Полная версия
В скорбные дни. Кишинёвский погром 1903 года
Прежде чем кончить краткое повествование о гимназии, считаю нужным указать на следующий интересный факт. Гимназия была основана в 1832 году. Первыми учителями были большей частью иностранцы (чехи)43. Был введён строжайший классицизм. На торжественных актах учителя говорили речи по-латыни; на уроках латинского языка учеников заставляли беседовать между собою по-латыни. После политических событий 1848 года классицизм был изгнан из гимназии, так как в нём видели причину всех «зол», разразившихся в Западной Европе. Почти через 20 лет, когда я учился при Министре графе Толстом, вновь был введён классицизм, в котором тогда усмотрели вернейшее средство для отвлечения юношеских умов от революционных идей.
Учился я в гимназии хорошо, переходил из класса в класс большей частью с похвальным листом. В мае 1869 года наступили окончательные экзамены. Из округа прислали темы для сочинений. Всех тем не припомню, но две запечатлелись: одна гласила – «Жизнь пережить – не поле перейти», а другая – «на какой факультет намерен поступить и почему». И мы, мальчики, поняли, что первая тема для людей, ещё не успевших вступить в жизнь, совершенно не подходит; и большая часть учеников, в том числе и я, писали на вторую тему. Я писал об огромном теоретическом интересе, который представляет ознакомление со строением и жизнью человека, действием лекарств, с сущностью болезней и т. п. Но ещё больший интерес я видел в практической возможности спасать людей от смерти, в крайнем случае, возможности облегчить людские страдания. Сочинение моё понравилось, и я окончил с серебряной медалью.
Глава 9
Отъезд из Кишинёва и вступление в университет
Прошли каникулы 1869 года, и в конце июля надо было готовиться к отъезду в университет. В Бессарабии тогда железных дорог не было, и ближайшей железнодорожной станцией был Тирасполь, куда нужно было ехать на почтовых. И вот три закадычных приятеля: Артур Захарьянов, Константин Балтага и я, решили выехать вместе, хотя я направлялся в Харьков на медицинский факультет, а первые двое – в Петербург, на юридический. Местом отъезда мы выбрали усадьбу Ильинской церкви, настоятелем которой был отец нашего товарища прот. Феодор Балтага. Не могу не сказать несколько слов об этом замечательном священнослужителе. В скромном домике, который он занимал, особенно в ещё более убогом флигельке, постоянно происходили собрания молодёжи обоего пола, сначала гимназистов, а потом студентов, и что удивительнее всего, постоянными участниками этих собраний бывали евреи. Занимались мы политикой, то есть читали сказку о трёх братьях и другие запрещённые книжки, которые не прятались, а лежали открыто на столе в более чем скромной гостиной. Старик Балтага брал эти книжки, просматривал их, клал обратно на стол, замечая лишь: «Э, чем занимаются!» Это был удивительный бессребренник. В качестве настоятеля церкви, учителя Закона Божия, сначала в гимназии, а потом в семинарии, он успел сколотить маленький капиталец, который отдал своему родственнику В. Последний и не думал возвратить, и когда дети приставали к отцу, чтоб он потребовал свои деньги, то старик разводил такую философию: «Если б он имел, то возвратил бы, а не возвращает, значит не имеет». Когда же дети стали настаивать, то старик вооружился храбростью и отправился к должнику. Когда он возвратился домой, то на вопрос детей ответил, что один из членов семьи В. заметил ему: «Батюшка, просим вас оставить нас». Это было рассказано вполне добродушно, и этим окончились попытки получить свои деньги. Особенно характеризует старика Балтагу следующий факт. Его дочь Маша окончила гимназию в 1871 году. Мы уж тогда были студентами и стали упрекать её, что стыдно молодой здоровой девушке сидеть на харчах у отца, ничего не делать и ждать жениха. И под нашим влиянием она объявила отцу, что решила ехать в Цюрих изучать медицину. Надо помнить, что во всей обширной России не было тогда ни одного высшего женского учебного заведения, что во всём Кишинёве не было примера, чтобы женщина, а тем более девушка, затеяла подобную вещь. Дело дошло до Преосвященного44, который имел по этому поводу с протоиереем крупный разговор. Кончилось тем, что старик Балтага уступил, Маша поехала в Цюрих, а когда открылись высшие женские врачебные курсы в Петербурге, перевелась туда, окончила курс и была первой женщиной-врачом в Кишинёве. Итак, в назначенный день и час, мы, юные путешественники, и наши многочисленные родня собрались в усадьбе Ильинской церкви. Тут были представители и особенно представительницы трёх национальностей: армяне, родные Захарьянова, молдаване и албанцы, родственники Балтаги, и евреи, и между ними немало ортодоксов, мои родственники. Раздавались различные языки: турецкий (армяне), и молдавский, и еврейский. Сыпались благословения, пожелания и причитания. Проводы были многолюдные и весьма торжественные. Не сомневаюсь, что теперь проводы в Америку производят меньшее впечатление, как тогда наши проводы. И вот мы уселись в почтовую бричку и тронулись в путь.
