Полная версия
Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа
– Я тебя не понимаю. Не понимаю твоего презрения, – встряла Марта. – Ведь, что бы ты ни говорил, это одна из самых древних культур. Сколько от нее пошло! Невозможно всё так чернить.
– Россказни и басни! Ни одного здравомыслящего человека давно на этой мякине не проведешь, – отрезал кузен. – Насчет древности – может быть. Только что с нее взять, с этой древности? Если разобраться, то больше трепа. Обоим семитским племенам – я имею в виду арабов и евреев – постоянно приписывают какие-то заслуги, которые, если разобраться, порождены их же легендами. Арабам, например, приписывают достижения в науке, в медицине. Ну скажите, что я не прав!
– Ах, опять ты на эту тему… Давай отложим, – взмолилась Марта, по-видимому уже не впервые обсуждая всё это с кузеном.
– Давно известно, к твоему сведению, что всё это не так. Выдумки! Медицина у арабов началась с приглашения в Багдад сирийских медиков. Но эти медики не пошли в исследованиях дальше Гиппократа, дальше изучения его переводов. В астрономии арабы отличились изобретением нескольких новых инструментов, провели кое-какие наблюдения, но греков ничем не обогатили. Им приписывали изобретение алгебры, решение уравнений, прогрессию. Но всё это давным-давно существовало у арийских индусов! А философия арабов? То же самое всё… Они занимались болтовней, обсасывали идеи Аристотеля. Они великие комментаторы, не больше. Евреи – то же самое. Нам кто-то вбил в голову, что у них какие-то врожденные способности к научной деятельности. Так или не так? Но ведь у них даже собственных идей никогда не было! Они нанимались, что-то там дорабатывали, проталкивали в жизнь чужие мысли. Всё, чего они добились в науке, это превращения ее в абстракцию. То же самое в философии! Весь Спиноза отсюда выплыл. Отсюда весь их психоанализ. Что такое психоанализ? Религия для неверующих. Всё остальное, Марта… Всё остальное – это дезинформация, оболванивание масс, поверь мне.
– Мы говорили о музыке, – промолвила она, и на лице у нее выступил испуг, которого она уже не могла скрыть. – С чего ты завелся?
– А какая разница?! В музыке то же самое! Нам просто мозги запудривают, изо дня в день вдалбливая, что у них с ранних времен было пристрастие к музыке или еще, например, к лирике. Чем это объяснить? Да тем, что эти два вида искусства не имеют ни малейшего отношения к нашему с тобой мироощущению! Наши взаимоотношения с окружающим миром основаны на стремлении подражать природе. Это не я сказал – Аристотель! Еврею же понятие образа чуждо. Он безразличен к таким вещам, природа ему до лампочки. Он до мозга костей субъективен и вообще слишком любит разглядывать свой пупок, а не внешнее, не природу. Для него искусство – это не способ познать мир, а возможность заглянуть в себя. Большего ему и не нужно! Несчастный народ!
– Вы, мой друг, отпетый антисемит, – произнес Петр.
– Не антисемит, а антисионист. Тут есть небольшой нюанс.
Опустив глаза в стол, Петр качал головой, не считая, видимо, нужным продолжать дискуссию, но всё же добавил:
– Не вижу разницы.
– Этим словом всем глотку и затыкают. А еврейский вопрос – это тест, чтобы вы знали, который позволяет безошибочно определять, что творится в стране, причем в любой, не только в вашей.
– Очень может быть, – согласился Петр после некоторой заминки. – Меня одно шокирует: понятие «еврей», как бы ты к нему ни относился, – это одно, а конкретные, живые люди, которые живут рядом с тобой, – это другое. Лично для меня в этом главное. Всё остальное… Можно молоть что угодно. Слово всё стерпит.
– Конкретный, живой человек – это мельчайший элемент целого организма. Даже если поступки этого конкретного человека не продиктованы непосредственно интересами этого организма, он всё равно им служит, самим фактом своего существования. Это как в партитуре: одна нота не делает сонаты, но является тем элементом, без которого и гаммы не построишь… Но я понимаю. Вы хотите сказать, что человек не виноват, что он родился таким, а не другим? А вы или я – мы что, виноваты, что мы не евреи?
– Ты тоже являешься частью общности. Не той, так другой. И тоже служишь чьим-то интересам, – сказал Петр, уже не скрывая своего раздражения.
– Нет, вы не понимаете.
– Чего я не понимаю?
