bannerbanner
Евпраксия
Евпраксия

Полная версия

Евпраксия

Язык: Русский
Год издания: 1975
Добавлена:
Серия «Библиотека проекта Б. Акунина «История Российского государства»»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 7

– Заубуш, я буду держать только руки. С ногами управляйся сам. Ноги у женщин не для обороны. Они созданы природой для покорности и для мужского наслаждения.

Она должна бы проклясть Генриха, а вышло?.. Саксонские князья, ища поводов для войны против императора, дважды собирались, обсуждали позорное насилие над родной сестрой. Адельгейда отказалась обвинить брата.

Чувствовала: падает туда, где кишат дьяволы и где для такой, какова она, теперь найдется место, однако святость императорского имени была для нее превыше всего. Жертвовала собой не для Генриха – для самой идеи императорства и, следовательно, в какой-то мере и для себя.

Генрих опомнился, возможно, даже испугался своего поступка. Позвал Заубуша к себе в Гарцбург. Тот отправился из Гослара даже без оруженосца, решив, что речь идет о тайном совете у императора, и гордясь его высоким доверием к себе. По дороге в одном лесу Заубуш заметил засаду и, хотя не подумал, что это против него, на всякий случай спрятался в ближней церкви.

Бургграф Мейссенский Бургхард поехал за ним, дал слово чести, что с Заубушем ничего не случится, если тот выйдет из церкви. Заубуш не поверил.

Но, понимая, что святость церкви не остановит нападающих, если они действуют по воле самого императора, вышел и отдал себя в руки Бургхарду.

Его загнали в чащобу и посекли мечами. Император сообщил сестре, что она отмщена, а потом узнал, что Заубуш выжил, потерял ногу, весь в рубцах – однако живой! Некие высшие силы, видно, сохранили этого в конец испорченного, но тем, может, и дорогого императору человека.

Генрих навестил еще больного Заубуша, даровал ему баронский титул, правда, без земли и без подданных, приблизил к себе еще больше – с тех пор сей человек стал довереннейшим слугой Генриха. Бежать не мог, потому как одноногий, изменить тоже не мог, ибо для кого же? Покинуть? Без имущества не покинешь, все попытки что-нибудь получить уже давно оставил, – в ответ каждый раз император смеялся:

– Зачем земля тому, кому принадлежат все места, где свиньи жируют[2]?

После императора ты – могущественнейший человек в империи!

Каждый раз, приезжая в Кведлинбург, Генрих сталкивал Адельгейду с Заубушем. Он любил, когда люди ненавидели друг друга. Привозил Заубуша, чтобы тот укреплялся в ненависти к Адельгейде вблизи. Адельгейда ненавидела Заубуша добровольно, без принуждения. А влекутся друг к другу люди незаметно, и с течением времени ни она, ни Заубуш не могли различить, что же между ними – вражда или любовь? И ждала Адельгейда приездов императора в Кведлинбург с испугом, с ненавистью, а одновременно с затаенным нетерпением: вместе с Генрихом неминуемо должен был приехать и Заубуш.

Наступила зима, не знать уж и какая по счету зима на чужбине для Евпраксии. Времена года – медленные, одинаково печальные, будто плакучие ивы, не приносили ей ничего, даже весть о смерти маркграфа не удивила, потому что умер он для нее в ту, в первую и последнюю, ночь, когда боролась с ним, а потом в отчаянии хотела покончить с собой (да Журина не дала).

Дни были наполнены привычно-бестолковыми спорами отца Севериана и отца Бодо, сдержанными разговорами с Адельгейдой, тоской, раздражительностью, когда не хотела видеть никого, прогоняла прочь даже Журину, не читала книг – новые для себя языки словно забывала в такую пору, язык детства не вспоминала: тяжело было вспоминать, от слов осталась лишь летучая тень, ничего больше.

По ночам над аббатством кричали совы, было страшно и одиноко, Евпраксия нетерпеливо ждала снов, своего единственного богатства. Ее сны брели через реки, проскальзывали под зелеными ветвями деревьев в пущах, пролетали долины, искали Киев, потаенный в золотой грусти церквей.