На почтовых мы доехали до Днестра, через реку переехали на пароме, так как даже деревянного моста не было, и приехали в Тирасполь. Как ни слабы мы были в географии, всё же твердо знали, что путь на север не лежит на Одессу, но мы были молоды: старшему спутнику Захарьянову шёл двадцатый год, мне 19-й, а Балтаге лишь 18-й, так что по закону ему нельзя было поступить в университет по малолетству. И мы считали неудобным быть так близко от южной столицы и не заглянуть туда. Приехали мы в Одессу. Первым делом мы сочли нужным освободиться от бессарабских ковров, которыми почему-то все были снабжены. Мотив официальный – уменьшить багаж, перевозка которого дорого стоила, а действительный – увеличить наш оборотный капитал. В занятом нами номере гостиницы был устроен торг, в котором участвовали хозяин гостиницы и некоторые служащие, и вскоре наши ковры очутились в руках новых владельцев, не без выгоды для них. В Одессе мы провели 2 дня и отправились по железной дороге до Елисаветграда45, а оттуда на перекладных до Кременчуга. Здесь мы расстались, Балтага и Захарьянов поплыли Днепром до Киева, а оттуда поехали дальше в Петербург, а я на почтовых в Полтаву и Харьков. И вот я очутился в чужом большом городе. К счастью, благодаря рекомендательным письмам к моим богатым родственникам, я вскоре прекрасно устроился.
Предстояли вступительные экзамены, так как последовало распоряжение, что все окончившие гимназию, даже медалисты, должны им подвергаться. Нам, будущим медикам, необходимо было держать экзамен по латыни, физике и географии. Что будущим медикам необходимо знать латынь и физику, мы понимали, но при чём тут география? Этого мы тогда не понимали и теперь не понимаем. Я выдержал хорошо по латыни, а по физике настолько хорошо, что экзаменовавший профессор поинтересовался узнать, какой я гимназии. Услышав, что кишинёвской, профессор глубокомысленно поморщил лоб и произнес: «Ки-ши-нёв. Это какой будет губернии?» Я заявил, что Бессарабской области. «А, Бессарабской области… это на Кавказе». Можно представить себе моё удивление. Теперь мы привыкли видеть профессоров на каждом шагу, а тогда они были большой редкостью, и считалось, что профессора – это почти сверхчеловеки. И вдруг я должен был объяснить, что Бессарабия очень далеко от Кавказа. Но вот настал самый страшный экзамен – по географии, которую я знал очень плохо, а вид экзаменатора – серо-желтый, мрачный, не внушал ничего утешительного. Я был ещё более обескуражен тем, что до меня экзаменовался окончивший также с медалью одну из южных гимназий и срезался. «Ну, какие Вы знаете города Харьковской губернии», – обратился ко мне экзаменатор. «Харьков, Валки…» – больше я не знал. А Валки я знал потому, что мы там меняли лошадей. «Как же вам не стыдно не знать городов родной губернии?» Я уже считал себя погибшим, но потому ли, что я имел весьма удовлетворительные отметки по другим предметам, или по другой причине, экзаменатор на моё заявление, что я из Бессарабии, предложил мне перечислить города Бессарабии. И я начал перечислять: Кишинёв, Оргеев, Бельцы, Бендеры – тут последовала заминка, но вскоре я продолжал: Дубоссары, Тирасполь46. «Ну, будет с Вас», – сказал экзаменатор и поставил мне удовлетворительную отметку. Когда я отошёл и несколько пришел в себя, то стал размышлять, действительно ли Дубоссары в Бессарабии, не из соседней ли губернии позаимствовал я взятый наудачу город. Что же касается Тирасполя, то я твёрдо припомнил, что для того, чтобы попасть в Тирасполь, нужно было переправиться через Днестр, границу Бессарабии. И представление о профессоре у меня изменилось.
