bannerbanner
В скорбные дни. Кишинёвский погром 1903 года
В скорбные дни. Кишинёвский погром 1903 года

Полная версия

В скорбные дни. Кишинёвский погром 1903 года

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Такая же неспособность следовать духу времени сквозит и в действиях властей в связи с Кишинёвским погромом. Царские администраторы в массе своей не были ни тупицами, ни злобными заговорщиками. Но их возможности были крайне ограниченными – не в последнюю очередь из-за экономической отсталости страны: государственные финансы были слабы, а это вынуждало ограничиваться самым дешёвым образцом государственного аппарата (Пайпс 1994: 77–79). Отсюда – жёсткое единоначалие, ответственность чиновников только перед вышестоящими, что вело к принципам: «инициатива наказуема» и «запрещено всё, что не разрешено». Такой аппарат оказывался бессилен при решении сложных задач, особенно связанных с техникой или финансами. Отсюда пассивность и страусиная политика с бесконечной оглядкой «наверх». Вообще российские чиновники очень напоминали своих австрийских коллег. Но и там министр-президент граф Э. фон Тааффе определил работу своего правительства как Fortwursteln (халтура), а социалист Виктор Адлер выразился об австрийской политической системе и того резче: ein Absolutismus gemildert durch Schlamperei – абсолютизм, ограниченный расхлябанностью (Яси 2011: 27, 208). К России это относится ещё больше: австрийские бюрократы всё же славились высокой квалификацией, а российские половину времени в гимназиях изучали латынь. Царская администрация уже не была способна эффективно управлять страной, и в то же время не желала уступить власть добровольно, пока это можно было сделать мирным путём, контролируя, кто придёт на смену. Такая ситуация не оставляла иного выхода, кроме насильственной революции с непредсказуемым исходом.

Сам же механизм принятия властных решений был укрыт покровом «канцелярской тайны» и толкал обывателей к тому ходу мысли, который сегодня называют конспирологией: судить приходится по косвенным и непроверенным данным, ибо подлинная информация никогда не будет доступна.

По всем этим причинам в пасхальный понедельник кишинёвские власти не знали, как поступать. За сутки губернатор дважды направлял телеграммы Плеве, а прокурор Горемыкин – своему министру. До 3.30 Раабен и Бекман не могли решить, кто из них что именно вправе делать. А их подчинённые, в свою очередь, не получали указаний и не смели действовать на собственный страх и риск. Тем более что полицейских в городе было всего двести (на бо´льший штат не хватало казённых средств), а солдаты, получая противоречивые приказы, предпочитали ждать, пока начальство само разберётся, чего оно хочет. Такое поведение подбадривало погромщиков: раз власти не вмешиваются – значит, громить дозволено! Стороннему же наблюдателю это могло казаться только попустительством: результат был тот же.

Когда же начал разгораться скандал в российской прессе, а затем и за рубежом, – оказалось, что российское правительство вообще не умеет объясняться с общественным мнением, на которое нельзя прикрикнуть. Достаточно сказать, что его официальное заявление (в форме циркуляра) появилось лишь через две недели после погрома (Джадж 1998: 81). Такой же замедленной была и его реакция на публикацию в лондонской «Таймс» письма министра Плеве губернатору Раабену, в котором тот якобы требовал «не прибегать к помощи оружия» и ограничиваться «увещаниями». За это время общественное мнение уже успевало сформироваться. Российские власти, вероятно, забыли, что говорят не с безгласной толпой, обязанной видеть правду и мудрость во всём, что им сказано сверху. Такие запоздалые оправдания не просто не вызывали доверия: они создавали впечатление, что «правительство вело себя как преступный заговорщик, пытающийся скрыть свою вину» (Джадж 1998: 145).

