
Полная версия
«Мягкая сила» в мировой политике
Иногда русский перевод “мягкой силы” обосновывают социально-психологическими особенностями народа той или иной страны, характером восприятия им окружающего мира. Так, считается, например, что американскому пониманию ближе смысл “разумная сила”, то есть стратегия внешнеполитического влияния, ориентированная на применение силы “с умом”.
Китайской политико-лингвистической интерпретации этого понятия больше подходит перевод “мудрая сила”, отражающий сдержанность китайской дипломатии, конфуцианские корни стратегической культуры КНР. В малых и средних европейских странах “мягкая сила” прямо отождествляется с “умной силой” как синоним эффективности, оптимального соотношения ограниченных ресурсов внешнеполитического влияния и дипломатических достижений. Для Европейского союза, с учетом его структурно-интеграционных особенностей и внутренних проблем, более адекватным выглядит вариант “собранная, скоординированная сила”[13].
Таким образом, в отношении “мягкой силы” исходно создалась очень непростая понятийно-терминологическая ситуация, допускающая не совсем совпадающие переводческие версии. И здесь, разумеется, нет каких-либо волюнтарных языковых передержек. Налицо неоднозначность смыслового содержания обоих компонентов понятия “мягкая сила” в самом английском оригинале, создающая предпосылки для использования в русском переводе слов, которые являются не эквивалентами соответствующих английских лексем, а вербальными инструментами авторских интерпретаций идей Дж. Ная. Эти интерпретации, с одной стороны, привносят не предусмотренные в оригинальной концепции смысловые компоненты, а с другой – приводят к утрате тех смысловых связей, которые имеет английское слово power, а в значительной степени также и русское слово “сила”[14].
Но в любом случае адекватность перевода концептуальному первоисточнику – конечно же, вопрос для специализированных обсуждений, в ходе которых можно было бы свести к минимуму терминологические, а значит, и понятийные разночтения.
Смыслообразующие особенности понятий в трактовке такого тонкого концептуалиста, как Дж. Най, имеют важное практико-политическое значение. В доктринальных внешнеполитических документах, где нюансы никогда не бывают второстепенными, вряд ли корректно использовать слово “власть”, которая все-таки ассоциируется преимущественно с “жесткой силой”. Не потому ли, несмотря на разнообразные и по-своему аргументированные варианты перевода, в Концепцию внешней политики России 2013 г. вошло именно понятие “мягкая сила”?
Но дело не только в терминологии. Для разночтения или акцентированного выделения той или иной стороны “мягкой силы” есть изначальные объективные основания. Дж. Най разрабатывал ее не с нуля, ему удалось привести к единому знаменателю комплекс различных идей, мыслей, внешнеполитических положений. При этом он высоко отзывается о трудах американских политологов, аналитиков, чьи концептуальные соображения он использовал в своей работе. Выражая благодарность своему другу Роберту О. Кеохейну, очистившему металлической щеткой хорошей критики шлак его первых черновых записей каждой главы, Най писал, что они оба были соавторами такого количества книг и статей, что он уже и не знает, кому больше принадлежат его мысли, “действительно мне или ему”[15].
То, что Най опирался на концептуальный опыт своих коллег, естественным образом наложилось на обобщенное понимание “мягкой силы” российскими учеными и экспертами. Так, определенная часть философского сообщества, непосредственно связанная с профильным осмыслением “мягкой силы”, рассматривает ее в рамках дискурсов, конкурирующих между собой за форматирование общественного сознания и научного знания, за утверждение в когнитивной сфере в качестве главной, основополагающей, той или иной модели интерпретации. Сторонники осмысления “мягкой силы” с такого философско-методологического угла, констатируя наличие множества трактовок категории “концепт”, фиксируют неизбежную смысловую отстройку концепта от понятия и идеи. В практическом плане это означает естественное появление многих авторов-интерпретаторов, которые наделяют концепт новыми смыслами[16]. Что, собственно, и произошло с понятием “мягкая сила” в трактовке Дж. Ная.
