos noli contendere verbis[16], – предостерег фьючерсного медалиста Артур Янц.
– Sermo index animi[17], – напомнила учительница.
– Quot hominas, tot scientiae[18], – рассудил Боря Татунц и, горделиво выпятив грудь, скосил глаза на новенькую.
– Plaudite, cives![19] – торжественно заключил Брамфатуров.
– А по-русски можно? – не вытерпела Лариса. – У нас тут все-таки русская школа, а…
– А не кружок латинистов, – подхватил Грант.
– А еще лучше – по-армянски, – робко предложил Чудик Варданян, но поддержки не встретил.
– А здорово было бы устроить такой кружок, – мечтательно молвила учительница физики. Впрочем, тут же сама себя и осадила: – Только кто его будет вести?
– Вот Брамфатуров пускай и ведет. Он же у нас всё знает, – раздался не идентифицированный голос с задних рядов.
– Только не знает, как объяснить, почему он кричал «Иштоян» и «չայեր», – живо откликнулся подуспокоившийся в процессе древнеримской перепалки Ерем.
– Странно было бы мне в этой толпе кричать «Блохин» и «Хай живе рiдна Україна». И потом, давно и не мною замечено, что следует иногда разрешать несчастным смертным не согласовывать свои взгляды с чувствами. Разумеется, это не касается тех уникумов, которые подобно тебе, Ерем, сумели сотворить из своих чувств мировоззренческие догматы веры. У большинства же, к которому, увы, принадлежу и я, ум всегда в дураках у сердца.
– Ну вот, наконец-то мы докопались до истины, – подытожила дискуссию Эмма Вардановна. – Любви, как и кашля, не утаишь…
– Эмма Вардановна, можно вопрос Брамфатурову?
– Дополнительный по физике? Или провокационный по межнациональным отношениям?
– Личный.
– О, это интересно! Задавай.
– Вов, ты не устал там стоять?
– То есть, не устал ли я купаться в лучах всеобщего внимания? Нет, Кариночка, не устал. Но если тебе хочется поменяться со мной местами, я возражать не стану…
– Ой, только не это!
– А зря, Кариночка, зря! Фигурка у тебя обворожительная, ножки стройные, глаза – как два озера, полные тайн. Твоим одноклассникам было бы полезно посозерцать красоту в немом и благодарном восхищении…
– Звучит как признание в любви, – мрачно заметил Грант Похатян.
Нашлись инфантилы, встретившие этот не лишенный ноток ревности комментарий идиотским смехом. Карина, зардевшись сперва от удовольствия, стала неудержимо пунцоветь, но уже как бы от смущения, стыда и обиды.
– Дурак! – сказала она Гранту. После чего перевела взгляд на Брам-фатурова и пополнила перечень недоумков. – Два дурака. – Далее: дробно стуча каблучками, спешно покинула кабинет физики.
– Эмма Вардановна, можно выйти? – не столько спросил, сколько поставил в известность о своих намерениях Грант Похатян.
– Бегом, Похатян! И не забудь извиниться…
– Грантик, – понеслась вдогонку не страдающая избыточной искренностью просьба, – и за меня, дурака, пожалуйста, тоже…
Похатян в ответ ничего не сказал, не кивнул, только взгляда удостоил, прежде чем скрыться в дверном проеме.
– Храни, Голубица,От града – посевы,Девицу – от гада,Героя – от девы!– возведя очи горе и молитвенно сложив на груди руки, продекламировал с чувством взгляда удостоенный.
– Вот и до Марины Цветаевой добрались, наконец, – не скрывая удовлетворения, сообщила классу Эмма Вардановна.
– А кого это она там гадом называет? – заподозрил неладное Купец.
– Ничего личного, Рач-джан, – поспешил с разъяснениями Брамфатуров. – Take it easy. Не бери в голову. Библейские мотивы. Голубица – Богоматерь. Девица – Ева. Гад – змий, соблазнивший ее отведать от плода запретного. Ну а герой – конечно же, Адам, из ребра которого Господь создал Еву, как жену ему и помощницу. Вот она и помогла в меру сил: запретным плодом накормила, Божье проклятие на весь род людской навлекла. Потому и просит поэт Голубицу хранить девицу от гада, а героя – от девы…
– А посевы причем? – въедливо полюбопытствовал Седрак.
– Это обобщение: хранить людей от Божьего гнева, который, согласно народным поверьям, зачастую выражается в форме губительных осадков…
– При этом все стихотворение называется для большей ясности «Георгий», – рассмеялась Эмма Вардановна. – Ну чем тебе Цветаева не угодила? Сделал из нее сплошную аллегорию!..