Самой тёмной фигурой в этих событиях был, несомненно, барон Л. Н. Левендаль, начальник только что созданного кишинёвского охранного отделения. Современники знали о нём так мало, что никто даже не называет его инициалов. То, что губернатор, уже собравшийся было выехать для усмирения погромщиков, после беседы с Левендалем (содержание которой так и осталось неизвестным) отказался от своего намерения, сразу же вызвало всеобщую уверенность, что барон действовал по приказу Плеве. Между тем, как указывает Э. Джадж (1998: 139), в качестве начальника охранки Левендаль подчинялся не Плеве, а Лопухину, а непосредственно – главе Особого отдела Департамента полиции С. В. Зубатову. Как раз в это время Зубатов пытался создать правительству опору в массах – в виде подконтрольного властям рабочего движения («зубатовщины»), привлекая к нему даже переубеждённых им бундовцев. Последние создали даже особую «Еврейскую независимую рабочую партию», конфликт из-за которой с Плеве положил конец карьере Зубатова. Вполне вероятно, что и Левендаль в Кишинёве должен был действовать в том же духе, что и его прямой начальник в столице. Однако как жандарм он привык действовать тайно, а его встречи с тёмными личностями, среди которых был и Пронин, вызывали подозрения в городе. Поведение Левендаля во время самого погрома было воспринято лишь как подтверждение этих подозрений. Больше того, накануне погрома барон докладывал в Петербург об обостряющейся ситуации и позже даже жаловался, что его предупреждения не были услышаны.

Итак, остаётся согласиться с выводом Э. Джаджа. Версия о стихийном характере погрома не выдерживает критики, но и версия о «руке Петербурга», непосредственно руководившей погромщиками, не опирается на серьёзные доказательства. Наиболее вероятен «третий вариант», хотя и он не снимает вины с правительства. Министерство во главе с В. К. Плеве вряд ли стремилось к погрому – крайнему и неконтролируемому нарушению порядка. Но оно «знало о деятельности Крушевана и Пронина и одобряло её общее направление» (Джадж 1998: 145). Его тревожило положение в Бессарабии – пограничном крае с нерусским населением, где к тому же росло революционное движение. Только в сентябре 1901 г. несколько сот демонстрантов с революционными песнями прошли по главной улице в городской сад (куда допускалась только публика из высшего общества) и прямо возле дома губернатора устроили митинг с призывами к свержению царизма (Черепнин 1965: 528). Характерно, что и в этом случае полиция, увидевшая среди демонстрантов прилично одетых «панычей», долго не решалась что-либо предпринять2. Через Бессарабию в Россию перебрасывалась нелегальная литература, а в 1902 г. кишинёвская полиция раскрыла подпольную типографию газеты «Искра», редактировавшейся самим Лениным. Губернию сотрясали стачки рабочих, волнения крестьян. Рядом находилась Румыния, в те годы далеко не дружественная страна.

В таких условиях власти искали себе опору в лице консерваторов и националистов-державников. Крушеван и Пронин как нельзя лучше подходили на эту роль. А их апелляция к «трудовым массам» хорошо вписывалась и в зубатовскую рабочую политику. Правда, оба они были людьми не вполне адекватными. Крушеван в рассказе «Охота на волков» сам признавался в своих ночных кошмарах (Ижболдина 2007: 164). А у Пронина была стойкая репутация не только третьесортного демагога, но и прямого мошенника. Так, уже в Кишинёве он взял подряд на мощение улиц, причём вместо обещанной первосортной брусчатки выписал третьесортный булыжник и прикарманил разницу. Но с этими «шалостями» власти предпочли мириться, а что касается антисемитской риторики – видимо, полагали, что она так громкими словами и останется. Во всяком случае, когда началось «дубоссарское дело» (очередной кровавый навет, о котором сам М. Б. Слуцкий пишет в первой главе воспоминаний «В скорбные дни»), и стало ясно, что обстановка накаляется, были приняты вялые меры: Крушевана заставили напечатать опровержение, решили увеличить число патрулей (Джадж 1998: 146).

Но к этому времени и Крушеван, и Пронин почувствовали сильную поддержку и решили, что их час настал. Крушевана больше волновала тема «экономического засилья» евреев. Ведь на его глазах разорялись не только помещики, но и патриархальное крестьянство, а на смену им шла буржуазия – городская и сельская. Это пугало и Салтыкова-Щедрина, у которого «Убежище Монрепо» кончается воплем: «идёт чумазый!». Но в многонациональной Бессарабии, где этнические группы были в то же время и социальными статусами, «чумазый» персонифицировался: «идёт новое племя!» Племя, которому не дороги ценности патриархального мира, которое разрушит старые сословные рамки, старый образ жизни. Тот же ход мысли мы позже увидим у О. Шпенглера, для которого поместное дворянство – лишь «высшая форма» крестьянства, и оба они противостоят «кочевникам мировых столиц» (Шпенглер 1993: 165). А ещё позже – в нацистской и околонацистской литературе (см.: Мосионжник 2012).

