Полная версия
Главный бой
Рядом послышался стон. Чужак скорчился, исхудавший, правую сторону лица закрыло синюшным цветом. Глаза не видно под вздувшимся кровоподтеком. Бровь разбита, запеклась кровь, а на вязаной рубашке в двух местах коричневая корка, где секира все-таки просекла доспехи.
Он едва не вскрикнул, поворачивая голову. В шею словно кинжал воткнули, позвонки скрипят и задевают один за другой. Его доспехи лежат бесформенной кучей, побитые и посеченные так, что теперь разве что кузнецу на подковы. Засохшая кровь на правом плече, рука не слушается, как чужая, колет в боку, там разрез, но ранка легкая. Уже затянулась. Если не делать резких движений, то не откроется…
Он стиснул зубы, дотянулся до веточек, бросил на то место, где оставалась кучка серого пепла. Хлопья взлетели, он попробовал раздуть, стоя на четвереньках, но не мог согнуться от боли в пояснице. Лег на бок, подул, угольки слегка покраснели, но пришлось дуть изо всех сил, прежде чем затрепетал первый огонек.
Он поспешно подбросил хвороста, обернулся, ощутив пристальный взгляд. Чужак, привстав на локте, молча наблюдал. Один глаз закрылся, осталась узкая щель, зато второй смотрит с упорством, способным продырявить даже металл доспехов.
– А, – произнес Добрыня с наибольшим холодом, который мог подпустить в голос, – очнулся?.. Ну, бери свою железку. На этот раз бой долго не затянется.
Чужак кивнул, начал подниматься. Добрыня видел, как напряглось его лицо, заиграли желваки, а в единственно живом глазу отразилась боль. Все же встал, сделал два неверных шага к топору.
Собрав все силы, стараясь не вскрикнуть, Добрыня переборол боль и ломоту, отступил к секире, наклонился и взял за рукоять. Холодная, мокрая от росы, она упорно выскальзывала из пальцев. Он взял ее обеими руками и повернулся к противнику.
Тот уже стоял в боевой стойке, топор держал в обеих руках. Добрыня надменно поинтересовался:
– Я долго буду ждать, пока наденешь доспехи?
– Они мне не понадобятся, – ответил Батордз. – Тебя раскачивает как тростник на ветру.
– Я не знаю, что такое тростник, – ответил Добрыня, – но ты и без ветра как камыш в бурю. Что ж, умрешь без доспехов.
Он сделал шаг, начал поднимать секиру. Древко все пыталось выскользнуть, он стиснул зубы и напомнил себе, что чужак без щита и доспехов, в простой вязаной рубашке. Один удар… даже не молодецкий, не богатырский, а просто один удар зазубренной секиры закончит этот самый страшный и долгий поединок за всю его жизнь.
Секира, тяжелая, как железная гора, приподнялась до пояса. Руки тряслись, мышцы кричали от боли, суставы трещали. Затихшая за ночь боль с готовностью вонзилась во все ушибленные и раненые места. Сквозь стиснутые зубы вырвался тихий стон, и, чтобы прикрыть его, он издал хриплый рык, злой и свирепый.
Чужак с перекошенным лицом стоял напротив в двух шагах и тоже пытался вскинуть огромный топор, покрытый крупными каплями росы. Он был похож на вставшего из могилы, такой же ослабевший, дрожащий от усилий удержаться на ногах.
Взревев, Добрыня бросил вперед свое тело. Чужак успел растопырить руки, роняя топор. Они тяжело рухнули на землю, перекатились и, расцепив руки, остались как два извалянных в грязи бревна, не в силах подняться и даже шевельнуть хотя бы пальцем.
Наверху выгнулся быстро голубеющий свод. Облачка плыли медленно, белые, как овечки. На востоке вспыхнуло красным и оранжевым. Темный край земли заискрился, оттуда пошло бьющее высоко по своду сияние. После томительного ожидания высунулся искрящийся, как раскаленная заготовка меча, краешек солнца.