– Аллегория, Эмма Вардановна, – один из первородных грехов литературы, и, если верить Гилберту Честертону, вовсе не настолько чужда искусству слова, и уж тем более не является утомительным плеоназмом и игрой пустых повторений, как полагал Бенедетто Кроче. Отнимите аллегорию у Данте и получите на выходе нагромождение уродств. То же самое можно сказать в отношении иных стихов Цветаевой…
– Каких именно, Брамфатуров? – требовательно вопросила физичка.
– Да вот хотя бы следующих:
Выбрала сама я долюДругу сердца моего:Отпустила я на волюВ Благовещенье его.Да вернулся голубь сизый,Бьется крыльями в стекло.Как от блеска дивной ризы,Стало в горнице светло.В классе одни впечатлительные личности решились на аплодисменты, другие – на пресыщенное ворчание ценителей поэтического слова: дескать, опять голуби, опять Пикассо, опять пернатые символы мира…
– Не спешите ворчать, погодите хлопать, – предостерегла их бдительная училка. – То есть хлопать можете, только знайте, что аплодируете не
Марине Цветаевой, а Анне Ахматовой.
– Ой, – сказал резонер, декламатор и чтец, – дико извиняюсь, ошибочка вышла. Сейчас вспомню что надо.
И действительно – вспомнил, правда, лишь после краткой, но жаркой мольбы в сторону, произнесенной скороговоркой невнятным для непосвященных шепотом («О, прекраснейшая из титанид, дщерь Уранова, всеблагая Матерь Муз великих! Сподобь вспомнить должное, дабы не осрамиться мне!»):
– Должно быть, жизнь и хороша,Да что поймешь ты в ней, спешаМежду купелию и моргом,Когда мытарится душаТо отвращеньем, то восторгом?Непостижимостей свинецВсё толще над мечтой понурой, —Вот и дуреешь наконец,Как любознательный кузнецНад просветительской брошюрой.Пора не быть, а пребывать,Пора не бодрствовать, а спать,Как спит зародыш крутолобый,И мягкой вечностью опятьОбволокнулся, как утробой.На сей раз ни оваций, ни брюзжаний. Все смотрели на учительницу, дожидаясь подтверждения либо развенчания заявленного авторства. И оно последовало незамедлительно.
– Это не она. И не другая. Но стихи хорошие. Признавайся – чьи?
– А мне казалось, что Цветаевой, – впал в недоумение чтец, косясь с укоризной в сторону. – Что, действительно не её?
– Не переигрывай, Брамфатуров!
– А, ну тогда, скорее всего, Владислава Ходасевича…
– Честно?
– Ей-ей, Эмма Вардановна. Жаль, что я некрещеный, а то бы перекрестился и воскликнул: «Видит Мнемо… то есть Бог, не вру!»
– Ну что, – обратилась училка к классу, – поверим ему на слово, ребята, или пусть еще одно стихотворение Ходасевича прочитает, а мы сравним?
– А что там сравнивать? – не удержался Чудик Варданян не пожаловаться на тягомотину. – Чарара́-ра – чарара́… Лучше бы анекдот какой-нибудь рассказал…
На него зашикали со всех сторон, обозвали неуком, дураком, невеждой, бескультурным типом и другими нехорошими, принятыми в приличном обществе, словами. Один только сосед по парте, Рачик-Купец, никак не обозвал, а ткнул в бок и объяснил на доходчивом армянском конфиденциальным шепотом всю глупость его поведения, потому как до конца урока осталось всего ничего, нового уже не зададут, старый спросить не успеют, так какого ляда ты возникаешь, вместо того, чтобы сидеть, помалкивать и тихо радоваться жизни…
– Сравним, сравним! – настаивали между тем энтузиасты немедленной атрибуции.
– OK, compare:
Webster was much possessed by deathAnd saw the skull beneath the skin;And breastless creatures under groundLeaned backward with a lipless grin[20].Продолжить ему не позволили протестующие возгласы с мест: «Это нечестно!», «Долой перевод, даешь оригинал!», «Кончай выпендриваться!» и «Այ տղա, հերիք չեղա՞վ մեր հոգու հետ խաղաս»[21].
– Брамфатуров, не хами, – проникновенно попросила Эмма Вардановна.
– Ну вот, двух эмигрантов уже и перепутать нельзя, – надул губки Брамфатуров. – Сразу в хамы записывают… Ладно, будет вам Ходасевич:
По дому бродит полуночник —То улыбнется, то вздохнет,То ослабевший позвоночникНад письменным столом согнет.Черкнет и бросит. Выпьет чаю,Загрезит чем-то наяву.…Нельзя сказать, что я скучаю.Нельзя сказать, что я живу.Не обижаясь, не жалея,Не вспоминая, не грустя.…Так труп в песке лежит, не тлеяИ так рожденья ждет дитя.– На этот раз вроде как не надул, – поскреб в затылке Седрак.