Но интерпретационные “обогащения”, нюансы и оттенки в толковании “мягкой силы” при переносе их непосредственно в практическую плоскость внешней политики и международных отношений, где оценочные параметры играют первостепенную роль, нередко чреваты выводами, не учитывающими в должной мере глубину и сложность современных мирополитических процессов, особенности сдержек и противовесов в мировой политике, наконец, гигантские геополитические сдвиги XXI века. Так, некоторые исследователи ошибочно полагают, что в эпоху глобализации и усиления геополитической конкуренции инструментарий “мягкой” силы стал рассматриваться политиками и теоретиками в качестве важного ресурса внешнеполитической мощи только стран, “претендующих на статус мирового центра или полюса власти”[17]. Но это противоречит очень важному тезису самого Ная, который настаивает на том, что страны могут обладать политической привлекательностью, которая больше, чем их военный или экономический вес, так как их национальные интересы подразумевают наличие привлекательных целей, например таких, как экономическая помощь или участие в мирном процессе. В качестве примера он приводит Финляндию, которая в большей степени подпитывалась “мягкой силой”, и Норвегию, за последние десятилетия участвовавшую в проведении мирных переговоров на Филиппинах, на Балканах, в Колумбии, Гватемале и на Ближнем Востоке, а также Польшу, правительство которой решило послать войска в послевоенный Ирак не только для того, чтобы добиться благосклонности США, но и создать более позитивный образ Польши в мире[18]. И позднее, возвращаясь к этой теме, Най вновь подчеркивает: «Вполне вероятно, что некий изощренный противник (такой, как малая страна, имеющая ресурсы для ведения кибервойны) решит, что может шантажировать большие государства. Существует также перспектива нанесения киберударов “независимыми” или “свободными гонщиками”, поддерживаемыми государством»[19].
Более того, некоторые российские политологи вообще исходят из того, что «для небольших государств “мягкая сила” – это синоним эффективности соотношения ограниченных ресурсов влияния и дипломатического успеха, а также инновационности, экологичности и т. д.»[20]. Взвешенно, с учетом множества значимых факторов подходит к этому вопросу М. М. Лебедева. Подобно тому, считает она, как “мягкая сила” представляет собой деятельность, направленную на то, чтобы сделать нечто привлекательным для другого (навязывание и обман противоречат самой идее “мягкой силы”), ресурс выступает лишь в качестве потенциала влияния. Поэтому наличие ресурсов еще не обеспечивает политического влияния. “Ресурсом надо еще умело воспользоваться, чтобы из потенциала влияния он превратился в ресурс влияния. Хотя само наличие ресурсов, безусловно, дает преимущества перед другими на мировой арене”[21].
Экстраполяция другого взгляда на роль “мягкой силы” в сферу мировой политики приводит к выводу, с которым никак нельзя согласиться, – что среди инструментов влияния не стоит рассматривать “внешнюю политику западных стран, так как она заведомо (?! – М. Н.) будет восприниматься критически со стороны как всего (?! – М. Н.) мирового сообщества, так и ближайших соседей, и степень влияния которой также будет, скорее всего, равна нулю”[22].
Упрекая отдельных авторов в попытках «искусственно “натянуть” различные известные самостоятельные концепции (власти, психологии влияния, коммуникации, социального взаимодействия, территориального маркетинга) на концепт “мягкой силы”, которые на самом деле никакого прямого отношения к нему не имеют»[23], эти исследователи сами сдвигаются к другой концептуально-методологической крайности, сводя “мягкую силу” всего лишь к “совокупности гуманитарных ресурсов страны”[24].