Чужак прошипел сипло:
– Клянусь этим высоким небом… я еще не встречал более достойного противника…
– Если честно, – прошептал Добрыня, – мне тоже такое дерьмо не попадалось…
– Но, клянусь этим небом, я все-таки тебя одолею.
– Сопли утри, – посоветовал Добрыня вяло.
Он не чувствовал в своем голосе вражды или ненависти. И не потому, что смертельно измучен, а просто чистое синее небо, уже стрекочут кузнечики, где-то зачирикала птаха, воздух на ночь очистился, наполнился пронзительной свежестью, а вдохни глубже – режет как нож. Или же это впиваются в измученную плоть при каждом вздохе сломанные ребра.
– Я вобью тебя в землю по уши, – продолжал Батордз.
– Умойся.
– Я разорву тебя в клочья…
– Онучи замотай.
– Я затопчу тебя как муравья…
– Давай-давай… Кто воевать не умеет, тот языком горазд. Ты не Фарлаф, случаем?
Батордз с трудом повернул в его сторону голову:
– Кто такой Фарлаф?
– Есть у нас в Киеве один… В поле его не видать, но за столом у князя – нет ему равных по силе и отваге!
Батордз подумал, поинтересовался:
– Киев – это что?
– Столица мира, – пояснил Добрыня. – А все остальное – деревни в лесах да пустынях. Даже царьграды всякие. И богатыри в нашем Киеве самые лучшие.
Он чувствовал на себе устремленный взгляд Батордза. После паузы тот поинтересовался:
– Ты там – первый?
– По силе? Нет, конечно. Ты бы видел Селяниновича или, скажем, Святогора!
Батордз подумал, произнес негромко:
– Твои слова делают тебе честь. Я счастлив, что мне пришлось скрестить оружие с таким доблестным воином. Кто бы ни был тот Селянинович, я не поверю, что он равен тебе в воинской хватке, умении владеть оружием, доблести и благородстве! Разве не так?
Добрыня нехотя вымолвил:
– Просто Селянинович не берется за оружие.
Батордз кивнул:
– Я так и думал. В моем краю тоже иной простолюдин посильнее доблестного воина. Ну и что? Защищаем их мы, а не они нас.
– Они нас кормят.
Батордз стиснул зубы, чтобы не застонать, потянулся и лишь потом, выпустив воздух, произнес высокомерно:
– Все-таки я почти рад, что не убил тебя. Хотя, конечно, мог бы.
Добрыня ощутил, как внутри все сразу ощетинилось. На язык всползли злые и горячие слова, что это он мог бы легко прибить как бог черепаху, но то ли от усталости, то ли вспомнил, что ему отведено всего две недели, из которых трое суток уже истратил глупо и по-дурацки… перевел дыхание и пробормотал:
– Да, я тоже рад.
Батордз помолчал, посопел, явно озадаченный, не ожидал такого ответа, потом голос его стал тише:
– Ну, вообще-то это ты мог меня сразить… У тебя таких моментов было больше…
– Да ладно, – буркнул Добрыня. – Оба хороши.
Батордз опять помолчал, а когда заговорил, металл испарился из голоса, как иней под жарким солнцем.
– Я все стрелы истратил, пока двух гусей подстрелил. У тебя остались?
Добрыня не стал говорить, что и он на зайца извел три стрелы, но косой оказался редкостным дурнем, продолжал грызть кору, на чем и попался, ответил с достоинством:
– Полон колчан!
– Я слышу… гогочут с севера…
– Пользуйся, – разрешил Добрыня. – Я сегодня что-то совсем добрый.
Батордз высыпал стрелы на утоптанную как камень землю, перевернулся на спину и натянул лук. Теперь и Добрыня увидел косяк гусей. Батордз оттянул тетиву до уха, быстро подвигал из стороны в сторону острым комочком металла. Стрела сорвалась как короткая злая молния. Добрыня видел, как высоко в небе задний гусь вздрогнул, нелепо забил крылами, пошел винтом вниз. Батордз торопливо схватил вторую стрелу, наложил на тетиву, выстрелил почти не целясь.