Зимней ночью приснился ей белый ангел. И руки у него светились золотистым огнем. От радости Евпраксия пробудилась и увидела Журину со свечой в руке.

– У меня уже горит одна, – сонно сказала Евпраксия.

– Принесла еще одну.

– Зачем же сразу две?

– Говорят, император въехал в Кведлинбург. Пусть горят у тебя две, ты ведь княжна.

– Я уже забыла об этом. А император где?

– Не знаю. Не видела его. Видела одноногого.

– Кто это?

– Не ведаю, дите мое. Страшно что-то мне стало. Понесла тебе свечу.

– Ты не бойся, – сказала Евпраксия.

– Не боюсь, а страшно.

Обе притворялись, будто ничего не знают об одноногом. На самом деле знали уже давно: одна от Адельгейды и баронских дочерей, другая – от монахинь. Да и ожидали все эти годы в Кведлинбурге то ли императора, то ли, может, еще больше – Заубуша. Адельгейда – с давней ненавистью вместе с позднее возникшим и стойким вожделением, женщины в монастыре – с ленивым любопытством. Будет ходить Адельгейда нагая возле прудов? В особенности возле того, четырехугольного.

Император приехал нежданно, средь зимы, приехал в трауре, похоронив жену, въехал в Кведлинбург тихо, заперся во дворце, сестре не дал о себе знать, хотя, казалось бы, должен был делить траур совместно, да и для скорби душевной аббатство больше подходит, чем большой пустынный дворец, холодный, темный, чужой.

Откуда взялся в аббатстве Заубуш и почему очутился там сразу в ночь императорского приезда? Журина проходила через двор аббатства; в темноте тускло белели каменные аркады; она неслышно ступала по плитам; осталось пройти еще немного под аркадами и свернуть на половину Евпраксии, но ее будто ждали в затененном переходе, навстречу качнулась высокая гибкая темная фигура, прерывисто простучало по камню: стук-стук, и она тут же догадалась, что это Заубуш, хотя прежде никогда не видела его и не слышала стука его деревяшки, даже не знала, носит ли он деревяшку или просто прыгает как-то на одной ноге, а может, носят его, как барона, первого приближенного императора, в золоченой лектике. Темная фигура, стук деревяшки по каменным плитам, неожиданное ночное видение – Журина испугалась и остановилась. А он подошел к ней, стал всматриваться в лицо, глаза у него были большие и темные. Журина вдруг вспомнила разговоры монахинь про то, что Заубуш отличался незаурядной мужской красотой, чьей-то чужой красотой, а тут вспомнила и подумала: вот – появился, и враз подтвердил все рассказы о себе и ее худшие предположения, потому как нахально протянул руку к лицу Журины, взял ее за подбородок, спросил удивленно-недоверчиво:

– Так это ты – княжна русская?

– Не видишь? Ее мать.

– Еще лучше. Иди-ка ближе.

Неожиданно почувствовала в себе дерзость.

– Подойди сам! – ответила с вызовом.

Он засмеялся.

– Деревяшка мешает. Хочу, чтобы ты.

– Я не хочу.

– Заставлю.

– Никто не заставит.

– Мне это нравится. Глянь-ка на меня. Я – Заубуш. Слыхала?

– Догадалась.

– Значит, договорились. – Он попытался схватить ее руку, Журина не далась.

– Не со мной.

Рванулась в сторону, побежала от страшного барона, легко, быстро, словно вспугнутая девчонка. Вдогонку услышала:

– Сто тысяч свиней! Найду тебя!..

Такой вправду найдет. Станет выстукивать деревяшкой по каменным полам всю ночь, пока не доберется до ее келийки, и никто не придет на помощь, и воевода ее не будет ведать о том, что случится, не прибежит, не защитит, не взмахнет, скособочась, мечом. Растерянная и устрашенная, зажгла свечу, пошла в ложницу Евпраксии, теперь вот разбудила княжну, навыдумывала что-то про две свечки, мол, в честь прибытия императора, а у самой все содрогалось от темного предчувствия.

– Посижу немного возле тебя, – попросилась она. – Потому как спать не могу, тревога какая-то в сердце, темно вокруг, все чужое нам.