Глава 10
Харьковский университет
И вот я стал студентом медицинского факультета. Но предметы оказались такими неинтересными: зоология, и не высших животных, а каких-то червей, ботаника, минералогия, остеология (часть анатомии)47 и т.п., к тому же профессор анатомии во время чтения лекции проделывал такие ужимки и гримасы, что я не мог удержаться и выскочил с хохотом из аудитории. А тут явился такой соблазн: рядом с университетом высилось громадное здание судебных установлений, где происходил новый гласный суд. Я заглянул туда и скоро так увлекся, что забыл всякую минералогию и целые дни и даже ночи просиживал на уголовных процессах, особенно когда обвинителем выступал тогда ещё молодой Кони. Вскоре я стал посещать лекции юридического факультета, особенно увлекаясь энциклопедией права, которую читал красноречивый Владимиров. Так продолжалось почти целый академический год. Лишь к концу года я отрезвился, вспомнил свои мечты о медицине и к началу следующего академического года вновь перешёл на медицинский факультет. Всё же часто заглядывал в суд и охотно слушал лекции выдающихся профессоров-юристов. На первом курсе медицинского факультета нас было около 30 человек (впоследствии число поступавших на медицинский факультет доходило до 200) – и им приходилось пользоваться тем же клиническим материалом, которым пользовались мы.
За исключением трёх манкировавших, остальные студенты усердно посещали аудитории, лаборатории, кабинеты, и мы знали, что манкировавшие были революционеры. Являясь изредка на лекции, они собирали пожертвования. Мы понимали, на что они собирают, но охотно давали по мере средств. Вскоре эти трое исчезли с горизонта, и нам стало известно, что двое из них сидят в Харьковской центральной тюрьме. Мы узнали потом, что эти двое ловко ушли из тюрьмы. Туда явились жандармы и предъявили начальнику тюрьмы приказ главного жандармского начальника о препровождении к нему арестованных студентов. Начальник тюрьмы сдал под расписку жандармов требуемых студентов. Вскоре обнаружилось, что и явившиеся жандармы, и предъявленное ими требование сфальсифицированы. Это, конечно, нам очень понравилось. В общем, харьковские студенты моего времени не были революционерами и не считали себя таковыми. Зато, начитавшись Тургенева («Отцы и дети»), большинство студентов считало себя нигилистами. Этот нигилизм выявлялся исключительно внешне: небрежный костюм, длинные волосы, обязательно плед через плечо и толстая дубинка48 – вот непременные атрибуты нигилизма. Впрочем, нигилизмом щеголяли главным образом студенты-медики, естественники и филологи. Что касается юристов и математиков, то они тщательно отмежёвывались от нигилистов. Таким образом, всё студенчество делилось на две группы: плебеев-нигилистов и аристократов-антинигилистов. Для характеристики этих двух групп студентов позволю себе рассказать два курьёзных эпизода. Был у нас студент-медик М. Летом и зимою он носил один пиджак из лёгкой серой материи (вроде парусины) с огромным жирным пятном вокруг кармана. В таком костюме он явился на студенческий вечер и пригласил танцевать нарядную барышню. Барышня была дочь богатых родителей – отец владел обширным не то гидротерапевтическим заведением, не то просто баней. Барышня, осмотрев своего невзрачного кавалера, отвернулась и заявила, что не желает с ним танцевать. Тогда М. громко заявил: «Вы не хотите со мной танцевать, так я за то к вам в баню больше ходить не буду». Эта выходка вызвала смех, барышня сконфузилась и уехала с бала. А вот другой факт, характеризующий поведение студентов-аристократов. Юрист К. подошёл к буфету и попросил рюмку коньяку. Нечаянно он пролил несколько капель на фартук продавщицы. «Ах, вы запачкали мой фартук, – сказала изящная продавщица, – с вас штраф один рубль». «Один рубль, – спросил студент, – что же стоит весь фартушок?» Продавщица не растерялась и ответила: «25 рублей». Студент заявил: «Фартушок за мной». Барышня сняла фартук и передала его студенту, а тот выложил 25 рублей, большую по тому времени сумму.