– Ну вот на днях… Мне попалась в руки статья. О скандале в Англии, разразившемся из-за театральных постановок Шекспира. Не слышали? Какой крик был поднят! На весь мир! Петициями завалили министров! Из-за чего, спрашивается? Оказывается, «Венецианский купец» – это антисемитская пьеса… Представляете? Они требуют запретить все постановки этой пьесы. Да, представьте себе! Французам ведь не приходит в голову требовать запрета по всему миру постановок «Скупого», потому что Мольер, видите ли, делает из них посмешище. У иудеев отсутствует критическое отношение к себе, чувство меры. Вместо чувства меры – чувство локтя, клановая психология. Или просто комплекс вины. Но это в лучшем случае. Они вообще очень чувствительные от природы. Гораздо чувствительнее нас с вами. Они и боль сильнее чувствуют. Но только свою собственную, не чужую. Поэтому и выживаемость у них выше, в любой среде…
Все трое вдруг замолчали, чувствуя, что разговор дошел до какой-то неожиданной черты, дальше которой продолжать его невозможно, но вместе с тем и прервать его на сказанном тоже было уже нельзя.
– Нико, во-первых, что у тебя за манера всё утрировать до такой степени? – произнесла Марта с дрожью в голосе. – А во-вторых, ты просто заводишься. Без всякого повода.
– Сколько ни обсуждай, этой теме конца не будет, – пробурчал тот; схватив со стола бутылку, Николас подлил себе вина, залпом осушил бокал и, машинально пощипывая хлеб и запуская смятые катыши себе в рот, яростно их пережевывая, что-то упрямо обдумывал.
– Ты не наелся? – спохватилась Марта. – Тогда возьми сыр. Что ты хлеб ешь всухомятку?
– Красное французское вино и хороший хлеб – нет ничего лучше, – просиял тот ребячьей и оттого немного странной улыбкой, после чего, вскинув на Петра упрямый взгляд, всё еще чего-то от него дожидаясь, заговорил другим тоном: – Вы взгляните через эту призму на события, происходящие в Европе. Объединение, я имею в виду. Попробуйте взглянуть на сегодняшний геополитический переворот с этой точки зрения. Я уверен, что вы придете к потрясающим наблюдениям. Волосы встанут дыбом! Объединение, уничтожение границ… прежде всего, конечно, финансовых границ… и даже крушение советского режима, и даже балканская заваруха – всё это стороны одного явления, глобального, планетарного. Что, по-вашему, происходит сегодня в Европе?.. Вас, Питер, опять будет шокировать то, что я скажу, но я вынужден вам сказать то, что понимают многие люди. Это вызвано переменой иудаизмом своей стратегии. Вот откуда нарушение равновесия в мире, свидетелями которого мы являемся! И надо быть слепым, чтобы не видеть, или просто отказываться смотреть на вещи, что существует сознательная, целенаправленная деятельность определенных общественных сил, которые медленно, но уверенно добиваются переворота в мировом порядке. Цель окончательная непонятна… Но мы в Австрии хоть это понимаем. В послевоенные годы иудаизм перенес центр тяжести из Германии во Францию, сделав Францию плацдармом, сделав ее центром своих интересов в Европе. Почему Францию? Да потому что в ней сложились благоприятные условия для этого. Через Францию проходит вектор мировых отношений. Теперь этот вектор направлен не по горизонтали, как было до сих пор, – между востоком и западом, в центре которого была Германия, а по вертикали – между севером и югом. Французы – терпимый народ. Немного бесхарактерный, но поэтому и терпимый. Это первое. С войны в них засел комплекс вины перед иудеями – это второе. Ну и еще вбили им немного в головы всякой муры, для надежности… Умеренный политический климат, сложившийся во Франции, демократическая бесхребетность общества, вся ее гуманитарная демагогия на тему прав человека и гражданина, – это третье. К тому же экономическое положение неплохое. Нет разгула ксенофобии. Остальное вычисляйте сами. Если предположить, первое, что культура капитализма, изобретенная иудеями, обусловила укрепление иудаизма в Европе. Если предположить, второе, что иудаизм должен иметь в Европе точки опоры, а он должен иметь их повсюду, потому что его проникновение в культуры не может быть локальным. Без постоянного расширения, подпитки оно сразу бы задохнулось. Если предположить, что этой точкой опоры является Франция – это третье. То из этого вытекает, что в объединении Европы больше всего заинтересован иудаизм, а не сама Европа. Его кропотливая деятельность привела к желаемому результату. Понимаете меня?