Добрыня проследил, как стрела догнала следующего, теперь задним оказался он, клюнула в брюхо. Брызнули перья, гусь заорал истошно, задергался, начал лупить крыльями, но его понесло по кругу вниз.
Сколько же у него было стрел, подумал Добрыня. Если в прошлый раз сбил двух гусей, то вряд ли стрел потратил больше.
– Много народу за тобой гналось? – поинтересовался он.
Батордз сразу насторожился:
– Откуда знаешь?
Первый гусь шлепнулся оземь как полено, подпрыгнул и распластался. Второй бился в воздухе, растопыривал крылья, его относило ветром, как большой кусок холста.
– Да так… – ответил Добрыня злорадно. – Больно заморенный был. А стрелять умеешь на скаку, оборотясь назад?
– Ну, умею, – прорычал Батордз с угрозой. – И что?
– Две стрелы оставил, – похвалил Добрыня. – Молодец!
– Откуда знаешь? – повторил Батордз.
Не отвечая, Добрыня с трудом поднялся, подобрал гуся, тяжелого, как корова, поколебался, но взгляд уже вычленил место, где рухнул второй, в том месте как раз затрепетала трава, мелькнуло рыжее. Добрыня заорал, пугая лису, прибавил шаг.
Вскоре костер уже полыхал вовсю, а они молча торопливо разделывали добычу. Добрыня зашвырнул внутренности за кусты, пусть бедный лисенок хоть что-то получит за отвагу и терпение.
Батордз ел быстро, но не забывал про вежество, шумно подхватывал длинным языком струи оранжево-прозрачного сока, что вытекал из молодого мяса и забивал ноздри одуряющим запахом, с треском разгрызал косточки и поглядывал по сторонам, из чего Добрыня понял, что Батордз жил в западных странах. Только там люди и собаки спят в одних помещениях, чистоты не знают и чуть ли не с одного стола едят…
Насытившись, Батордз икнул, вежливо прикрыл пасть широкой ладонью. Добрыня с треском размалывал крепкими зубами кости, наслаждался сладким соком. Батордз огляделся по сторонам:
– Красивое место… А лес просто волшебный. Тут на каждой ветке что-то сидит… Как зовется?
– Сетунь, – буркнул Добрыня. – А что?
– Да так… Запомню место. Самая необычная моя схватка.
Поляна вся была изрыта и перепахана тяжелыми сапогами. Целые пласты земли вздыбились, как гребни Змеев, а в тех местах, где тяжелые богатыри падали, там земля была утоптана до плотности камня, словно по ней били падающими с неба скалами, затем тут же ее взрывали железными локтями, коленями, а то и мечами, когда промахивались.
Зато дальше лес огромный, величавый, с толстыми стволами в коричневых наплывах, с узловатыми ветвями, высокими сочными кронами. На толстых, как столетние дубы, березах чернеют наплывы лечебной чаги, в ветвях возятся лесные зверьки…
– Сетунь, – повторил Добрыня значительно. – Да зовется отныне это место Сетуньским станом! Да проводятся тут схватки молодых витязей, да бьются доблестно и честно!
– Да, – согласился Батордз. – Это надо делать в красивом месте.
Добрыня ухмыльнулся:
– И чтобы был пример.
Батордз критически оглядел его обезображенное лицо, заплывший глаз, рассеченную скулу, кровоподтеки. Киевский герой едва двигал челюстью, каждый кусок проглатывал с таким трудом, словно тащил на гору телегу.
– На себя посмотри, – посоветовал Добрыня злорадно.
Глава 7
Расстались, как и встретились. Батордз взобрался в седло, его конь жалкой трусцой пустился дальше на север. Добрыня пустил Снежка в ту сторону, в какую тот смотрел. Лес расступился, деревья долго шли по сторонам, такие же массивные, могучие, рослые. Он погрузился в думы, а когда очнулся от нехорошего предчувствия, вокруг мир уже измельчал, даже кусты прижались к земле, а травы исчезли, уступив место грязно-серому мху.