– А мне снился ангел, и руки у него светились, – сказала, радостно улыбаясь, Евпраксия. – Спала или не спала – не знаю. Твои руки светились.

От свечки.

– Ты чистотой светишься, дите мое, вот и снится тебе такое.

– Нет. Часто мне снятся страхи… И Киев тоже снится. И твои песни грустные слышу сквозь сны. Чаще всего та: «буду степью брести, как голубка, ворковать…»

Остаток ночи они провели меж сном и бодрствованием. Журина все глубже погружалась в тревогу, готова была еще до рассвета бежать в город, к жилью дружинников, разбудить Кирпу, рассказать ему обо всем, что случилось. А Евпраксия воображала себя далеко-далеко отсюда, видела и не видела Журину, слышала и не слышала ее приглушенный голос, что-то другое виделось и слышалось ей, сердце ждало чего-то, она удивлялась, почему медлит утро, будто новое утро должно было изменить всю ее жизнь, покончить с этой жизнью, в монастыре, чужой, расплывчато-неустановленной, ввергающей в отчаянье.

Утро пришло серое, холодное и безнадежное. Клочья мокрого тумана окутали аббатство, смешались с камнями – не разберешь, где туман, а где камень. Давило на душу, убивало желания и надежды, теперь хотелось вернуть ночь, сон, забытье.

И день был таким, как всегда, не принес ничего нового, аббатство в провалах густого тумана замерло, ждало, прислушивалось.

Не услышали ничего. И ничего не случилось. К Евпраксии не заглянули даже святые отцы. Журина не нашла Кирпы и растревожилась еще больше. В тумане над башнями Кведлинбурга отчаянно перекрикивались галки. Где-то по грязным вязким дорогам тянулись в Кведлинбург обозы с живностью, и мрачные крестьяне проклинали непогоду, императора и господа бога.

Император заперся во дворце, никому не показывался, никого не желал видеть, никого не подпускал к себе, никого не выпускал и не отпускал от себя. Как же вырвался от него сразу первой ночью Заубуш? А может, его и не было? Может, то привидение предстало Журине? Ведь больше никто в аббатстве не поминал про барона. Спросить? У кого? Да и надо ли?

Минул еще день и еще несколько дней, и ничего не происходило, и для Евпраксии дни после приезда императора были длинней всех прежних лет ожидания и тоски на чужбине, а для Журины они становились все невыносимей, тревога не угасала, делалась все больше и острее.

И нежданно извещают: император обедает у аббатисы Адельгейды.

Приглашены епископ, аббаты, будут бароны и графы, на императорский обед приглашена Евпраксия, возможно, единственная из благородных воспитанниц.

Потому ли, что никто из них не мог сравняться с ней происхождением?

Она была в черном, тонкая, высокая, такая юная, что казалась в окружении всех остальных просто девчоночкой. И все были в черном: у императора – траур. Никакой пышной встречи – по той же причине: траур.

Генрих слез с коня возле ворот, быстро пересек двор, ни на кого не глядя, сбросил кому-то на руки тяжелый отсыревший мех, остался в черном одеянии, без всяких знаков императорского достоинства, кроме толстой золотой цепи на впалой груди, и эта цепь словно гнула его высокую фигуру, заставляла опускать лицо, обросшее рыжеватым волосом, а может, то делали годы, потому что Генриху было ведь чуть ли не столько же лет, сколько и великому князю Всеволоду, годился бы Евпраксии в отцы.

Генрих императорствовал уже тридцать лет. Трудно себе представить, как долго. И хотя то были годы не легкие, не веселые, хотя протягивалось множество рук к его короне, хотя проклинали его со многих амвонов и даже в Риме, но пробыть тридцать лет на такой высоте, в таком одиночестве?..