Пронин так далеко замахнуться не умел. Ему достаточно было свести счёты с конкурентами, мешавшими его коммерческим планам (Урусов 2004: 77). Но роль обеих этих фигур в подготовке погрома ясна. Что же до имперской администрации – и столичной, и кишинёвской, – к тому времени она была уже слишком дряблой, чтобы надолго удержать ситуацию под контролем. Власти растормозили и выпустили на волю силу, которой оказались не способны управлять (и слишком поздно это заметили). И хвост стал вертеть собакой. А потом 1905 г. показал, что другой опоры у самодержавия и вовсе не осталось. Приходилось мириться либо с парламентом, ограничивающим власть монарха, либо с Крушеванами.

Итак, власти вряд ли желали погрома, но создали те условия, в которых он стал возможен. Крушеван, Пронин и некоторые близкие к ним лица – желали и организовали. Все наблюдатели заметили, что с самого начала погромщики расходились с Чуфлинской площади уже организованными группами, действовавшими единообразно. Все видели, что христианское население рисовало на дверях кресты или выставляло в окнах иконы – стало быть, заранее было предупреждено, как избежать насилий. И всё же и Крушеван с Прониным, при всей их сознательной виновности, не стояли за каждым брошенным камнем. Они создали и организовали агрессивную толпу, а у этой толпы есть собственные законы поведения (см.: Назаретян 2003). Каковы бы ни были планы Крушевана и его присных, вряд ли они заранее желали такого размаха, чтобы в 100-тысячном городе был повреждён или разрушен почти каждый третий дом. Но чем больше толпа чувствовала вседозволенность, допустимость не только насилия, но и грабежа, – тем больше она выходила из-под контроля. Это не оправдывает виновников погрома, но позволяет понять механику развития событий.

Конечно, мы не ставим себе задачей провести исчерпывающий анализ причин Кишинёвского погрома. На этот счёт есть уже обширная литература. Следует отметить, что многого из сказанного М. Б. Слуцкий в своё время знать не мог. И когда он называет Плеве и Лопухина «главными организаторами погрома» («В скорбные дни», глава 9), – конечно, это общее мнение либеральной интеллигенции того времени, а вовсе не твёрдо установленный факт. Но не забудем: Слуцкий был человеком, лично спасавшим десятки жертв погромщиков – и в 1903 г., и два года спустя, и позже. Кто осмелится требовать от него отрешённой и беспристрастной позиции? Главное достоинство его книги – в фактах, которые он передаёт как очевидец.

* * *

Тексты воспоминаний приводятся по первым изданиям:

Слуцкий М. Б. За три четверти века. Мои воспоминания из детства, юности и полувековой врачебной и общественной деятельности. Часть первая (годы 1851–1900). Кишинёв: Тип. Акц. О-ва «Unser Zeit», 1927. 122 с.

Слуцкий М. Б. В скорбные дни. Кишинёвский погром 1903 года. Кишинёв: Типография М. Авербуха, 1930. 119 + IV с.

В первой из этих книг имеется разночтение: слова «За три четверти века» на обложке даны самым крупным шрифтом, как основной заголовок, на титульном же листе – отсутствуют вовсе. На обороте титульного листа – только одна строчка: «Cenzurat la Cenzura Chișinău» – «Дозволено кишинёвской цензурой». Подцензурный характер обоих изданий следует учитывать при оценке некоторых высказываний автора.

В оригинале использовалась (как и во всей бессарабской печати на русском языке до 1940 г.) дореформенная орфография. В данном издании она приведена к современной. В обоих изданиях много опечаток, особенно в расстановке запятых. В тогдашнем Кишинёве, уже десять лет как не находившемся под властью России, издательства явно испытывали трудности с корректурой на русском языке. В ряде случаев – например, там, где фамилия Склодовской-Кюри передана как «Скадовская», – нет возможности установить, кто допустил ошибку: автор, корректор или наборщик. В данном издании мы исправили только явные опечатки, не создающие двусмысленности.

Все постраничные сноски, помеченные звёздочками, принадлежат автору и воспроизводятся по тексту оригинала. Комментарии от редакции помечены арабскими цифрами и даются после основного текста.

