Полная версия
У подножия вулкана
С трудом переводя дух, он стоял под навесом у подъезда, походившего скорей на ворота какого-нибудь унылого рынка. Вокруг толпились крестьяне с корзинами. Кассы мгновенно опустели, только какая-то обезумевшая курица норовила протиснуться в щель приотворенной двери. Люди чиркали спичками, светились карманные фонарики. Грузовик с громкоговорителем тронулся и сразу исчез за пеленой дождя, разрываемой ударами грома. Las Manos de Orlac, возвещала афиша, 6 у 8.30. Las Manos de Orlac, con Peter Lorre[27].
Уличные фонари вспыхнули снова, но кинематограф был по-прежнему погружен в темноту. Ляруэль нашарил в кармане сигарету. «Руки Орлака»… Как сразу, в мгновение ока, напомнило это давнишние кинокартины, подумал он, и те времена, когда ему запоздало довелось сесть на студенческую скамью, времена «Пражского студента», и Вине, и Вернера Краусса, и Карла Грюне, и «УФА», когда побежденная Германия завоевывала уважение культурного мира своими фильмами. Но в «Орлаке» тогда играл Конрад Вейдт. И любопытно, что тот фильм был ничуть не лучше современной голливудской стряпни, которую он видел несколько лет назад то ли в Мехико, то ли – мсье Ляруэль огляделся вокруг – в этом самом кинематографе. Да, вполне возможно. Но кажется, даже Питеру Лорре не удалось спасти фильм, и нет охоты глядеть его еще раз… А все же какую запутанную и долгую повесть, повесть о жестокости и о святыне, словно жаждет поведать эта афиша с изображением убийцы Орлака! Музыкант с окровавленными руками убийцы: это свидетельство, некая тайнопись, скрывающая в себе дух эпохи. Поистине это Германия предстает здесь перед ним, отвратительная, гниющая, в злобно карикатурном виде… Или быть может, волею нелепой, разыгравшейся фантазии это он сам, Ляруэль?
Перед ним стоял директор кинематографа и с той же молниеносно-быстрой, скромно-наигранной предупредительностью, какая была свойственна доктору Вихилю и вообще латиноамериканцам, подносил ему зажженную спичку, прикрывая ее от ветра ладонями; волосы его, на которые не упало ни капли дождя, блестели, словно отлакированные, и сильный запах одеколона свидетельствовал о том, что сегодня, как и всякий день, он уже посетил peluquería[28]; одет он был безупречно, в полосатые брюки и черный сюртук, muy correcto[29], со щегольством, присущим мексиканцам его круга всегда, даже под угрозой светопреставления. Он отбросил спичку скупым, рассчитанным движением, которое одновременно означало приветственный жест.
– Пойдемте выпьем, – предложил он.
– Сезон дождей держится стойко, – сказал Ляруэль с улыбкой, меж тем как они, работая локтями, прокладывали себе путь в маленький бар, примыкавший к кинематографу, но расположенный в отдельной пристройке. Бар этот, известный под названием «Cervecería XX»[30], а на языке доктора Вихиля именуемый «сами знаете, где», был освещен свечами, воткнутыми в бутылки и расставленными на стойке да кое-где по столикам у стен. Все столики были заняты.
– Черт, – сказал директор полушепотом, деловито и зорко озираясь: они примостились, не садясь, у конца короткой стойки, где было два свободных места. – Я весьма сожалею, но зрелищное мероприятие мы временно вынуждены прервать. Произошло перегорание проводов. Черт знает что. Еженедельно случается непременное повреждение электричества, чтоб ему лопнуть. На прошлой неделе вышло неизмеримо серьезней, полный кошмар. А у нас тут, вообразите, была труппа актеров из Панама-Сити, приезжала на гастроли в Мексику.
– Вы не возражаете, если я позволю себе…
– Отнюдь, – отвечал со смехом его собеседник.