Это в корне неверная, далекая от первоисточника констатация. Дж. Най неоднократно предостерегал против зауженного представления о “мягкой силе” в мировой политике. Он подчеркивал, что существует множество основных ресурсов “мягкой силы”, к которым относятся культура, ценности, легитимная политика, позитивная внутренняя модель, успешная экономика и профессиональная военная сила. Более того, это и такие ресурсы, как службы национальной безопасности, информационные агентства, дипломатическая служба и многое другое[25]. По Наю, “мягкая сила” включает, помимо культурно-гуманитарной составляющей, и политику, политические ценности и институты, и др. (см. его публикации). Культура, ценности и политика – не единственные источники “мягкой силы”, настаивает Най, отмечая, что экономические ресурсы тоже могут стать источником поведения как “мягкой”, так и “твердой” силы и подчас “в ситуациях реального мира трудно отличить, какая часть экономических отношений состоит из твердой силы, а какая – из мягкой”[26].
В отмеченном выше подходе видится и другая методологическая нестыковка. С одной стороны, утверждается, что “мягкая сила” потому и является “мягкой”, что ее не надо применять и использовать: “Если ее применять, то это уже будет пропаганда и агитация”[27]. А с другой – при формулировании завершающего вывода подчеркивается: «Реализация (то есть осуществление, использование? – М. Н.) потенциала “мягкой силы” – это процесс трансляции гуманитарных ресурсов страны…»[28]. Но, независимо от этого противоречия, здесь есть сущностный момент. Коль скоро нельзя говорить об использовании (а, собственно, почему?) “мягкой силы”, то тем самым ей отводится роль пассивного инструментария. А где же ее активное начало, благодаря которому она получила столь широкое распространение в мире? И как это соотносится с ее опорой на гражданское общество, о котором так много сегодня говорится?
Концептуально-методологическим противовесом такому взгляду на “мягкую силу” можно считать подход, предлагающий рассматривать ее в фокусе глобальных социально-политических, экономических и культурных процессов, формирующих новую, в корне отличную от предыдущих, систему мировой политики, где классические иерархические модели взаимоотношений между политическими акторами начинают уступать место сетевым структурам[29].
Никто не ставит под сомнение необходимость использования культуры в качестве объекта и средства достижения основополагающих целей внешней политики государства, выражения его национальных интересов, создания благоприятного образа страны за рубежом. Но практические выводы, которые делают из этой очевидности отдельные авторы, несут на себе отчетливо выраженный отпечаток необоснованной парадоксальности;
когда они подчеркивают, что культура, будучи одним из инструментов внешней политики государства, “может оказывать дестабилизирующее воздействие как на состояние международной системы в целом, так и на характер межгосударственных отношений в частности”[30].
Некоторые авторы, укрупняя проблемный формат исследования концепта “мягкая сила”, выступают с критикой его редуцированной трактовки в целом. Так, С. Песцов и А. Бобыло в качестве альтернативы предлагают рассматривать “мягкую силу” как развернутую схему, охватывающую весь процесс ее реализации. Прежде всего, они выделяют в нем “источники” (или “ресурсы”) “мягкой силы”, к которым относятся национальное достояние, в значимой степени не зависящее от текущих действий государства (культура), а также поведение и действия государства внутри и за пределами национальных границ (политика и дипломатия). Трансформация ресурсов “мягкой силы” в активы осуществляется посредством “механизма конвертации”, который является следующим важным компонентом “мягкой силы”. Составные части этого механизма – “технические средства” (финансы, инфраструктура, каналы коммуникации) и “технологии”, то есть согласованные наборы операций и действий, предназначенные для решения конкретных задач и достижения соответствующих целей. И, наконец, отнюдь не последний по значимости элемент “мягкой силы” – “инструменты”, то есть все рычаги, с помощью которых обеспечивается конкретная привлекательность страны (ее “образ”, “имидж” и “присутствие”).