За тощими деревьями открылась огромная поляна. Над ней висели клочья сырого неопрятного тумана. Конь пошел осторожнее, словно нащупывал дорогу. Мшистые кочки не проваливались, даже не раскачивались, как бывает, когда ступаешь по едва заросшему болоту. В траве пугливо перекликивались невидимые кузнечики, хрипло и тоскующе подала голос неведомая птица. Холодок страха прополз по спине, но конь, чуя решимость хозяина, все так же ломился грудью сквозь кусты.
Туман то поднимался слегка, и тогда открывалась взору ржавая земля с пучками жесткой травы, что растет на болотах, то сгущался. Конь испуганно прижимал уши, двигался осторожно, словно боясь удариться о дерево. Иногда в разрывах тумана Добрыня видел темную воду.
Избушка выступила сперва как огромный выворотень, неопрятный, лохматый, потом глаз вычленил на крыше пучки трав, кореньев, из-за чего избушка показалась страшной и загадочной. Туман нехотя, словно по наказу хозяина, рассеялся. Проступили почерневшие стены из неошкуренных бревен, забор, колода с водой для свиней, хотя какие свиньи уцелеют в лесу, где волки и медведи?
Посреди двора лежал, медленно погружаясь в сырую землю, похожий на барана массивный камень. Земля вокруг осела, утоптанная до плотности этого же камня. Добрыня словно воочию увидел немолодого грузного мужика, что взбирается в седло, как все немолодые люди, с этого камня, которые так и зовут на Руси – седальными.
Из дома вышла старая женщина с добрым усталым лицом. Ее дряблая рука с таким усилием пошла к глазам, что Добрыня почти услышал скрип старческих суставов, вздутых болезнями на гнилом болоте.
– Каким ветром занесло, добрый молодец?
Голос ее был дребезжащий, но со следами былой красоты. Добрыня собрался с силами, ответил почтительно:
– Попутным. Позволь в твоем доме… испить водицы?
– Изволь, – ответила старуха. – Сойди с коня, пусть отдохнет. Да и ему найдется мера отборного овса.
В голове стоял шум, грохотали камни. Страшась свалиться как куль, он с третьей попытки перенес ногу через седло, сполз по горячему потному боку на землю. Ватные ноги не держали, поспешно оперся о плотную тушу Снежка. В глазах красный туман, из которого то выступает, то исчезает доброе старушечье лицо.
Конь облегченно вздохнул, когда Добрыня кое-как повернулся и попробовал распустить подпругу. Как из другого мира прозвучал участливый голос:
– Сильно же тебе досталось, богатырь… Полон выручал аль землю боронил?
Он стиснул зубы, превозмогая дурноту. По телу прошла дрожь, но удержался, не рухнул. Проползла вялая злая мысль, что за полон или за землю так не бьются, есть ценности выше, но женщинам их не понять, дуры.
Сбоку что-то толкалось, с грохотом упало на землю тяжелое, как сундук, седло. Конь радостно фыркнул, пошлепал копытами по влажной земле куда-то вдаль, а Добрыня запоздало сообразил, что старуха помогла расседлать коня.
– Спасибо, бабушка, – прошептал он. – Водицы…
– Присядь вот сюда, кашатик…
Он сел, чувствуя, что никакая сила теперь не оторвет его отяжелевшее тело от этого седального камня. Старуха все еще двигалась в красном тумане, который то сгущался, то становился реже.
Когда она вернулась, медленная как черепаха, Добрыня едва удержал в обеих руках ковшик, но пил и пил, и каким-то образом в глазах чуть прояснилось. Земля перестала качаться, как палуба корабля, а старуха теперь выглядела обыкновенной старухой: лицо темное и морщинистое, как печеное яблоко, беззубый рот собран в жемок, одета в кучу тряпок, на ногах, однако, не лапти, а добротные кожаные сапоги, что и понятно: какие лапти среди этого болота…
– Добро пожаловать в жилье, – сказала старуха нараспев.