– Ты уверен? – не скрывая скепсиса, спросила Эмма Вардановна.
– Я понял! – возопил сущим Архимедом Сергей Бойлух. – Это он свои стихи под видом чужих нам подсовывает!
– Ты мне льстишь, Бойлух. Где Кура, где мой дом!..
– Идея! – осенило еще одного, на этот раз Артура Гасамяна. – Давайте свяжем его и подвергнем пытке. Сразу признается, чьи стихи он нам вместо чьих втюхал!
– Без шума и пыли не получится, – тоном профессионального сноповязальщика протянул Виктор. – Здоровый лось…
– Ну хорошо, хорошо, уговорили: вспомнил я, чьи это стихи. Георгия Иванова. Но если вам так загорелось послушать мои шедевры, то ради Бога, у меня ведь совести практически не осталось. Только, чур, потом не жаловаться на мои ча-ра-ра…
Отравлен хлеб, и воздух выпит.Как трудно раны врачевать!Иосиф, проданный в Египет,Не мог сильнее тосковать!Под звездным небом бедуины,Закрыв глаза и на коне,Слагают вольные былиныО смутно пережитом дне.Немного нужно для наитий:Кто потерял в песке колчан,Кто выменял коня – событийРассеивается туман.И, если подлинно поетсяИ полной грудью, наконец,Всё исчезает – остаетсяПространство, звезды и певец!Кто-то поморщился, кто-то снисходительно похлопал. Борька Татунц впился в физиономию чтеца, ища ему одному ведомые мимические приметы очередного розыгрыша. Все прочие выжидательно уставились на учительницу. Все, кроме сердобольной Ларисы, не удержавшейся от похвал, слегка сдобренных конструктивной товарищеской критикой.
– А что, – сказала она, – совсем неплохо для его лет. Правда не совсем понятно, причем тут Иосиф, почему туман не рассеивается, а рассеива́ется, да и «конь событий», по-моему, не слишком удачный образ, но в целом…
– В целом, – подхватила физичка, – бесподобно! Гениально!
Класс с любопытством следил за Эммой Вардановной, не понимая, но догадываясь, что расточает похвалы она неспроста. Между тем учительница, встала, вышла из-за стола, и сделала легкий приглашающий жест чтецу:
– Осип Эмильевич, присядьте, пожалуйста. Не обессудьте, что раньше не догадалась предложить, но кто же мог подумать, глядя на вас, что вам не шестнадцать лет, а все восемьдесят с хвостиком… Дети, встаньте и поприветствуйте замечательнейшего русского поэта Осипа Мандельштама!
– Какая же ты, Вовка, сволочь! – произнесла с чувством Лариса Мамвелян и, упав грудью на парту, закрылась руками.
– Ничего себе – урок физики, – прокомментировал происходящее Артур Янц. – Две женских истерики, две явные мужские обиды, не считая десятка тайных, и весь день на манеже провокатор-затейник: шуточки, прибауточки вперемешку со стихами и беспорядочным центоном…
– А это уже камешек в мой огород, – задумчиво отозвалась Эмма Вардановна. – Очень жаль, что для тебя, Артур, не прозвучало за весь урок ничего нового…
– Нового прозвучало, Эмма Вардановна, – признался Янц, – форма подачи меня не устроила…
Провокатор же затейник тем временем приблизился к парте с горюющей Ларисой, опустился на колени и негромко, почти вполголоса, заговорил с ней:
Только б ты согласилась. Только б ты приказала.Ты моя королева! Ну об чем разговор?!Комнатенка три на три станет тронною залой,Пред тобою склонится заоконный твой двор.И соседние страны отощают от стрессов,И расстроятся браки барышам вопреки,И не будет отбою от знатных балбесов,Возжелавших твоей королевской руки.Хрен им! Всех этих принцев я повешу по стенамИ гульну в фаворитах – до смешного велик…Но монархия все же дрянная система, —Ни в одном королевстве нельзя без интриг.Так и есть! Вон уж сплетню на ощупь пустили…Ах ты зависть людская! Ах, дворянская блажь!Комнатенка три на три покруче Бастилии,А за окнами дворник – бесчувственный страж.– Если и эти не твоими окажутся, я… я не знаю, что я с тобой сделаю, Брамфатуров! – сообщила Лариса, хлюпая носиком и моргая мокрыми глазками.
– Вообще-то, все лучшее в мировой поэзии, Ларисонька, принадлежит Единому Духу. Все худшее – дьяволу. А поскольку эти стихи не то и не это, значит, они принадлежат мне…
– Не кокетничай, Брамфатуров. Очень даже неплохие стихи. Правда, Эмма Вардановна?