Такая исследовательская логика естественным образом ведет к переносу внимания с актора-субъекта на актор(ы) – цель(и), с усилий, направленных на вызов желаемой реакции, собственно к самой реакции и ответным действиям. В этой связи большое значение придается такому показателю, как “промежуточные эффекты”, результативность которых характеризуют “репутация” и “осведомленность”. Последняя специфицируется как результат усилий, связанных с обеспечением и расширением присутствия, как общий уровень известности страны-субъекта и отдельных ее характеристик, потенциально способных выступить в качестве источников “мягкой силы” для внешней (целевой) аудитории. “Осведомленность и репутация в качестве промежуточных эффектов, по сути, являются связующим звеном между государством-субъектом и целевым государством или государством-реципиентом”[31]. Но, поскольку ими не исчерпываются взаимодействия в реальной мировой политике, где существует множество перекрещивающихся контактов, то следующим звеном логической цепи выделяется “механизм селекции”, то есть совокупность рациональных и эмоциональных, сознательных и интуитивных процедур и инструментов отбора внешних воздействий. Завершает эту концептуальную схему “конечный результат”, под которым подразумевается собственно внешняя активность реципиента(-ов).
О концептуально-методологической неадекватности и противоречивости редуцированного подхода к “мягкой силе” можно судить по тому, как он используется в осмыслении состояния и перспектив культурно-гуманитарного сотрудничества России и ЕС, и, соответственно, по формулируемым практико-политическим рекомендациям: для преодоления разногласий и укрепления двустороннего сотрудничества России и Европейскому союзу предлагается “попытаться сформировать общее идеологическое пространство, которое будет способствовать сближению двух культур и социумов, позволит снизить степень политизированности и неопределенности российско-европейских отношений и окажет стабилизирующий эффект на состояние международной системы в целом и на характер отношений России и ЕС в культурной и гуманитарной сферах в частности”[32].
Сама жизнь опровергает такого рода утверждения. Красноречивые результаты референдума в Великобритании в июне 2016 г. по вопросу выхода из состава ЕС означают, среди прочих определяющих мотивов и причин, что страна отвергает общеевропейские ценности в их унифицированной трактовке высшим эшелоном евробюрократов. Таким образом, ценностный аспект Brexit, наряду с предшествующим крахом мультикультурализма, стал новой кризисной реальностью европейского интегрированного пространства. Причем еще за год до референдума в Великобритании, по образному выражению Н. Арбатовой, рассматривающей события на Украине как дезинтегратор европейского пространства, “европейское зеркало треснуло”[33].
Примечательно, что явно “романтизированное” представление об исходной возможности создавать общее идеологическое пространство опровергается самой авторской контраргументацией. Во-первых, между РФ и ЕС отмечается определенный ценностный разрыв, который “дестабилизирует двусторонние отношения в культурной сфере и, как следствие, негативно влияет на общий характер российско-европейского политического и экономического диалога”[34]. Во-вторых, со стороны ЕС российско-европейский культурный диалог затрудняется тем, что «страны ЕС не всегда признают наличие универсальной европейской культуры и отстаивают главенство своей собственной национальной культуры внутри общеевропейского “культурного поля”». В-третьих, в России “также не существует общественного консенсуса по вопросу об основных социальных, политических и культурно-цивилизационных ценностях и ориентирах”. В-четвертых, сотрудничество в культурной сфере “нередко обременено конъюнктурными политическими кризисами, что привносит элемент нестабильности в партнерство РФ и ЕС в этой области”[35].