У М. Б. Слуцкого еврейские имена даны в той форме, какую они имели в бессарабском диалекте языка идиш: Ду́вид вместо Давид, Сура вместо Сара и т.д. В данном издании они оставлены без изменений.

Л. А. Мосионжник, доктор истории, доцент университета «Высшая антропологическая школа» (Кишинёв)

Доктор М. Б. Слуцкий

За три четверти века

Мои воспоминания из детства, юности и полувековой врачебной и общественной деятельности

Часть первая(годы 1851–1900)
КишиневТипография Акц. о-ва “Unser Ztlt”1927

Предисловие

Я давно лелеял мечту написать историю Кишинёвской еврейской больницы. Наша больница существует более ста лет, оказывала в течение этого длинного периода времени стационарную и амбулаторную медицинскую помощь сотням тысяч больных и призрение тысячам старцев. Это учреждение оставалось долгое время единственным лечебным заведением не только в Кишинёве, но и во всей Бессарабии и прошло длинный тернистый путь, пока достигло настоящего своего состояния.

Такое учреждение заслуживает, по моему убеждению, чтобы история его развития и деятельности была запечатлена. А если это так, то на ком лежит обязанность выполнить этот долг перед больницей, как не на мне, проработавшем в этом учреждении полвека, игравшем значительную роль в его развитии и жизни, горевавшем его горестями, радовавшемся его радостями?

Но погружённый в повседневную текущую работу по заведованию больницей, частной практике и общественной деятельности, – я всё откладывал.

1 (14) января прошлого 1926 года исполнилось 75 лет со дня моего рождения и 50 лет моей врачебной и общественной деятельности. Мои друзья, сослуживцы и коллеги по профессии (Союз Бессарабских врачей) торжественно отпраздновали это знаменательное для меня событие. И я пользуюсь настоящим случаем, чтобы снова выразить мою искреннюю признательность всем лицам и учреждениям, которые так или иначе почтили меня своим вниманием.

Итак, я вступил в 76-й год своей жизни и решил, что дальше откладывать нельзя, – может быть поздно.

Я вспомнил следующий факт. Известный учёный Менделеев в 1903 году опубликовал свою работу о мировом эфире. Когда я знакомился с этим трудом, меня поражала неясность многих мест. Чувствовалась какая-то спешка, какая-то недоделанность. И на это указал сам автор, оправдываясь тем, что считал нужным спешить. Он действительно вскоре умер. Я далёк от того, чтобы сравнивать себя с великим Менделеевым, считаю себя рядовым интеллигентом, всё же нахожу необходимым осуществить свою давнишнюю мечту и сознаю необходимым спешить.

Поэтому прошу моих будущих читателей относиться снисходительно к шероховатостям в языке и возможным неточностям и неясностям.

И вот, начертав общий план истории еврейской больницы, я увидел, что жизнь её тесно связана и переплетена с жизнью и деятельностью других учреждений и даже отдельных лиц, что на ней отражались внешние течения, политические и общественные, и что поэтому писать «сухую» историю больницы, игнорируя внешний мир, невозможно.

В самом деле, мыслимо ли, когда я вспоминаю, что при первом вступлении моём в больницу я застал низкую полутёмную комнату в подвале, и в этой комнате было помещение, в котором раньше содержались психические больные, прикованные или привязанные к железным кольцам в столбе, вкопанном в пол, – мыслимо ли в этом случае не упомянуть о враче-филантропе Пинеле, который радикально изменил режим содержания психических больных.

Или мыслимо ли, когда я касаюсь кровавых годов 1903 и 1905, ограничиться сухим перечнем убитых и раненых, доставленных в больницу, и не говорить о самих погромах, живым и близким свидетелем которых я был.

И я решил расширить программу проектируемого мною исторического очерка. Я решил знакомить читателей с выдающимися явлениями данного исторического периода, с теми учреждениями и отдельными лицами, которые приходили в тесный контакт с больницей, и наконец, с фактами, событиями и впечатлениями из моей личной жизни, поскольку они характеризуют ту эпоху или вообще имеют общественное значение. Таким образом, вместо намеченной мною истории еврейской больницы я намерен передать «мои воспоминания». Всё же главная моя задача – история еврейской больницы, и ей будет уделено в моих воспоминаниях первое место. Далее, так как для полноты изложения мне придётся говорить о фактах и событиях из далёкого прошлого, свидетелем которых я не был, то в таких случаях я буду пользоваться историческими документами и сведениями, полученными от очевидцев.