– Правда, – согласилась учительница. – Я их тоже слышу впервые. И насколько понимаю, они никому, кроме него, не могут принадлежать. Разве что его брату… Но он еще мал для таких… Впрочем, для пущей уверенности тебе следует поинтересоваться мнением Артура Янца.
– Учитель говорил: Бывает, появляются ростки, но не цветут; Бывает, цветут, но не дают плодов, – невозмутимо, как и подобает китайцу, ответствовал Янц на этот не слишком педагогичный выпад.
– Бывает, что дают плоды, но лучше бы не давали, – подхватил все еще коленопреклоненный затейник, и, наморщив лоб, присовокупил: – Конфуций, «Лунь Юй»…
– Я так и подозревал, что ты все цитаты либо перевираешь, либо дополняешь на собственный лад, – сказал Янц.
В дверь постучали, постучав, открыли, открыв, вошли. Примиренная парочка. Пока еще не сладкая, но обещающая стать таковой, если ничего непредвиденного не случится.
– Можно, Эмма Вардановна?
– Мо… – открыла было рот училка, но была прервана неучтивым возгласом Гранта.
– Ну вот, что я тебе, Карина, говорил! Полюбуйся: он уже на коленях перед Ларисой красуется! А ты переживала, что зря обидела…
– Грант прав, – не меняя позы поддержал Похатяна Брамфатуров, – не все дураки, осознавшие свою дурость, перестают быть дураками. Попадаются, Кариночка, среди них такие дурни, что сколько свою дурость ни осознают, дураками быть не прекращают… А ты, Артур, можешь торжествовать: я опять кого-то переврал или дополнил. То ли Владимира Ильича Ленина, то ли немецкую народную мудрость…
– Брамфатуров, как долго ты собираешься пребывать в этой нелепой позе? – поинтересовалась физичка.
– Пока Лариса не простит или звонок не грянет. Епитимья у меня такая. Сам на себя наложил…
Не успела Лариса простить его, как грянул звонок.
– Брамфатуров, Асатурян, Янц, Никополян, Лариса Мамвелян, ко мне с дневниками. Остальные свободны…
Урок биологии
Учительница биологии была женщиной, что называется, монументальной и вела себя соответствующе. То есть в полном противоречии с измышлениями школярского стишка следующего пасквильного содержания: «Гром гремит, земля трясется – Антилопа в класс несется». Никто никогда не видел, чтобы Вилена Акоповна (именно отчество породило по созвучию прозвище Антилопа, а вовсе не фольклорная склонность ученических масс к антонимическим преувеличениям) куда-нибудь торопилась, не говоря уже о том, чтобы она сменила свою неизменно величественную поступь на нечто такое, что можно было счесть хотя бы бодрой походкой ортопедика, разжившегося подходящей обувкой. Как ни странно, но именно отсутствие прецедента поддерживало в школярских кругах уверенность в том, что если бы Вилене Акоповне вдруг вздумалось перейти – не говорим на рысь, но хотя бы на аллюр, – то указанные в стишке тектонические катаклизмы были бы неизбежны. Относительно неизбежности небесных явлений, таких как гром, молнии и солнечные затмения сходного единодушия не наблюдалось…
К своему предмету Вилена Акоповна относилась чуть менее трепетно, чем пушкинский рыцарь к личным сбережениям, однако в скупости ни в чем ему не уступала. Получить высший балл от Антилопы было так же трудно, как сдать кандидатский минимум, никого предварительно не подмаслив. Вилена Акоповна заслуженно гордилась тем, что все отличники по ее предмету, державшие вступительный экзамен на престижный биологический факультет, удостоились высших оценок. И это была сущая правда, как бы ни изгалялись злопыхатели, тщась исказить ее не относящимися к сути дела арифметическими уточнениями, что-де за все годы таких триумфаторов было ровным счетом три, причем один из них приходился Антилопе родной дочкой, а два остальных – ее частными учениками…
Лучше было не выучить урока, придти и от души покаяться перед Виленой Акоповной во грехах своих, чем не сделать того же самого и прогулять. Никто из учителей *09-й школы не проявлял такой скрупулезной педантичности при заполнении классных журналов, как Антилопа. Перекличку присутствующих она проводила лично, не полагаясь на доклады дежурных, и никогда не ленилась полюбопытствовать, присутствовал ли ныне отсутствующий на предыдущем уроке, и если нет, то где он шляется: болеет честно дома или подло покуривает себе в школьном подвале. Горе было тому, кого уличали в последнем – как минимум три двойки в журнале ему были обеспечены: за прогул, за невыученный урок и за неуважение к предмету. При этом уважительность отсутствия могла доказать только справка от врача, все прочие доказательства уважительности считались не стоящими внимания отговорками.