Мсье Ляруэль перед этим расспрашивал сеньора Бустаменте, которому удалось наконец привлечь к себе внимание бармена, видел ли он здесь в свое время «Орлака», а если видел, считает ли он, что фильм этот снова имеет успех.
– ¿Uno?[31]
Мсье Ляруэль поколебался.
– Tequila, – сказал он и тут же поправился: – No, anís… anís, роr favor, señor[32].
– Y una… ah… gaseosa[33], – сказал бармену сеньор Бустаменте. – No, señor[34]. – Все такой же озабоченный, он с видом знатока ощупал слегка подмокшую твидовую куртку мсье Ляруэля. – Соmраñеrо[35], фильм не имеет у нас успеха. Мы просто взяли его повторно. А еще на прошлых днях я тут крутил последнюю кинохронику: право слово, это впервые кадры войны из Испании опять на экране после перерыва.
– Но, я вижу, вы получаете и новые фильмы. – Мсье Ляруэль (он только что отказался от места в администраторской ложе на следующий сеанс, если сеанс этот вообще состоится) не без иронии покосился на висевший за стойкой огромный крикливый рекламный плакат, где красовалась немецкая кинозвезда, которая, однако, лицом смахивала на испанку: La simpatquísima у encantadora María Landrock, notable artistа alemana que pronto habremos de ver en sensacional film[36].
– Un momentito, señor. Con permiso…[37]
Сеньор Бустаменте вышел, но не через ту дверь, в которую они вошли, а через боковую, с отдернутой занавеской позади стойки, сразу направо, ведущую в зрительный зал. Мсье Ляруэль со своего места мог свободно заглянуть внутрь. Из зала, словно сеанс и не прерывался, долетали влекущие звуки, гомон детей и звонкие крики разносчиков, предлагавших хрустящий картофель и всякую снедь. Просто не верилось, что зал почти опустел. Приблудные псы черными пятнами маячили меж рядов. Зал был освещен, правда довольно тускло: лампы изливали с потолка мутноватое, изжелта-красное мерцающее зарево. На экране, по которому тянулось бесконечное факельное шествие теней, застыла едва различимая, диковинно перевернутая надпись с извинением за прерванное «зрелищное мероприятие»; в администраторской ложе какие-то трое мужчин прикурили от одной спички. За последними рядами, где в отраженном свете брезжила надпись «Salida»[38] над дверью, он разглядел сеньора Бустаменте, который поспешно шел к себе в кабинет. На улице гремел гром и хлестал дождь. Мсье Ляруэль потягивал разбавленную водой анисовую настойку и ощутил сперва болезненный озноб в желудке, а потом тошноту. Собственно говоря, это вовсе не похоже на абсент. Правда, усталость исчезла, ему захотелось есть. Уже семь часов. Но они с Вихилем, вероятно, пообедают позже в «Гамбринусе» или у Чарли. Он выбрал на блюдце дольку лимона и посасывал ее в задумчивости, разглядывая календарь, который висел за стойкой рядом с портретом загадочной Марии Ландрок и был украшен изображением встречи Кортеса и Монтесумы в Тенохтитлане: El último Emperador Azteca, – гласила надпись внизу, – Moctezuma у Hernan Cortes representativo de la raza hispana, quedan frente a frente: dos razas у dos civilizaciones que habían llegado a un alto grado de perfeccíon se mezclan para integrar el núcleo de nuestra nacionalidad actual[39]. А сеньор Бустаменте уже возвращался, пробираясь сквозь толчею перед занавеской и подняв над головой книгу…
Мсье Ляруэль с мучительным чувством долго вертел книгу в руках. Потом положил ее перед собой и отхлебнул анисовки.
– Bueno, muchas gracias, señor[40], – сказал он.
– De nada[41], – отозвался сеньор Бустаменте, понизив голос; он махнул рукой стремительно, как бы охватывая этим жестом и важного бревноподобного официанта, приближавшегося к ним с подносом, на котором высилась гора шоколадных конфет. – Не припомню, как много прошло, два года или три это aquí[42].