В общем, занятия не только на медицинском факультете, но, насколько помнится, и на других факультетах проходили мирно; особых эксцессов не припомню. В моей памяти сохранился лишь один эпизод. Какой-то петербургский профессор, кажется, химик, должен был отказаться от кафедры из-за столкновения со студентами, его назначили к нам. Кто-то провозгласил, что такого профессора допустить нельзя. И вот этот лозунг был подхвачен всеми студентами без различия факультетов, и в известный час, когда приезжий профессор должен был прийти на лекцию в главное здание, на лестнице выстроились в две шеренги студенты и встретили профессора невероятным свистом, стуком, шумом. Бедный профессор не мог дойти до второго этажа и вынужден был возвратиться назад, сопровождаемый ещё большим шумом и гамом. На другой день приезжий профессор оставил Харьков.
Состав профессоров на медицинском факультете был в большинстве скромный. Не было у нас таких знаменитостей, как петербургский Боткин или московский Захар[ь]ин; но все наши профессора были хорошими преподавателями: они не летали в высоких эмпиреях, были близки к студентам, знали их наперечёт и старались по мере сил руководить ими. Стоило студенту отсутствовать несколько дней, и профессор «участливо» спрашивал его: вы были нездоровы? Много лет позже, когда я уже был старшим врачом больницы и имел довольно значительную частную практику, мне приходилось сталкиваться со многими молодыми врачами, и я пришёл к твёрдому убеждению, что окончившие провинциальные университеты выходили с гораздо лучшей подготовкой, чем их коллеги из столичных университетов, блиставших именами профессоров – научных светил.
Впрочем, и у нас были выдающиеся учёные, как профессор физиологии Чулков, химии Бекетов и в особенности краса университета – знаменитый офтальмолог Гиршман.
Считаю уместным сказать несколько слов об этом редком человеке и враче. Гиршман был родом из Курляндии, но в раннем детстве переехал с родителями в Харьков, где окончил гимназию и медицинский факультет. Передавали, что, будучи ещё студентом высших курсов, Гиршман особенно интересовался глазными болезнями и часто высказывал убеждение, что многие больные, особенно из провинции, теряют драгоценнейший дар – зрение – благодаря неумелому лечению. В этом мнении заключалась горькая истина. Дело в том, что до моего поступления в университет (1869 г.) в Харьковском университете, равно как и в других университетах, не было специальной кафедры по глазным болезням. И эта важная отрасль была заброшенным отделом хирургии. Лекции по офтальмологии читались теоретически – без демонстрации больных, за отсутствием специальной клиники и, следовательно, клинического материала. Да и сама офтальмология тогда находилась в младенческом состоянии, так как врачу были доступны лишь наружная поверхность глаза и хрусталик. Естественно, что при таких условиях врачи выносили из университета весьма слабые и смутные познания по офтальмологии. И Гиршман решил посвятить свою жизнь этой отрасли медицины. По окончании университета он был командирован университетом за границу для усовершенствования и специально для изучения любимого предмета.
Обыкновенно такие командировки давались на год, много – два; Гиршман же провел за границей целых семь лет. Ибо он считал, и, надо сказать, вполне правильно, что специалист не может и не должен быть невеждой в других областях знаний (что, к сожалению, бывает очень часто). Совершенствуясь у корифеев офтальмологии – Грефе, Пагенштехера и Гельмгольца, он работал у знаменитого патологоанатома Вирхова, у не менее знаменитых физиологов Дюбуа-Ремонда49 и Брюкке, известных клиницистов Траубе и Опольцера, у математика Кинтера и других. И лишь после продолжительного искуса, обратившись большим запасом теоретических и практических знаний, молодой Гиршман возвратился в родной Харьков. Здесь после нескольких блестящих пробных лекций Гиршман получил приват-доцентуру по глазным болезням, и ради него была основана самостоятельная офтальмологическая клиника при медицинском факультете Харьковского университета (1868 г.). Ну ещё в бытность мою студентом (70–75-е годы) положение глазной клиники было весьма плачевным: специального помещения не было, глазные больные ютились в мезонине хирургического корпуса, в нескольких низеньких комнатах без достаточного света и воздуха, тут же приходилось оперировать. Специальных средств тоже не было, так как глазная клиника не значилась в бюджете. Но энергичный Гиршман умудрялся добывать средства из остатков сметных назначений по хирургическому отделению, в значительной мере вносил личные средства, и в общем больные содержались довольно прилично.