О каком общем идеологическом пространстве можно рассуждать, если ЕС даже не попытался объединить потенциал западной и восточной ветвей европейской цивилизации? Причин, по которым это не произошло, множество. Среди них – прежде всего те, которые имеют стратегические основания. Эксперты, глубоко исследовавшие эту проблематику, вычленяют главное – ошибки Запада. Первой и очень значимой ошибкой европейской политики стало проведение границы, “фронтира” Европы по новым рубежам, сложившимся после краха СССР, – по сути, по границам Советского Союза конца 1939 г. Еще одна ошибка – это недооценка властными элитами Европы социальных, политических и социально-психологических последствий распада СССР, своего рода постимперских комплексов и проблем. Кроме того, искусственное разделение постсоветского пространства (и особенно его западных и южных “окраин”) на Россию и “прочие” страны во многом обусловило современные конфликты на европейско-российских границах. Далее, существенной ошибкой политики ЕС являются упорные попытки изобразить Россию как страну, которая не вписывается в обычные параметры сотрудничества, и, соответственно, использовать применительно к ней особые форматы взаимодействия. В Москве, наверное, были и не против подчеркивания особого статуса России, “но только не таким образом, который демонстрирует ее периферийный статус и указывает на невозможность выстраивания по-настоящему партнерских отношений”[36]. С этим связана, наконец, четвертая критическая ошибка западноевропейской политики – недооценка стратегического потенциала европейско-российского сотрудничества: Россия не может быть безопасной для Европы иначе как будучи инкорпорированной в европейские институты и развиваясь с учетом, а не вопреки, их внутренней логики. Отсюда следует закономерный вывод: Европа, которая сегодня обладает одной из самых мощных “мягких сил” в мире, «практически полностью отказывается применить ее для “соблазнения” России»[37].
В текстах, даже серьезных, посвященных “мягкой силе”, нередко встречаются неточности, которые переходят из одной публикации в другую. Так, утверждается, что впервые только в июле 2012 г. на Совещании послов и постоянных представителей России за рубежом президент В. В. Путин обратил внимание отечественной дипломатии на необходимость использовать в работе “мягкую силу”. Между тем уже в Основных направлениях политики Российской Федерации в сфере международного культурно-гуманитарного сотрудничества, утвержденных МИД России 18 декабря 2010 г., зафиксировано ее особое практико-политическое значение: “Используя специфические формы и методы воздействия на общественное мнение, – говорится в документе, – культурная дипломатия как никакой другой инструмент “мягкой силы” способна работать на укрепление международного авторитета страны, служить убедительным свидетельством возрождения Российской Федерации в качестве свободного и демократического государства”[38](курсив мой. – М. Н.). А еще раньше, в 2008 г., министр иностранных дел С. В. Лавров, говоря о важности “мягкой силы” для нашей страны, подчеркнул ее “способность воздействовать на окружающий мир с помощью своей цивилизационной, гуманитарно-культурной, внешнеполитической и иной привлекательности”[39].
Между тем на протяжении последнего десятилетия определения, которые сам Дж. Най давал “мягкой силе”, претерпели некоторые изменения. Среди них были и предельно краткие: “мягкая сила” – это привлекательная сила, “мягкая сила” – это способность формировать или переделывать предпочтения других, не прибегая к насилию и подкупу, а также “мягкая сила” – это способность заставить других хотеть того же, чего хотите вы. Но наиболее полным и содержательно емким определением “мягкой силы” он считает следующее: “способность влиять на других путем средств сотрудничества в формировании программы действий, убеждения и оказания позитивного привлекательного воздействия для достижения желаемых результатов”[40].
Концептуализируя совокупность положений, образующих понятие “мягкая сила”, Най еще в предисловии к первой книге, посвященной ей, констатировал, что после 1990 г., когда она впервые стала достоянием общественности, не все понимали содержательную суть этого понятия, “неправильно его использовали и придавали ему тривиальный смысл, сводя его только к влиянию кока-колы, Голливуда, голубым джинсам и деньгам”[41]. Семь лет спустя, в новой книге, продолжающей его исследования, он вновь обращает внимание на такое положение дел и на этот раз подчеркивает, что “некоторые аналитики неправильно истолковали мягкую силу как синоним культуры и тем самым принизили ее важность”[42]. Комментируя другие неточные интерпретации “мягкой силы”, Най отмечал, что широкое использование понятия иногда приводило к толкованию концепции как синонима чего-то иного, кроме военной силы. Но главное, чем он объясняет многие ее концептуальные разночтения, это впервые, пожалуй, сформулированное им с такой ясностью и определенностью уточнение, что “мягкая сила – это скорее образное обобщение, чем нормативно выраженная концепция”[43] (курсив мой. – М. Н.).