Мсье Ляруэль еще раз взглянул на титульный лист книги, лежавшей перед ним, и закрыл ее. Над головами у них барабанил по крыше дождь. Полтора года назад дал ему консул почитать этот замусоленный коричневый томик елизаветинских пьес. К тому времени минуло уже месяцев пять, как Джеффри с Ивонной расстались. А вернуться ей предстояло через полгода. Они тогда уныло и бесцельно бродили по саду консула, меж роз, камнеломок и кустов с цветами, похожими на «рваные презервативы», как выразился консул, бросив на него взгляд, исполненный дьявольского коварства и вместе с тем почти официальной торжественности, который, как теперь ему казалось, говорил: «Я знаю, Жак, ты эту книгу мне не вернешь никогда в жизни, но я именно для того, может, и даю ее тебе почитать, дабы ты когда-нибудь пожалел о том, что не вернул ее. Поверь, я-то тебя прощу, только будешь ли ты в силах сам себя простить? Не просто потому, что ты ее не вернул, а по другой причине, ведь книга эта уже станет символом отныне безвозвратно потерянного». Мсье Ляруэль взял тогда книгу. Она была ему нужна, потому что он втайне лелеял замысел вернуться во Францию и снять там фильм по мотивам легенды о Фаусте, но в современном духе; однако до этой самой минуты он даже ее не открыл. И хотя потом консул несколько раз о ней спрашивал, он хватился ее в тот же день, когда, по всей видимости, позабыл в зале кинематографа. Мсье Ляруэль прислушался к шуму дождя в водостоках за единственной зарешеченной дверью «Сеrѵесеríа XX», в дальнем левом углу, где был выход на боковую улицу. Удар грома внезапно потряс стены и рассыпался эхом, словно обрушилась груда угля.
– Сеньор, – сказал он неожиданно, – а ведь это не моя книга.
– Знаю, – отозвался сеньор Бустаменте, понизив голос почти до шепота. – Кажется, она вашего amigo[43]. – Он кашлянул смущенно, едва слышно. – Вашего друга, этого мужичины, который… – Видимо, заметив улыбку, скользнувшую по лицу мсье Ляруэля, он тихонько поправился: – Нет, я хотел сказать, этого мужчины, который имел голубые глаза. – И словно все еще было не вполне ясно, о ком идет речь, он тронул себя за подбородок и словно погладил несуществующую бороду. – Ну, ваш amigo… э-э… сеньор Фермин. El cónsul[44]. Который был americano[45].
– Нет. Он был не американец. – Мсье Ляруэль старался говорить погромче. Это было неудобно, потому что все разговоры в баре смолкли, и мсье Ляруэль слышал, что в зрительном зале тоже водворилась странная тишина. Свет там погас теперь вовсе, и он всматривался через плечо сеньора Бустаменте в кромешную тьму за отдернутой занавеской, пронзаемую вспышками карманных фонариков, словно зарницами, а голоса торговцев примолкли, дети перестали кричать и смеяться, поредевшая публика сидела праздно и скучающе, но терпеливо перед темным экраном, который вдруг осветился, наводненный безмолвными, чудовищными тенями каких-то гигантов, секир и птиц, потом снова погас, а зрители на балконе справа, которые поленились спуститься оттуда или хотя бы пошевельнуться, каменели, словно барельефы на стене, суровые, усатые люди, похожие на воинов, ожидающие возобновления зрелища, жаждущие увидеть руки убийцы, обагренные кровью.
– Не американец? – тихо переспросил сеньор Бустаменте. Он глотнул газировки, тоже поглядел в темный зал, потом снова принял озабоченный вид и обвел глазами бар. – Но тогда был ли он настоящий консул? Я ведь помню, он много здесь сидел пьяный и часто, бедняга, не имел на себе носков.
Мсье Ляруэль отрывисто рассмеялся.
– Да, он был здесь британским консулом.