– Невероятно… Как можно с такой уверенностью городить подобные вещи? – проговорил Петр. – Или ты действительно не понимаешь, куда могут завести подобные рассуждения?
Николас помолчал, опять что-то быстро обдумал и, усмехнувшись, ответил:
– Так все и рассуждают… Но дело даже не в уничтожении границ. Если учесть, какой характер носит это объединение, его опору на финансовые интересы, а не на культурные… культура не нуждается в воле министров и в парламентах… всё становится ясным как божий день. Перевес сил давно произошел. Сегодня заканчивается последняя рекогносцировка. История опять может повториться – вот что я хочу сказать. Антиеврейские выпады возможны в нашей цивилизованной Европе как ответная реакция одураченной части общества. Ведь больше других страдают простые люди, как вы говорите, потому что именно они дольше всех остаются в неведении. Простолюдину чужд гуманитарный релятивизм образованных классов, поэтому, очухавшись, он способен на самые непредсказуемые действия. Так было в Германии. Какое количество людей в один прекрасный день превратилось в головорезов! Все немцы, все арийцы от рождения такие? Да нет же! Они просто превратились в слепое орудие, в исполнителей воли озверевшей толпы, в антиидею, если хотите. За всем этим стояла воля истории!
– Одним словом, заговор. Заговор черных сил в мировом масштабе, – подытожил Петр после некоторого молчания.
– Зря вы надо мной издеваетесь… – Разорвав на куски новый ломтик хлеба, Николас вновь стал жевать его всухомятку. – Настоящий заговор, он в самой идее избранности, носителями которой ни вы, ни я не являемся.
– Ты обвиняешь еврея в умении торговать, в том, что он талантливее тебя в предпринимательстве, в том, что он более коммуникабелен. Взгляни же на это и под другим углом: может быть, он вынужден делать за тебя грязную работу, потому что ты не хочешь пачкать руки? Может быть, ему выбора не оставили?
– Да почему это я не хочу пачкать руки? Так рассуждать – ни с кого вообще ничего не спросишь. Мы оба правы, – буркнул Николас и замолчал, начиная понимать, что зашел слишком далеко.
– Нет, кто-то из нас не прав.
– Да в чем я не прав, Питер?
– У тебя в голове каша! Тебя обуревает злоба, ненависть и, черт его знает, может быть, даже зависть.
– Зависть? К еврею?!
– Bitte, Niko! Das reicht jetzt! – заговорила Марта по-немецки. – Höre jetzt endlich auf Wein zu trinken! Oder willst du krank werden.[2]
И опять над столом повисло молчание. Все трое какое-то время смотрели в неспокойную от ветра темноту парка, но каждый в свою сторону.
– Что бы мы ни говорили, искусство не может быть предметом торга, – сказал кузен изменившимся голосом, пытаясь найти хоть какую-нибудь почву для взаимопонимания. – С этим я никогда не смогу согласиться.
– Ты просто расист. В самом вульгарном смысле этого слова, – сказал Петр.
– Да! – вспыхнул тот. – Да! Я их не люблю. И я уверен, что в душе вы их тоже не любите. Вы просто не хотите себе в этом признаться. Боитесь сказать себе правду, потому что не знаете, куда она вас заведет. И расизм тут ни при чем! Более страшных расистов, чем сами иудеи, нет на свете!
– Niko, ich biete dich, halt den Mund![3] – вновь взмолилась Марта. – Еще одно слово, и я уйду! Вы хотите продолжать вдвоем?
– Что бы ты сказал в таком случае на то, что я еврей? – проговорил Петр с двусмысленной ухмылкой.
– Вы?
– Я.
Кузен мерил его растерянным взглядом, не зная, как реагировать.
– So ein Mist![4] – пробормотал он, врезав кулаком по столу, и добавил: – Не верю!
– Придется поверить, – сказал Петр.
Николас перевел окаменелый взгляд на Марту, опять уставился на Петра, но тут поднялся из-за стола и выплеснул:
– Тогда… катитесь вы к чертовой матери! – Он отшвырнул стул и стремительной поступью направился в дом.
– Ну дает.., – произнес Петр после некоторого молчания.
– Да просто выпил. Он же никогда столько не пьет, – сказала Марта с надрывом в голосе. – Ты тоже хорош.