В нем перемешалось все: суеверия времени и собственные, привычка и потребность властвовать, умение признать неизбежное, напускная неприступность, наигранное величие, упорство, зазнайство, недоверие, подозрительность. Он никогда не оглядывался назад, смотрел только перед собой, взгляд у него был тяжелый, падал сверху вниз, подавлял и раздавливал, никто не смел выдерживать этот взгляд, кто ж выдерживал – должен неминуемо погибнуть. Да и видел ли на самом деле император что-нибудь и кого-нибудь? Трудно сказать. За долгие годы научился смотреть как бы мимо того, на что смотрит, но украдкой умел высматривать что нужно, замечал немало такого, что хотели спрятать – например, женские глаза.

Правда, в последнее время пришло тревожное ощущение – совсем не тянет уже заглядывать в женские глаза. Они раздражают, и всякий раз всплывает:

«Зачем?» Заубушу твердо приказал насчет женщин: «Презирать!» Тот зло шутил на попойках баронских: «Император объелся свежатиной, перешел на солонину!»

Адельгейда вздумала было приветствовать императора высокоторжественными словами, но он нетерпеливо отмахнулся:

– Знаешь ведь – не люблю бессмысленных кликов. «Аллилуйя», «осанна»… – оставь для своих епископов.

Аббатиса несмело вопросила, не помолится ли император в церкви Святого Серватиуса. Генрих ответил, что не пойдет.

– Но почему же, ваше императорское величество?

– Спроси у Заубуша, – насмешливо бросил Генрих. – Он скажет тебе, кто бог – это сто тысяч свиней!

Все ветры и дымы Европы были в его рыжеватой бородке. Он стремился казаться оскорбительно-грубым, чтобы отпугнуть от себя души низкие и ограниченные, чем как-то сразу понравился Евпраксии. Она понимала его раздраженность и эту вот утомленную его сутулость. Такое – от печального величия. А печальное потому, что не надобно ему самому. Другим – да, ему – нет.

Так смотрела Евпраксия на Генриха, таким увидела его своими серыми глазами, и он натолкнулся на эти глаза, потому что дерзости в них было больше, чем у него самого. Он не вдруг сообразил, кто это, что это перед ним такое. Повел взглядом снизу вверх. Ноги, волосы… Волосы выбиваются золотыми прядями из-под черной накидки; ноги, фигура – стройные, ладные, существо это – девушка чужая, появилась тут словно воплощенная обида его императорскому достоинству, словно раздражающий вызов ему, намек на что-то.

Император спросил невыразительно, без радости и гнева:

– Кто такая?

Адельгейда подвела Евпраксию. Та поклонилась. Вежливо, без преклонения. Дерзка, дерзка! Нужно тотчас же наказать умалением, пренебрежением, но тут же он подумал: иметь перед глазами такое создание не лучше ль, чем смотреть каждый день на баронов с немытыми ушами.

Жалостно и устрашенно мелькнуло: стар, ох как стар он. Розы не пахнут, псы не лают, жены не любят, любовь остыла, зло побеждает.

Он взглянул на Евпраксию искоса, почти украдкой. Ее глаза подплывали к нему, словно два серых длиннокрылых птаха.

Генрих протянул княжне руку.

– Будете за столом моей дамой. Германский император знать не хочет ничего германского. К тому же мы оба в трауре. Примите мои соболезнования.

Маркграф был мне верным слугой.

– Я ничего не знаю об императрице, – ответила Евпраксия.

– Она умерла.

– Ах, это, вероятно, очень печально.

– Вероятно? – Генрих не вдруг опомнился от такой наивности. – Вероятно?.. Смерть – это хуже, чем сто тысяч свиней, как говорит Заубуш!

Нужно жить!

– А кто живет на этом свете? – тихо спросила девушка.

– Кто? Я живу! Заубуш живет! Все мы живы… пока живы!

– Многие мертвые живут и до сих пор, зато множество живых следует считать давно умершими. А кое-кто умирает, так и не родившись.

– Ты говоришь красиво, но крайне неудачно, Праксед. Не ведаешь, что значит – жизнь?

– Не ведаю.

– Должен бы называть ее «твоя непорочность», – подбросил Заубуш, надеясь развеселить императора. Но Генрих топнул ногой:

– Не смей!

И Адельгейда воспользовалась случаем, прошипела на Заубуша:

– Дьявол!