– Бла… благодар… ствую…
Слова давались с трудом. Старуха даже попыталась поддержать его под руку. Добрыня отстранился, едва не упал. Тяжелые подошвы едва отрывались от земли. Ноги внесли в темные сени, где с головы до ног сразу окутали плотные запахи лечебных и колдовских трав, аромат березовой коры и перебродившего сока.
От широкой печи шел сухой жар. Чугунная заслонка побагровела, в середине проступило красное разогретое пятно. Старуха ухватом поддела крючок, заслонка распахнулась, Добрыня закрылся ладонью, успев увидеть раскаленное жерло, где только младенцев живьем запекать. В руках старухи мелькнул ухват. Пятясь, она с натугой вытащила, захватив рожками, чугунок.
По комнате потек густой запах гречневой каши. Стол едва не рассыпался, когда бабка грохнула на середку чугунный горшок. Заслонка уже прихлопнулась под своей тяжестью, старуха только набросила ухватом щеколду, поставила в угол и повернулась к Добрыне:
– Ну что же ты, добрый молодец? За стол! Налегай на кашу, пока не застыла.
Добрыня огляделся:
– А где бы, хозяюшка, руки помыть?
Старуха несказанно удивилась:
– А что это за ритуал такой?
– Да пыль на руках, – пояснил Добрыня. – Грязь, за коня брался, с каликой по дороге здоровался, сопли сиротке вытирал, юрода по голове погладил…
– А-а-а-а, – протянула старуха, – то-то гляжу, ты весь не такой. Ну, не как люди. Не аримасп, случаем?
– Случаем, нет, – заверил Добрыня.
– То и гляжу: ни баньку не потребовал, ни старой хрычовкой не обозвал… Нет у меня кадки с водой, зато болотце близко. Ежели твои боги велят перед едой руки мыть, то вон туда пройдешь, там водица почище…
Под сапогами по дороге к чистой водице начало прогибаться, шел как по тонкому льду. В одном месте толстый мох прорвало, на сапоги брызнула струйка затхлой воды. Впереди блеснуло пятнышко открытой воды, размером с тазик. Едва Добрыня присел, как ощутил пристальный взгляд. Всмотревшись, увидел размытые очертания полурыбы-получеловека, голова как у сома, блестит, глаза выпученные.
Едва протянул руки, намереваясь зачерпнуть горсточкой, как существо зашевелилось, метнулось навстречу. Добрыня едва успел отдернуть пальцы, а из воды высунулась бледная, как у утопленника, рука. Ногти блестят, как крупная чешуя, между пальцами дрожит туго натянутая перепонка.
Озлившись за испуг, Добрыня цапнул за бледную кисть, потащил водяного наружу. Тот от неожиданности высунулся чуть ли не до пояса, но опомнился и начал упорно тащить человека к себе в омут. Долго пыхтели, тужились, затем Добрыня ощутил, что крепкий покров мха начинает подаваться, вот-вот он весь ухнет в эту гниль, а там ждет то, что приготовил проклятый демон…
– Ах, ты так?
Водяной с торжеством тащил в болото. Задержав дыхание, Добрыня подставил колено, ударил, послышался мокрый хруст, водяной взвыл совсем не рыбьим голосом, забарахтался. Добрыня переступил в сторону, но и там мох раздвигался, с сожалением разжал пальцы. Мокрое тело с шумом плюхнулось, подняв столб вонючих брызг, ушло на темное дно.
Старуха с сомнением оглядела вернувшегося богатыря:
– Это помыл руки?.. Чудные теперь ритуалы.
Добрыня снял с головы клок тины, брезгливо сбросил с плеча плеть водяной травы, буркнул:
– Зато каша как раз остыла.