– Вот так я себе и представлял Австрию… Кожаные шорты с бубенцами. Не люди – а лбы какие-то, марсиане. Едят за троих. Говорят за десятерых.
– Сам не знаешь, что мелешь… Он совсем не такой. Зачем ты сказал ему, что еврей? Зачем нести такую чепуху? Зачем говорить неправду?
– Хотел посмотреть, что он на это скажет.
– На подобную чушь?! И что? Увидел?
– Все однажды попадают в такой переплет. Единственный способ что-то объяснить человеку – это дать ему возможность побыть в шкуре другого. Словам никто не верит.
– Ты жалеешь, что я его пригласила?
– Нет, не жалею. Просто устал от выяснений.
– Он совсем не такой, – вновь заверила Марта. – Ему хорошо у нас, и он вспыхивает. А ты, вместо того чтобы промолчать, разжигаешь его своей манией всему перечить. У тебя талант выявлять в людях недостатки, давно это заметила. Ты специально ставишь людей в такие ситуации, чтобы проверить: выдержит или сломается. Но ведь нет таких людей, кто мог бы выдержать такой экзамен!
– О чем мы говорим? Он просто юный, самоуверенный дурак!
Отведя взгляд в темноту, Марта насупленно молчала.
– Как хочется покоя! – добавил он. – Без болтовни, без арийцев и истории племен. Какая-то напасть последнее время! Одни арийцы вокруг, ты обратила внимание?
– Раньше ты утверждал, что немцы тебе нравятся.
– Они мне и сегодня нравятся. Мне просто надоело обсуждать проблемы вселенной, сидя перед тарелкой с сыром, можешь ты это понять?
– Если я правильно тебя понимаю, завтра ты снова собираешься просидеть здесь весь день?
– Ради бога, увези куда-нибудь этого Гулливера.
В саду стемнело. Несмотря на поднявшийся ветер, шумная, безлунная ночь казалась настолько плотной и непроглядной, что свет из окон, выхватывающий из темноты неестественно правильные трапеции, придавал очертаниям «Бастиды» временный, бутафорский вид. Со всех сторон доносился шум листвы, сопровождаемый непонятным скрежетом и отдаленными судорожными толчками, которые передавались по воздуху словно взрывная волна. Но это и был долгожданный мистраль. Ветер поминутно нарастал и обещал стать ураганным…
– Никогда не думала, что мы доживем до таких дискуссий, – произнесла Марта, кутаясь в шерстяную кофту, однако в голосе уже звучало примирительное безволие. – Петр, я хочу тебя попросить о чем-то важном…
– Разумеется. – Он поднял на нее взгляд.
– Если ты когда-нибудь захочешь порвать со мной, то прошу тебя, скажи об этом сразу. Медленное унижение – самое ужасное.
Он с досадой покачал головой.
– Я серьезно.
– Вы страшный суд решили надо мной устроить.
– При чем здесь суд… Ты всё выворачиваешь наизнанку. Я о другом говорю. Ну посуди сам… В каком огромном мире мы живем! Какое количество людей нас окружает! И хотя бы поэтому я никогда не смогу поверить, что тебе не попадаются женщины, которые тебя бы притягивали. Это невозможно, если ты нормальный мужчина. Я не хочу сказать, что это должно произойти. Но для меня важен принцип… Скажи, положа руку на сердце, ты веришь в физическую верность?
Петр поднялся, раскуривая сигару, обошел стол по кругу, повернулся к Марте спиной и, о чем-то размышляя, смотрел в шумящую темноту.
– Ни в физиологию, ни в ее господство над нашими мозгами я не верю, – сказал он. – Всё зависит от того, что мы хотим от жизни и друг от друга.
– Слова… А я серьезно. Любовь основана на физическом, а физическое изнашивается… Иногда я себя спрашиваю, любишь ли ты меня – как я есть, или ты выдумал меня, изобрел в своей голове нечто очень похожее на меня. Ведь ты даже не нуждаешься в доказательствах, в том, чтобы хоть иногда сверить, соответствует ли твой образ действительности. Для тебя всё давным-давно ясно. А мне доказательства нужны на каждом шагу!
– Я понимаю… Ты меня упрекаешь в том, что я не доказал тебе свою любовь через приязнь к этому супермену? Глупо! Глупо то, что присутствие этого лба с куриными мозгами толкает тебя на обсуждение таких тем.
– С тобой невозможно ни о чем говорить.