Они заговорили вполголоса по-испански, и сеньор Бустаменте, потеряв надежду, что в ближайшие десять минут дадут электричество, согласился выпить пива, а мсье Ляруэль заказал себе лимонаду.
Однако он не успел рассказать обходительному мексиканцу о консуле. В кинематографе и в баре снова тускло засветились лампы, но сеанс, правда, не возобновился, и мсье Ляруэль сел в одиночестве за столик, освободившийся в углу, прихватив с собой еще рюмку анисовой. Теперь уж у него обязательно расстроится желудок: так неумеренно пить он стал только за последний год. Он сидел в оцепенении, положив на столик закрытый сборник елизаветинских пьес, и глядел на теннисную ракетку, прислоненную к спинке стула напротив, занятого для доктора Вихиля. У него было такое чувство, словно он лежит в ванне, где нет ни капли воды, отупевший, почти мертвый. Пойди он сразу домой, все вещи были бы теперь уложены. Но у него даже не хватило духу проститься с сеньором Бустаменте. А дождь все шумел над Мексикой, нежданный и негаданный в это время, темная пучина разверзлась вокруг, грозя поглотить его дом на калье Никарагуа, его твердыню, в которой он тщетно надеялся спастись от второго всемирного потопа. Ночь восхождения Плеяд! Но в конце концов кому есть дело до какого-то консула? Сеньор Бустаменте, который выглядел моложе своих лет, еще помнил времена Порфирио Диаса, те времена, когда в каждом американском городке вдоль границы с Мексикой обреталось по «консулу». Мексиканских консулов можно было увидеть даже в деревушках, удаленных от границы на сотни миль. Предполагалось, что консулы должны блюсти торговые интересы обеих стран, – разве не так? Но Диас держал консулов в городках Аризоны, которые за год не торговали с Мексикой и на десять долларов. Разумеется, то были не консулы, а обыкновенные шпионы. Сеньор Бустаменте знал это, потому что до революции его отец, либерал и соратник Понсиано Арриаги, три месяца отсидел за решеткой в Дугласе, штат Аризона (и все же сам сеньор Бустаменте намеревался голосовать за Альмасана), по милости Диасова консула. А если так, обронил он в разговоре, очень миролюбиво и, пожалуй, не вполне серьезно, разве нельзя допустить, что сеньор Фермин был из таких же консулов, правда не мексиканский консул и не совсем той породы, что все прочие, а английский консул, который едва ли мог утверждать, будто он охранял торговые интересы Великобритании там, где нет ни английских интересов, ни англичан, тем более что Англия формально разорвала дипломатические отношения с Мексикой.
Видимо, сеньор Бустаменте подозревал, что мсье Ляруэль попросту попался на удочку и сеньор Фермин в самом деле занимался шпионажем, но в шпионах «служил тайком», или, как это у него прозвучало, «жил пауком». А все-таки нет на свете народа человеколюбивей и отзывчивей мексиканцев, даже если они отдают свои голоса Альмасану. Сеньор Бустаменте склонен был пожалеть консула, хоть тот и «жил пауком», он жалел от всего сердца этого беднягу, одинокого, сиротливого, трепетно безутешного, который, бывало, сидел тут всякий вечер и пил горькую, покинутый своей женой (но ведь она вернулась к нему, едва не крикнул тут мсье Ляруэль, это поразительно, невероятно, и все же она вернулась!), да еще, помнится, ходил без носков, покинутый, видимо, и своим отечеством, скитался с непокрытой головой, desconsolado[46] и обезумевший, по улицам, и всюду его подстерегали другие пауки, хотя он