Пахло от него гадостно, а когда сломал руку водяному, брызнуло не то затхлой кровью, не то еще чем-то мерзким. Он сам чувствовал, какой от него смрад, и успел подумать с раскаянием, что не все обычаи Востока надо тащить на родные земли. В тамошних знойных песках нет таких вот мерзких тварей, которым ни руки не сломи, ни в болото плюнь.
С сердитости зачерпнул каши из глубины горшка, бросил в рот, обманувшись затвердевшей корочкой, но внутри каша еще как лава в недрах земли, застыл с раскрытым ртом, сам весь красный, как заходящее солнце, не решаясь выплюнуть, зато с обгоревшими языком и гортанью.
– Кто ты есть, добрый молодец, – сказала старуха нараспев, – по делу тикаешь аль от дела лытаешь?
Добрыня с трудом проглотил, чувствуя, как по горлу медленно опустился, сжигая все на своем пути, раскаленный ком металла, просипел сдавленно:
– Лучше ты… расскажи… мать… твою…
– Да что я? – откликнулась старуха охотно. – Да ты ешь, ешь!.. Живу здесь одна с невесткой… Она сейчас на охоту пошла, слава богам! Зверь, а не женщина. Пока мой сын был жив, как-то держал ее в руках… а теперь…
Она пригорюнилась. Добрыня посидел с открытым ртом, чувствуя, как из раскрытого рта плещет пламя, словно из пасти крылатого Змея. Наконец выдавил сипло:
– А… что… те… перь?
– Теперь терплю…
– Обижает?
Это слово ему далось целиком, хотя и исцарапало горло. Старуха выдавила с неохотой:
– Не то слово. Если бы хоть не била! А так…
Только сейчас он заметил старые кровоподтеки. На темной морщинистой коже проступали слабо, но теперь рассмотрел на лице, руках, да и перекашивается бабка на один бок не просто ради того, чтобы передразнить.
– Ладно, – сказал он сипло, – придет с охоты, я с ней поговорю.
Она испугалась:
– Нет-нет! Она ж совсем дикая! Ты ж видишь, где живем? Тебя не послушает, а мне вовсе житья не будет.
– Поглядим.
– Ты ешь, ешь, кашатик. Забудь о моих горестях.
Он ел молча, но брови сшиблись на переносице. Горячая каша опускалась по горлу все еще торопливо, тут же давала соки в измученное тело. Он с ужасом подумал, что его ждет завтра, когда тело за ночь застынет, станет отзываться болью на каждое шевеление…
После обеда он вышел на крыльцо. Хотел сесть на ступеньку, но не был уверен, что сумеет потом встать без бабкиной помощи. С трудом передвигая ноги, вышел на середку двора.
Из тумана вышла девушка в безрукавке. Солнце уже опускалось к верхушкам деревьев, багровые лучи осыпали ее червонным золотом. На ее узком поясе болтались три толстых зайца, но Добрыня засмотрелся на спокойное лицо, безмятежное настолько, словно только тело двигается к избушке, а душа все еще носится за зверьми по лесу.
Русые волосы, коса толщиной в его руку падает до поясницы. Ясные серые глаза, высокие скулы и несколько тяжеловатая нижняя челюсть, к тому же, как и у него, вызывающе выдвинута вперед, что больше пристало мужчине. Женщине же надлежит быть с подбородком, скошенным назад, глазами, потупленными долу, на щеках милые ямочки, да и шаг чтоб не столь размашист…
Она на ходу отцепила зайцев. Добрыня проследил, как она швырнула их на крыльцо. Ее глаза не оставляли сурового лица витязя.
– У нас гость?..
– Да-да, – льстиво заговорила старуха, – у нас дорогой гость, доченька! Доблестный богатырь из-за леса…
– Добро пожаловать, – сказала девушка. – Гость в дом – бог в дом. Меня зовут Леся, по-батюшке – Микулишна. Сейчас сготовлю зайцев…
– Я уже пообедал, – прервал Добрыня властно, как надлежит разговаривать с женщиной. – Твоя мать накормила досыта. Кстати, мать, ты пойди погляди, как там мой конь. Овес у вас какой-то больно чудной. Не захворает ли мой Снежок?