Скоро слава о молодом «добром» профессоре распространилась далеко за пределы Харькова; к Гиршману стали стекаться больные из разных мест, даже из далёкой Бессарабии. Слава Гиршмана распространилась и среди врачей. В 1869–70 гг., как известно, в большей части России было введено земство50 и создался институт земских врачей. Сотни врачей рассеялись по глухим уголкам – местечкам и сёлам и стали работать среди народа.
«Участковый земский врач», почти всегда единственный в своём околотке, не мог уклоняться от лечения распространённых в народе глазных заболеваний и часто сознавал свою беспомощность. Поэтому масса врачей разных возрастов устремлялась к апостолу офтальмологии Гиршману. Вокруг него образовалась целая многолюдная школа, состоявшая из студентов и приезжих врачей. Оригинальную картину можно было видеть в клинике: рядом с молодёжью-студентами фигурировали врачи, убелённые сединой. И Гиршман, всегда доступный, доброжелательный, старался всеми силами выполнять добровольно взятую миссию – распространения среди своих многочисленных слушателей познаний по офтальмологии. Он привёз с собой из-за границы новый инструмент – офтальмоскоп (глазное зеркало), который давал возможность проникнуть в глубину глаза, видеть глазное дно, сосок зрительного нерва с его разветвлениями, кровеносные сосуды. Владея этим инструментом в совершенстве, он обучал своих учеников умению пользоваться им. При этом он объяснял, что ознакомление с глазным дном «сетчаткой» важно не только для правильного лечения глазных заболеваний, но для диагноза многих других, особенно мозговых заболеваний. Память у Гиршмана была феноменальная: приходит в клинику серый мужичок, который лечился у него два года тому назад, и Гиршман его сразу узнаёт. Ещё больше нас поражала его работоспособность. Его рабочий день начинался в 9 часов утра и с небольшими перерывами продолжался до 2 часов ночи, а иногда ещё позже, ибо он не уходил из кабинета, пока не принял последнего пациента. При этом он обнаруживал полное презрение к «презренному металлу». Его удивительная работоспособность сохранилась до глубокой старости, как я это узнавал от своих пациентов, лечившихся у него.
Пред моим умственным взором встаёт обаятельный образ этого «святого» человека51 (так его прозвали все, которым приходилось сталкиваться с ним). Небольшая хрупкая фигура с прекрасным одухотворенным бледно-матовым, типически семитским лицом, с какими-то особенными, необыкновенно ласковыми глазами, в которых светилась какая-то искра Божия, чёрными вьющимися волосами и чёрной бородой. Вечно подвижный, спешащий, как будто боящийся потерять без пользы единую драгоценную минуту, он оставлял незабываемое впечатление.
Пред нами неоднократно возникал вопрос: каким образом в этом слабом на вид теле таится такой колоссальный запас неугасающий энергии? И много лет позже, после продолжительной врачебной деятельности, я нашёл объяснение этому феномену. Я думаю, что не только я, но и другие врачи констатировали тот факт, что люди с сильным духом лучше переносят хронические болезни, чем люди со слабым духом. Старое латинское изречение гласит: Mens sana in corpore sano (здоровый дух в здоровом теле). Но это изречение можно перефразировать таким образом: sub mente sano corpus sanum (мощь духовная побеждает физическую слабость). Имея обширную практику, будучи профессором и директором клиники, Гиршман этим не удовлетворялся, и можно смело сказать, что в Харькове не было ни одного доброго дела, ни одного полезного учреждения, в котором Гиршман не принимал активного участия. О его многочисленных научных трудах я не буду говорить, скажу лишь, что нет ни одного руководства по офтальмологии и физиологии, где бы не цитировались его ценные работы.