даже не мог знать этого с уверенностью, но они, будь то человек в темных очках, которого так легко принять за обыкновенного уличного зеваку, или другой, слоняющийся за углом и похожий на простого пеона, или же плешивый бездельник с серьгами в ушах, бешено раскачивающийся в скрипучем гамаке, караулили все перекрестки, все входы и выходы, хотя этому теперь уже не верят даже мексиканцы (потому что это неправда, вставил мсье Ляруэль), но все же это вполне возможно, и отец сеньора Бустаменте подтвердил бы это, да и самому убедиться недолго, стоит только захотеть, и еще его отец подтвердил бы, что, если б мсье Ляруэль вздумал переправиться через границу, скажем, в кузове грузовика, где перевозят скот, «они», уж будьте покойны, пронюхали бы об этом еще до его прибытия и уже порешили бы, что «им» с ним делать. Конечно, сеньор Бустаменте был едва знаком с консулом, но у него глаз зоркий и наметанный, да к тому же в городе знали консула в лицо, и очень похоже было, по крайней мере в последний год, помимо того, понятное дело, что он всегда бывал muy borracho[47], будто у этого человека не жизнь, а сплошной ужас. Один раз он прибежал в бар «Эль Боске» к старухе Грегорио, той, что уже овдовела, и крикнул: «Убежище!» – видимо, в том смысле, что за ним гонятся, и вдова, напугавшись еще больше, чем он сам, до вечера прятала его в задней комнате. Рассказала же про это не вдова, а сам сеньор Грегорио, он в ту пору был еще в живых, и брат его работал у сеньора Бустаменте садовником, а сеньора Грегорио сама была наполовину не то англичанка, не то американка, и ей потом пришлось держать ответ перед сеньором Грегорио и перед его братом Бернардино. Но если консул и «жил пауком», теперь уж это позади и можно его простить. В конце концов, сам-то он был simpático[48]. Разве не видел он своими глазами, как однажды консул вот здесь, у этой самой стойки, вывернул карманы и все деньги отдал нищему, которого схватили полицейские?
…Но при этом консул был вовсе не трус, вмешался тут мсье Ляруэль, пожалуй не совсем кстати, или, во всяком случае, не дрожал за свою жизнь. Напротив, он был настоящий храбрец, можно сказать даже герой, весьма отличившийся во время прошлой войны, верный сын своего отечества, удостоенный почетной медали. При всех своих недостатках это был человек неплохой. Мсье Ляруэль почему-то всегда чувствовал, что в нем заложено глубокое стремление к добру. Да ведь сеньор Бустаменте вовсе и не говорил никогда, что он был трус. В Мексике, пояснил сеньор Бустаменте почти с благоговением, быть трусом и бояться за свою жизнь это совсем не одно и то же. Само собой разумеется, консул был хороший, hombre noble[49]. Но разве все эти превосходные качества и былые заслуги, о которых говорил мсье Ляруэль, не могли пригодиться ему именно при исполнении в высшей степени опасных обязанностей «паука»? По-видимому, тщетно было бы пытаться втолковать сеньору Бустаменте, что бедняга консул ухватился за это место как за соломинку, что поначалу он хотел стать правительственным чиновником в Индии, а на дипломатическую службу попал волею случая и не сделал карьеры, получая назначения в разные консульства, все дальше и дальше в глушь, пока наконец ему не отдали синекуру в Куаунауаке, где, пожалуй, менее всего следовало ожидать, что он доставит заботы Британской империи, в которую он, как подозревал мсье Ляруэль, по крайней мере в глубине души истово веровал.