Старуха поспешно убралась. Леся чему-то улыбнулась, бросив ей в спину короткий взгляд. Добрыне он показался брошенным вдогонку ножом.
Он сел на колоду, кивком разрешил сесть поблизости. Она послушно опустилась на седальный камень, учтиво держа колени вместе, ссутулилась, отчего ее груди не спрятались, а выдвинулись острыми вершинками. Круглые плечи блестели, чистые и коричневые от солнца. На коленях белели следы царапин, на правом темнела короста засохшей крови.
– Я приехал из Киева, – сказал он строго, – где привыкли чтить старших. Побывал в других землях, везде чтят старших! Даже в самых дальних заморских странах пришлось побывать. Князь посылал с красной ложью в Царьград, насквозь прогнивший мир, но и там все еще чтят старших… или хотя бы делают вид, что чтят! Всюду и везде караемы те, кто не чтит. Если ты меня правильно поняла…
Она кивнула, не поднимая глаз. Голос ее был смиренным:
– Я поняла.
– Никто не смеет перечить старшим, – повторил он властно. – А эта женщина тебе в матери годится!
Леся несмело улыбнулась:
– Не годится, а лезет в матери. Угораздило же отца выдать меня за Лесобоя! Мы и пожить-то не успели, как его деревом задавило. А эта ведьма тут же принялась мною помыкать…
Он вспылил, начал приподниматься, но вдруг его взгляд упал на ее руку. В рассеянности, опираясь о глыбу седального камня, она водила по ней пальцем. С легким щелчком отлетали чешуйки гранита, похожие на елочные, а за пальцем осталась ровная дорожка, словно по нему с силой вели, нажимая изо всех сил, раскаленным зубилом.
Ноги стали ватными, он снова плюхнулся на колоду. Сердце колотилось учащенно, а глаза застыли. Леся рассеянно стряхнула с пальца пыль, застенчиво улыбнулась. Взор ее был чист и светел.
Да что у нее за сила, мелькнула у него суматошная мысль. Как, она сказала, по батюшке? Микулишна, Микулишна… Что-то знакомое… А если эта Леся – дочь Микулы Селяниновича? Если в ней хоть частичка его нечеловеческой мощи? Вот был бы позор на всю Русь, если бы отняла плеть да его самого…
Из внезапно перехваченного горла он выдавил сипло:
– Ну, это ваши дела. У меня своих выше крыши.
Она вежливо наклонила голову, солнце играло в русых волосах.
– Золотые слова, витязь.
– Ну?
– Ты сам рек, – добавила она, – что тебя посылали даже в дальние страны. А дурака не пошлют.
Еще и изгаляется, мелькнуло униженное. Явно же поняла, что собирался дать ей трепку. Или не поняла? Все-таки женщина, а они все дуры набитые.
Искоса взглянул в ее безмятежное лицо. На полных губах играла улыбка, но серые глаза были чистые и наивные. Она проследила, как он поднялся, сказала внезапно:
– А как ты думаешь выбраться?
Он буркнул, стараясь не встречаться с нею взглядом:
– Как и приехал.
– Да? – сказала она мирно, но у него по спине пробежал холодок. – Ну, попробуй, попробуй.
– А что? – поинтересовался он все еще враждебно.
– Сюда много путников попадало. Но выбраться… пока ни один не выбрался. Эта женщина… моя свекровь… она слишком хорошо ладит с лесной нечистью. Ты заприметил ее синяки, по глазам вижу! Но невдомек, что пальцы то отпечатались не человечьи…
Она умолкла на полуслове, проследив за его взглядом. Далекий лес исчез, только верхушки странно зеленеют над облачно-серым полем. Туман поднялся, и сколько Добрыня ни оглядывался, со всех сторон сейчас медленно приближались высокие серые волны. Впереди двигались разлохмаченные клочья, за ними наступало стадо плотно притиснутых одно к другому облаков, а дальше ощущалась настоящая стена, серая и плотная, как гранит.