Тот пренебрежительно поморщился, небрежно заковыляв на своей деревяшке чуть не впереди императора, но умолк, не огрызался больше: очень хорошо знал нрав Генриха и почувствовал, что раздражать императора сегодня не стоит. Нужно переждать – вот и все. Император не способен на чем-нибудь сосредоточиться. Он подчинен своей изменчивости, быстрой смене настроений и мыслей.

Они пришли в монастырскую трапезную.

На столах – тяжелые серебряные блюда, золотая посуда для питья.

Копченые гуси, жаркое с хреном, каплуны в чесночном рассоле, перепелки, голуби, увенчанные маленькими коронами, лебеди, которых зажаривают целиком, теплое пиво, меды-вина, что будут литься, как вода на мельничные колеса. Вот сядет император за такой стол и забудет обо всем на свете.

Лишь о власти не забудет. Потому как все – в обладании властью, все прах, кроме власти, безграничной власти, она единственная придает смысл жизни, она оправдание жизни, ее праздник, ее восторг!

И словно в подтверждение мыслей Заубуша, Генрих, садясь после короткой молитвы епископа за стол между Евпраксией и Адельгейдой, сказал тихо, неизвестно к кому обращаясь:

– Я уже тридцать лет император!

Летопись. Императорская

С малых лет утопал он в море человеческой ненадежности и неустойчивости. Хотя родился императором и короновался уже шестилетним (случай редкостный даже и по тем смутным временам), тяготел над ним страх затеряться в безбрежности государства и неисчислимости люда. Жизнь его, с детства несамостоятельная, грозно указывала на такую возможность, и он, повзрослев, начал лихорадочно искать собственных способов возвышения над толпой, над землями вассалов, над всей империей, ибо все, с чем доныне сталкивался, казалось шатким, неверным и слишком условным.

Не мог забыть, как на пышных ловах, устроенных архиепископом Адальбертом, Генрихов белый конь испугался зверя и понес прямо на всадников, что нагоняли кабанов со стороны. Генрих не удержался в седле, свалился на землю беспомощно и неуклюже, упал под копыта разгоряченных гоном коней; всадники ничего не могли поделать с разъяренными животными, и кони, не разбирая, кто император, кто простой человек, промчались над поверженным Генрихом, и громадные копыта поднимались и опускались над ним, падало небо, он проваливался в смерть, он мог быть растоптан десять и сто раз, уничтожен без следа, превращен в расплющенную лепешку окровавленного мяса. Но случилось так, что лишь два или три раза его задело копытом, порвало одежду, поцарапало бок – и все. Адальберт возблагодарил бога за чудо, император хмуро подумал о той неуловимой грани, которая только что отделяла его от смерти.

В другой раз с ним приключилось нечто такое, о чем он никому не рассказывал, потому что было в том больше позора, чем опасности.

Приключилось в пору, которую клирик Бруно, стремившийся к точности выражений, определяет так: «Когда Генрих, подобно невзнузданному коню, пустился что было духу по дороге разврата». Женатый уже в шестнадцатилетнем возрасте на Берте Савойской, «благородной и прекрасной», как назвал ее все тот же Бруно, Генрих заводил любовниц и наложниц по всей империи. Ежели узнавал он, что у кого-либо есть молодая и красивая дочь или жена, то, в случае неудачи с прельщением, велел «брать силой». У Генриха была привычка ночью в сопровождении одного или двух верных подручных отправляться на «охоту». И вот однажды его подстерегли лесные люди. Приятели божьи и недруги всему миру. Не знали, кто он, куда направляется, зачем и почему. Не знали и не хотели знать. Выскочили из-за темных деревьев, темные и неуловимые, все одинаковые, как муравьи, зароились, засуетились, завертелись, в мгновение ока стащили с коней императора и его ослабшего спутника, который даже меча не успел обнажить, сорвали с обоих оружие, украшения, одежду. Тот дурень наконец пробормотал, что люди эти будут тяжко наказаны, потому что перед ними сам император.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Сразу переспал с Праксед (старонем.).

2

Игра слов. По-немецки: Sau – свинья, Busch – кустарник, Saubusch – лесные заросли, где много желудей и дикие свиньи нагуливают жир.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
7 из 7