Но почему все это случилось? – спросил он теперь себя. ¿Quién sabe?[50] Он рискнул заказать еще рюмку анисовой и едва пригубил ее, как тотчас же картина, вероятно весьма далекая от истины (во время войны мсье Ляруэль был артиллеристом и остался в живых, невзирая на то, что довольно долго служил под непосредственным началом у Гийома Аполлинера), словно по волшебству возникла у него перед глазами. Мертвый штиль по всему курсу, но пароход «Самаритянин», которому следовало идти этим курсом, почему-то отклонился далеко к северу. Право же, если пароход этот совершал рейс из Шанхая в Ньюкасл, Новый Южный Уэльс, с грузом сурьмы, ртути и вольфрама, то плыл он весьма необычным путем. С какой стати понадобилось ему, например, выйти в Тихий океан через пролив Бунго в Японии к югу от Сикоку, а не через Восточно-Китайское море? Вот уж который день, словно заблудшая овца, скитающаяся по бескрайним зеленым водным равнинам, он лавировал в виду разных экзотических островов, лежавших далеко в стороне от его курса. Соляной столб и Архиепископ. Росарио и Серный остров. Волкано и Св. Августин. Где-то между Гай-Рок и Эфросайн-Риф с мостика впервые заметили перископ и был дан самый полный назад. А когда подводная лодка всплыла, пароход лег в дрейф. Безоружный торговый транспорт «Самаритянин» не оказал сопротивления. Но еще прежде, чем к его борту успел подойти десантный катер, он стал неузнаваем. Чудесным образом мирный транспорт оборотился огнедышащим драконом. Подлодка даже не успела погрузиться. Вся ее команда была взята в плен. «Самаритянин», потерявший в этой стычке своего капитана, продолжал путь, бросив беспомощную, пылающую подлодку, словно недокуренную сигару, на безбрежной глади Тихого океана.
И консул какими-то судьбами, неведомыми мсье Ляруэлю – ведь Джеффри никогда не служил на торговом флоте, он был членом яхт-клуба и еще плавал на спасательном судне, а потом его произвели в морские офицеры, и был он лейтенант или, как знать, к тому времени уже капитан-лейтенант, – сыграл не последнюю роль в этой военной хитрости. И за это или за храбрость, проявленную во время операции, его наградили не то английским орденом «За боевые заслуги», не то почетным крестом.
Но, очевидно, не все прошло гладко. Хотя команда подлодки целиком была взята в плен, однако, когда «Самаритянин» (таково было лишь одно из многих названий этого корабля, которое консул, правда, предпочитал всем прочим) вернулся в свой порт, на борту не оказалось ни одного из пленных офицеров. Этих немецких офицеров постигла загадочная и весьма печальная участь. Ходили слухи, что кочегары самовольно уволокли их и сожгли в топках «Самаритянина».
Мсье Ляруэль долго об этом раздумывал. Консул любил Англию, а значит, не исключено – хотя и маловероятно, поскольку в те времена этого скорей можно было ожидать от людей, которые отсиживались в тылу, – что по молодости лет он, подобно многим, воспылал к врагу смертельной ненавистью. Но он был человеком благородной души, и едва ли кому-нибудь могло прийти в голову, что это он отдал кочегарам «Самаритянина» приказ бросить немцев в топку. И никто мысли не допускал, что такой приказ, будь он даже отдан, могли выполнить. Но никуда не денешься, немцы сгорели заживо, и не имело смысла утверждать, что туда, мол, им и дорога. Кто-то должен был за это ответить.
И до того как консула представили к награде, его судил трибунал. Судьи вынесли оправдательный приговор. Мсье Ляруэль решительно не мог понять, почему судили именно его, а не кого-нибудь другого. Но все-таки легко было предположить, что консул с тех пор строил из себя лжестрадальца, этакого лорда Джима, только еще более слезливого, жил в добровольном изгнании, оплакивал, несмотря на почетную награду, свою погибшую честь, терзался своей тайной и воображал, что это клеймо будет лежать на нем до гробовой доски. Но в действительности все было совсем не так. Очевидно, никакое клеймо не лежало на нем. И он охотно делился своими воспоминаниями с мсье Ляруэлем, который много лет назад прочитал в «Пари-суар» сдержанное сообщение об этом случае. Консул даже позволил себе чудовищную шутку. «Право, – заявил он, – немцев не каждый день сжигают заживо в пароходной топке». За последние месяцы он только раз-другой, в пьяном виде, внезапно, к удивлению мсье Ляруэля, не только признавал свою вину, но твердил, что его всегда терзало горькое раскаяние. Мало того, он и на этом не останавливался. Кочегары вообще не причастны к делу. Не было и речи, будто они выполняли какой-то приказ. Играя бицепсами, он со злобной иронией утверждал, что управился сам, собственными руками. Но к тому времени бедняга консул дожил до того, что вконец изолгался и уподобился Дон Кихоту, изощряясь в немыслимых россказнях. Не в пример лорду Джиму он теперь мало заботился о своей чести, и разговоры о немецких офицерах служили лишь поводом для того, чтобы потребовать еще бутылочку мескаля. Мсье Ляруэль прямо сказал об этом консулу, и между ними произошла ссора, смешная до нелепости, после чего снова возникло отчуждение – хотя прежде гораздо более жестокие обиды не порождали отчуждения между ними, – и это продолжалось до конца – поистине, перед самым концом все было ужасно, невыносимо, хуже некуда, – как много лет назад в Лисоу.