Явная запоздалость столь важного, исходно необходимого концептуального посыла объясняется, скорее всего, желанием Ная этим “анестезирующим” разъяснением ответить сразу всем его критикам и оппонентам. Но тут неизбежно возникает коллизия: Най I против Ная II. Своим заявлением он закладывает мину замедленного методологического действия под прежние теоретические построения, как бы “давая добро” на любые, самые вольные их интерпретации. Но как оно согласуется с его же многократными, как это показано выше, оценочными предупреждениями о неправильном, зауженном понимании и даже искажении вполне четкого смысла, заложенного им в понятие “мягкой силы”? Сопоставляя, в частности, собственное представление о “мягкой силе”, включающее “произвольные параметры установки программы и установки предпочтений путем привлекательности и убедительности”, с концепцией так называемого третьего лица силы С. Льюкса, который называет ее “кузиной” мягкой силы, Най в примечаниях к своей книге приводит его критическое замечание в свой адрес. Суть этого замечания: “Как ставящий в центр объект воздействия Най, так и ставящий в центр субъект воздействия Фуко – оба не учитывают эту отличительную особенность… Нам же следует обращать внимание как на объект, так и на субъект и задаваться вопросом: каким образом удается завоевать сердца и умы субъектов своего воздействия – путем применения силы в отношении них или содействуя укреплению возможностей последних”[44].
“Мягкую силу” Най определяет как способность получить желаемое через привлечение, а не через подавление. Такая сила возникает из привлекательности культуры той или иной страны, ее политических идеалов и политики: «Надо сделать так, чтобы другие восхищались вашими идеалами и захотели того, чего хотите вы, и тогда вам не нужно будет так много тратиться на “кнуты” и “пряники”, чтобы подвигнуть их в нужном для вас направлении»[45]. Соблазнение всегда было более эффективным, чем подавление, и многие ценности – демократии, прав человека и возможностей для отдельной личности, являются “глубоко соблазнительными”. В подтверждение своей мысли он ссылается на мнение профессионально информированного генерала Уэсли Кларка о том, что “мягкая сила” усилила влияние США в намного большей степени, чем преимущество “жесткой силы” в традиционной политике баланса сил. «Выиграть мир труднее, чем выиграть войну, и мягкая сила сущностно важна для “завоевания” полноценного мира»[46], – подчеркивает Най. “Мягкая сила”, по его словам, это основа, становой хребет повседневной демократической политики. Способность устанавливать преференции имеет тенденцию ассоциироваться с такими нематериальными ресурсами, как привлекательность личности, культура, политические ценности и институты, и с политикой, которая воспринимается как легитимная или имеющая моральный авторитет[47]. При этом он выступает против упрощений, уравнивающих воздействие и влияние: “влияние может базироваться и на жесткой силе, состоящей из угроз и подкупа. А мягкая сила – больше, чем убеждение или способность подвигнуть людей сделать что-либо при помощи аргументов, хотя они являются ее важными элементами. Мягкая сила – это также способность привлекать, то есть в поведенческих понятиях мягкая сила – это привлекательная сила”[48]. И оговаривает принципиально важный момент: «“Мягкая сила” не должна быть игрой с нулевым результатом, в которой достижение одной страны обязательно означало бы потери для другой»[49].
Най отводит большую роль публичной дипломатии в мировой политике, объясняя это тем, что на выработку “мягкой силы” влияет множество негосударственных акторов внутри и за пределами государства, которые воздействуют как на широкие массы, так и на правящие элиты в других странах. Особенности классической и непрямой, публичной, дипломатии Най раскрывает на сопоставлении следующих формализованных моделей (рис. 1.1):