– Завтра этот Гулливер переедет в свой палаточный лагерь, или… где их там расселили? В противном случае я перееду в гостиницу.
Петр взял со стола бутылку виски и скрылся в доме.
* * *
Гарнская жизнь после отпуска текла в своем обычном ритме. Конец лета был уже на носу. Вечера и выходные, как и прежде, уходили на розарий. Солнечные дни держались весь август. В свободное время Петр даже не выбирался за черту поселка.
Как-то вечером, в субботу, Марта попыталась уговорить его оставить намеченные на воскресенье планы и поехать к ее знакомым. Супружеская пара, оба австрийцы, жившая к северу от Парижа, уже в третий раз приглашала их на обед. Петр решил подумать до утра, хотел принять решение в зависимости от того, какая будет погода.
– Я одного не понимаю… Они нас ждут каждое воскресенье? – удивился он. – Чем вызвано такое радушие?
– Стремлением нормальных людей к общению… Не всем же дано находить смысл жизни в разведении кустов… да еще и стерильных.., – вырвалось у Марты; и следом посыпались другие упреки за испорченный отпуск, ведь все две недели они просидели в «Бастиде» безвыездно, будто под домашним арестом, и домой вернулись раньше времени не из-за жары, а спасаясь от уныния, с которым трудно было бороться живя в чужом доме.
Разговор сразу принял неожиданный оборот. Решив разом выплеснуть наболевшее на душе, Марта упрекала его в том, что, вернувшись в Гарн, он решил жить по старинке, хотя обещал по возвращении изменить их жизнь в корне, да и просто отказывался понимать, что на этот раз «чаша долготерпения» переполнилась. Марта считала его виновным в том, что потеряла «свободу души и тела». С чем будто бы смирилась. Однако никак не могла смириться с похороненными обещаниями, с тем, что он ничего не предлагает ей взамен, взамен ее жертвы, и даже больше не считает нужным выслушивать ее, отмахиваясь от всего.
– Мне всё это на-до-е-ло, – выговорила она по слогам.
Петр продолжал спокойно рыться в ботаническом справочнике, обвинениям внимал как чему-то должному, когда с улицы донесся крик соседа. Архитектор завел привычку голосить через ограду, если в чем-нибудь нуждался, потому что ленился делать обход через улицу.
Петр поднялся и вышел в сад.
Вернувшись через некоторое время, он молча прошел в свою рабочую комнату, принес несколько листков бумаги, стакан с гелиевыми ручками и разложил писчие принадлежности перед Мартой.
– Пожалуйста, изложи все претензии на бумаге. Так будет проще, – сказал он тоном холодного сожаления. – Но только всё, абсолютно всё. И лучше по пунктам. Иначе сама запутаешься.
Он придержал ее жестом, не хотел возражений. И в тот же миг поймал себя на мысли, что предлагает ей именно то, к чему прибегал в детстве его отец. Терапия себя неплохо зарекомендовала. Действенность ее в нужный момент превосходила все ожидания. Но что-то заставило его смягчить тон:
– Ты увидишь, как всё станет ясно… Для нас обоих.
– Дело не в претензиях… – Лицо Марты стало еще бледнее. – Я думала, хотя бы в этом мы способны понять друг друга. В том, что нужно говорить правду друг другу. Или ты опять считаешь, что всё это наивный бред? Ответь, пожалуйста!
– Говорить правду?.. Честное слово, не знаю.
И он вышел на улицу.
С утра в воскресенье утро выдалось неожиданно серое и облачное. Встав раньше обычного, чтобы к обеду успеть справиться с намеченным планом работ в розарии и поехать с Мартой, как она просила, к австрийцам, Петр, не завтракая, вошел в свой кабинет за рабочей одеждой, где оставил ее с вечера, чтобы утром не делать шума. На письменном столе он заметил стопочку исписанных листов, аккуратно сколотых скрепкой.
Пробежав глазами по первой странице, он не без удивления обнаружил, что Марта выполнила его вчерашнюю просьбу.
Он хотел отложить листки обратно на стол, чтобы внимательно просмотреть позднее, но что-то заставило его сесть и прочитать их сразу же.