Глава 1

Моё раннее детство

Я родился в г. Василькове Киевской губернии на рубеже между первой и второй половиной прошлого столетия, в ночь с 31 декабря 1850 на 1 января 1851 года.

Рано лишившись отца, я воспитывался в Бердичеве у деда по матери, тогда уже глубокого старика Леона (Лейбцы) Эфрусси. Это был человек далеко не заурядный. Глубокий знаток еврейской письменности, он был не чужд и общеевропейской культуры, по крайней мере, говорил хорошо по-польски, недурно по-русски и по-немецки. Теперь мы хусидом или хасидом3 называем всякого ортодоксального еврея. Тогда же всё еврейство делилось на две группы – на хасидов, то есть поклонников цадиков4, и миснагидов – их противников, или, по меньшей мере, относящихся к ним индифферентно. Состоя в близком родстве со многими цадиками (родной брат его жены был знаменитый цадик Нухим Браславский), дед относился к ним отрицательно и никогда с ними не встречался, ещё более отрицательно он относился к их поклонникам, хасидам, которые, чуть ли не обоготворяя своего цадика и рассказывая постоянно о творимых им чудесах, всячески хулили других цадиков и враждовали с поклонниками последних. Эти раздоры проникали даже в семейства: нередко брат враждовал с братом; иногда из-за этой вражды имели место разводы супругов.5

Дед слыл за человека самостоятельного, гордого, но корректного и в высшей степени честного. И к нему часто приходили и приезжали за разрешением всяких конфликтов как между отдельными лицами, так и общиною. Он был человек состоятельный, вёл обширную торговлю аптекарскими товарами, которыми снабжал несколько губерний. Интересны формы торговой деятельности того времени. Дед имел собственную фуру, четвёрку лошадей, кучера и двух разъездных приказчиков. После Пасхи отправлялись за товаром в далёкий путь в Гамбург, откуда возвращались домой лишь к осенним праздникам. После этих праздников отправлялись вторично в путь, на сей раз не столь далёкий, – в Броды (Галиция) и возвращались на Пасху.

Делом своим дед очень мало интересовался. Приказчики наживались, он это отлично знал, но ради своего спокойствия смотрел на это сквозь пальцы, благо и он мог жить вполне прилично. Зато дед любил беседовать и спорить о «высоких материях» с такими же «вольнодумцами», как он сам.

Я обожал деда и жадно прислушивался к его беседам. Я улавливал только то, что часто упоминалось имя царя Николая, и к этому имени всегда относились отрицательно.

Глава 2

Крымская война и смерть Николая I

Когда во мне пробудилось сознательное отношение к окружающему миру, я узнал, что идёт большая война. В наш город приходили и из него уходили войска. Скоро стали приходить «ратники»6 с крестом на шапках. Мать даже купила мне игрушку в виде маленького ратника. Но я видал и иные картины. Я видал часто, как солдаты влекли евреев. За ними бегала толпа людей, мужчин, женщин и детей. Все охали и плакали, особенно женщины, рвали на себе волосы и громко с причитаниями рыдали. И я знал, что это влекут людей в солдаты. Один факт глубоко запечатлелся в моей памяти. К нам во двор ворвался мальчик лет 12, за ним гнались двое евреев. Мальчик как в воду канул. Преследовавшие его евреи не смели сделать тщательный обыск в доме деда и ушли ни с чем. И я знал, что мальчик «пойманник», а преследовавшие его евреи «ловчие»7. Вот разнеслась весть, что Николай умер. И это вызвало всеобщее удовлетворение не только у евреев.

Вскоре узнали, что Николай умер не естественной смертью, а отравился. И эта весть произвела сильное впечатление, так как в этом усмотрели перст Божий8. Все вздохнули свободно, тем более что сведения о новом царе были самые благоприятные.

Но вот настал давно жданный мир. К нам стали возвращаться солдаты, оборванные, истощённые, многие на костылях. Они рассказывали об ужасах войны, как они голодали и холодали, как подрядчики вместе с чиновниками грабили. Но и они утверждали, что новый царь добрый и что наступят лучшие времена.