В 1893 году праздновали с необычайной торжественностью двадцатипятилетие его врачебной деятельности. Из многочисленных произнесённых речей я приведу лишь одну выдержку, но достаточно характерную: «ты сеял свет в буквальном и переносном смысле». В сентябре 1920 года я узнал из издающихся в Париже русских газет, что Гиршман жил в последние годы в нужде и умер на восемьдесят первом году жизни от… сыпного тифа. Он пал, таким образом, одной из многочисленных жертв большевистского режима52.
Ещё один крупный дефект был в моё время на медицинском факультете как Харьковского, так и других провинциальных университетов – это отсутствие специальной клиники и кафедры по душевным болезням. Психиатрия была «придатком» к частной патологии и терапии, теоретический курс которой читал угрюмый и малообразованный профессор Кремянский (тот самый, который экзаменовал нас при вступлении в университет по географии, и который, как уже раньше было сказано, проявил в ней «солидное познание»). Этот важный пробел большая часть студентов, в том числе и я, пополняли частыми поездками в центральную земскую психиатрическую лечебницу, находившуюся в 6–7 верстах от Харькова (Сабурова дача). Директор лечебницы радушно нас встречал и демонстрировал пред нами наиболее типичные случаи психических заболеваний.
Не могу удержаться, чтобы не передать циркулировавший при мне среди студентов следующий пикантный анекдот. Творцом русской психиатрии считается известный профессор Петербургской медико-хирургической академии Балинский. В психиатрии и криминалистики было распространено учение Ломброзо о наследственности и существовании рождения преступных типов. Балинский разделял этот взгляд и придавал большое значение в вырождении потомства значительной разнице в возрасте родителей. Балинский пользовал сына генерала, мальчика лет 6–7, у которого были налицо все признаки врождённого преступника – он лгал, воровал, мучил домашних животных. Отцу ребёнка в момент его рождения было около 60 лет, а матери 20. Белинскому удалось упросить мать мальчика, чтобы она «ради науки» разрешила демонстрировать ребенка на лекции об искусстве и, конечно, при соблюдении строжайшего инкогнито. И вот перед многолюдной аудиторией, состоявшей из врачей и студентов высших курсов, Балинский продемонстрировал мальчика, отмечая все его психические и физические дефекты, и указал предполагаемые причины вырождения ребенка. После окончания «блестящей лекции» Багинский подошёл к генеральше и благодарил её за то, что она в интересах науки согласилась исполнить его просьбу. «Да, – сказала она, – всё это хорошо, но дело в том, что мой муж не отец моего несчастного сына, а действительный отец его – молодой и здоровый адъютант». Конфуз!
Не было и специальной клиники по кожным и венерическим болезням, которые входили в курс общей хирургии, и мы пользовались громадным клиническим материалом по этим болезням в городской больнице.
Акушерским материалом мы пользовались в городском родильном приюте. На очереди всегда значились два студента, один четвёртого и другой пятого курса: «очередные» вызывались во всякое время дня и ночи при ожидаемых родах, причём студент четвёртого курса оставался в роли наблюдателя, а пятого курса принимал более активное участие.
Так компенсировали дефекты в научной постановке факультета.
Отрадное явление представляли две важнейшие клиники – терапевтическая (внутренние болезни) и хирургическая. Клинического материала было вполне достаточно – по 40 коек в каждой клинике, а так как студентов на четвёртом и пятом курсе было приблизительно столько же, то каждый студент имел постоянно в своем ведении (был «куратором») одного больного; между тем много лет позже число студентов высших курсов увеличилось в несколько раз, а число коек оставалось то же. Директором «внутренней» клиники был выдающийся ученик Боткина, к сожалению, рано умерший, Лашкевич. Несмотря на своё болезненное состояние, он работал неутомимо. Периодически каждый из нас демонстрировал и разбирал «своего» больного при всей аудитории, и профессор экзаменовал «куратора», что заставляло его быть настороже. Директором хирургической клиники был профессор Грубер – прекрасный оператор и хороший преподаватель. И, уходя из клиники, мы испытывали полное удовлетворение и сознание, что теоретические знания, приобретённые на третьем курсе, расширяются и освещаются наблюдениями в клинике. Всякий умерший в клинике подвергался вскрытию, при котором присутствовала значительная часть студентов и обязательно куратор с историей болезни в руках.