Мне лучше в бездну кинуться стремглав,Земля, разверзнись! Но меня не примет![51]Мсье Ляруэль открыл наугад томик елизаветинских пьес и на миг утратил всякое ощущение реальности, созерцая эти слова, способные, казалось, увлечь в пучину и собственную его душу, дабы его самого постигла грозная судьба, которую Фауст у Марло предрекает в минуту отчаяния. Но Фауст говорил не совсем так. Ляруэль внимательно перечитал это место. Фауст сказал: «Мне лучше в бездну ринуться стремглав» и «Нет, меня не примет». Это не так уж плохо. В подобных обстоятельствах ринуться лучше, чем кинуться. На коричневом кожаном переплете была вытеснена золотом безликая статуэтка, тоже словно готовая куда-то ринуться, с факелом, похожим на голову священного ибиса с длинной шеей и раскрытым клювом. Мсье Ляруэль вздохнул, ему стало стыдно за себя. Что вызвало это видение, быть может, трепетный отблеск свечей, смешанный с тусклым, хотя уже не таким тусклым, как прежде, светом электрических ламп, или некое соприкосновение, как любил выражаться Джефф, субнормального мира с абнормально подозрительным? Ах, консул сам увлекался этой нелепой игрой: гадание по книге… – «А какие чудеса я совершал, – это может подтвердить не только вся Германия. Входит Вагнер, один…»[52] «Я фот тэпэ што скажу, Ханс. Корапль ис Кандии, плакотаря погу, набит сахаром, минталем, патистом и тысячей других расных расностей»[53]. Мсье Ляруэль закрыл книгу на комедии Деккера и, поймав на себе взгляд бармена, который, перекинув полотенце через руку, смотрел на него с молчаливым удивлением, зажмурился, снова открыл книгу, покрутил пальцем в воздухе и решительно ткнул наугад в какое-то место, подставив страницу под свет.
Побег, взраставший гордо, отсечен,И сожжена ветвь лавра Аполлона —Пал в бездну ада сей ученый муж!На гибель Фауста взирайте все![54]Потрясенный, мсье Ляруэль положил книгу на стол и одной рукой закрыл ее, а другой подобрал сложенный листок, который выпал из книги и валялся на полу. Держа листок двумя пальцами, он повертел его перед глазами, потом развернул. «Отель „Белья виста“», – прочитал он. И в самом деле, в книгу были заложены два тонких бланка этого отеля, длинные, но очень узкие, с обеих сторон испещренные неразборчивыми карандашными каракулями. На первый взгляд трудно было догадаться, что это письмо. Но даже при тусклом, неверном свете не оставалось сомнений, что это почерк консула, неразборчивый и вместе с тем размашистый, что он был совершенно пьян и его рукой написаны эти «е», подобные греческим, «д», смахивающие на башенные зубцы, «т», унылые, словно придорожные кресты, на каждом как бы распято все слово, и сами слова будто падают с крутой горы, но иные буковки все же противостоят падению, упорствуют, взбираются наперекор всему по крутизне. Мсье Ляруэль похолодел. Он понял теперь, что это действительно письмо, хотя писавший, безусловно, не собирался, а возможно, даже был физически не в состоянии его отправить.