Яркой иллюстрацией «порядков», существовавших во время Крымской войны, может служить рассказ, слышанный мною много лет позже из уст кишинёвского старожила, ныне покойного аптекаря Якова Ивановича Бонгардта. В качестве провизора9 он был взят на военную службу, и ему было поручено сопровождать транспорт с медикаментами и перевязочными материалами в «дунайскую армию». В Кременчуге узнали, что армия эта выведена из Турции и направлена в Севастополь. Возник вопрос – как быть. За разрешением этого вопроса Бонгардт обратился к тамошнему начальству. Местное начальство заявило, что оно не может изменить распоряжения высшего начальства, а Бонгардту сказали: «ты получил приказ вести транспорт на Дунай, вези и не рассуждай». По прибытии транспорта в Кишинёв оказалось, что за Прутом и Дунаем не было уже ни одного русского солдата. Опять всплыл вопрос: как быть? Решено было запросить Петербург. Прошло много времени, и получился приказ вести транспорт в Севастополь. Когда после многих мытарств по ужасным дорогам транспорт прибыл в Крым, оказалось, что уже заключён мир, и войска уходили10. Опять запрос в Петербург и ответ отвести транспорт обратно в Петербург и сдать в главный склад, откуда он был заимствован. Таким образом Бонгардт с обозом пропутешествовал два года и «благополучно» выполнил свою миссию.

Глава 3

Хедер

Когда мне минуло 3 года, меня стал обучать молитвам и еврейскому чтению приходящий «бельфер» (помощник меламеда), а когда мне минуло 5 лет, меня отдали в хедер11. По-видимому, во всех хедерах того времени был жестокий режим, но наш меламед, кажется, побил рекорд, он прямо истязал детей. На стене на гвоздике висела плётка, официально она висела для острастки, а в действительности чуть не ежедневно она гуляла по нашим телам. Кроме плётки, наш меламед практиковал в широких размерах и «рукоприкладство» в виде тумаков, дёргания за уши, за волосы и т. д. Детям было внушено, что рассказывать в школе, что творится в хедере, – величайший грех.

В одно из ближайших после моего поступления в хедер воскресенье, когда я видел, что экзекуция приближается ко мне, я прибег к хитрости, заявив, что место, по которому секут, я оставил дома в шабесовых штанах12. За этот обман я получил двойную порцию. Привыкши дома к баловству и нежному уходу, я в хедере был так терроризирован, что ничего не воспринимал из преподаваемой «науки». Когда мать стала замечать, что я потерял прежнюю резвость и побледнел, она стала просить меламеда, чтобы он обращался со мною помягче, но меламед заявил, что со мною он должен работать больше, чем с другими детьми, так как я мальчик совершенно тупой. Дай бог, сказал он, чтобы можно было научить его грамоте, чтобы он не остался совершенно «гам-уурец» (мужиком). Такая перспектива очень опечалила мать. Но вот однажды, собираясь меня выкупать, она увидела, что всё моё тело покрыто синяками. С этим она уже не могла мириться, и я был взят из хедера. К счастью, тогда открылся реформированный хедер, который, в отличие от обыкновенного, назывался уже пансионом, а заведующий назывался не меламедом, а учителем. Здесь был совершенно иной режим, учитель меня полюбил, и я ожил. Он вскоре заявил матери, что у меня хорошие способности, чем несказанно её обрадовал. Когда мне минуло 8 лет, дед определил меня в Казённое еврейское училище 1-го разряда (низшее).

Это событие как будто не представляет никакого общественного интереса, но тогда оно вызвало огромную сенсацию среди моих ортодоксальных родственников. Как, говорили: Лейбце Эфрусси, старейший представитель родовитой фамилии, шурин знаменитого раввина Шулим-Нусима Маргулиса и дядя «восходящей звезды» рабби13 Иойзипа Эфрусси, отдаёт находящегося на его попечении внука в казённую школу, начальником которой состоит христианин (до 1862 года смотрителем казённого еврейского училища мог быть только христианин) и воспитателями какие-то неведомые пришельцы, хотя и называющие себя евреями, но в действительности такие же гои, как их начальник; отдаёт в школу, созданную ненавистным царём Николаем для того, чтобы оторвать еврейских детей от их религии и выкрестить их. Но дед остался непреклонен, и я поступил в училище.

На страницу:
3 из 7