Ты просил меня «изложить» всё, что я думаю о тебе, спокойно и по порядку. Боюсь, что будешь жалеть об этом. Что ж, выполняю твой каприз. Не в первый раз. Последовательность «изложения» условная. Ее никогда и не было в моих к тебе чувствах…
Марта отнеслась к его просьбе со всей серьезностью. Написанное оказалось не просто обвинительным актом – справедливость его сама по себе не имела большого значения, так как Петр заранее готовился признать свою вину во всем, к чему бы ни свелись упреки, – но именно это и показалось ему вдруг непонятным и в чем-то даже ошеломительным.
Казалось непонятным, что Мартина правда, при всей ее доказуемости, очевидности, вдруг не отзывалась в его душе ни одной струной. Ее обиды опять пробуждали лишь раздражение. Но затем он стал чувствовать нарастающее желание что-нибудь разбить, сломать, уничтожить.
У него спирало дух. От какого-то тошнотворного наплыва, близкого к чувству страха. От неспособности приостановить в себе какой-то внутренний разгон, ускорение чувств. Не по себе вдруг становилось от мысли, что однажды вообще не удастся перебороть себя. И это казалась совершенно анормальным.
Страшнее всего, Пьер, в твоем первозданном, неотесанном эгоизме, у которого столько разновидностей, столько оттенков, это то, что я чувствую себя после проведенных с тобой лет выжатым лимоном, который скоро выбросят в мусор…
Ты позволяешь себе заявляться в ванную в тот момент, когда я моюсь и раздета догола… Видел бы ты выражение твоих глаз! Ты разглядываешь меня, будто содержимое твоего шкафа, не зная, какую выбрать рубашку. Да, я поправилась! Да, лечебные процедуры, которые мне пришлось перенести в этом году, портят тело женщины. На некоторое время или даже навсегда!
Ты всегда оставляешь в кухонной раковине губку, полную жижи. Представить себе не можешь, как мерзко брать ее в руки. Такое чувство, что берешь жабу и выжимаешь из нее внутренности…
Когда ты суешь на улице подаяние нищим, как правило одну мелочь, от которой у тебя просто отвисает карман, почему-то решив, что больше чем франк нищим давать не положено, а почему не положено – сам не знаешь, ты умудряешься еще и обижаться, когда тебе не говорят за это «спасибо». Ты стараешься сохранить оболочку, какой-то панцирь, и называешь это чувством собственного достоинства. Но ты и не думаешь спрашивать с себя по справедливости и лишь прячешься за поступки, которые тебе ничего не стоят, обходятся не дороже франка…
Ты завел привычку разговаривать с собой вслух, не думая о том, какое впечатление это может производить на окружающих. Я тебе скажу – какое. Мороз дерет по коже! А твоя страсть напевать Моцарта в кресле перед окном, поигрывая коленями и дирижируя карандашиком…
Ты уверен, что для меня нет ничего лучшего, чем ты, на всём белом свете! Подобного самомнения я никогда не встречала! Ты убежден, что спать с тобой в одной постели – верх наслаждений… А если хочешь знать всё начистоту, не такой уж ты сногсшибательный партнер. Мне приходилось встречать и получше. Ты никогда не спрашивал себя, какое впечатление могут производить на меня твои звериные, кратковременные вспышки? Ты бросаешься на меня, как животное. Ты спешишь удовлетворить свою нужду как можно быстрее. Я же после этого чувствую себя полной идиоткой. Но мало этого! После этой гимнастики я должна еще и успокаивать тебя: ах, как было хорошо, ах как сладко! Знаешь ли ты, что убиваешь этим мое тело на долгое время? Ты занимаешься любовью так же, как ешь: с аппетитом, с минимальной затратой времени и до полного очищения тарелки…
Ты потерял ко мне уважение как к женщине – из-за твоего чрезмерного уважения ко мне как к личности… Твои разговорчики про дух и тело отдают могильным холодом… Где вся эта la vie en rose, которую ты пообещал?! Где она, я спрашиваю. Идейка сама по себе, конечно, дурацкая. Но кто тебя тянул за язык?
Мне претит твой повышенный интерес к чулочной эстетике. Всё это мне не кажется эротичным. Такие аппетиты под стать любому профессиональному шоферюге. Ты считаешь, что хорошо одетая женщина притягательнее, чем раздетая. Ты считаешь, что в отношениях существуют границы, которые нельзя преступать. Со всем этим я не согласна!
Ты всё, всё взял от меня, что мог. Я чувствую себя обескровленной. Я утратила желания, потребность хотеть. Что может быть ужаснее! А ведь я еще молода, красива, нравлюсь мужчинам, мне свистят иногда на улицах. Я еще люблю радости жизни.