Полная версия
Библия бедных
– Люди не могут то да се пробовать. Всему свое место. Я ядерщик. А ты ничтожество. Но мой друг.
На следующий день рождения Саня попросил у отца сразу много денег, выпил, позвонил по специальному телефону и впервые попробовал женщину. Она была тоже пьяна и шевелилась под ним как раздавленная.
– Тима был прав, любви нет, – сказал Саня Светлов.
Опять было раннее лето, а летом самое хорошее – запах тополей после дождя.
Отцу Сани Светлова сказали, что он уволен.
Вначале он стоял у конвейера и паковал сигареты в пачки, потом устроился механиком чинить конвейер, потом старшим механиком, прошла жизнь, получал нормально, только задыхался, потому что на работе выдавали четыре блока в месяц бесплатно.
У отца немного тряслись руки и болел бок, на вкус он уже не отличал котлету от хлеба, но запах тополиных почек еще чуял, или, во всяком случае, помнил.
Его уволили. Он постоял у выхода. Понял, что жить осталось лет десять. Пошел домой. Покашлял. Поел. Заснул.
Саню Светлова устроили работать. Он стал кормилец. Какой-то троюродный, что ли, брат торговал дверьми, и Саню определили торговать дверьми.
– Теперь ты взрослый человек, Саня, – сказал отец и закурил две сигареты одновременно, – Теперь ты в серьезные люди подался. Ты человек, Саня.
– Можно после работы с Русланом погулять?
– Нельзя. Ты взрослый человек, Саня.
Годы кончаются, как сигареты: хоп – и нет пачки.
Однажды Саня Светлов и Руслан созвонились, встретились и выпили. В кустах орали подростки, а они ползали по асфальту, взрослые, со скучными морщинами у глаз, и их тошнило.
– Я ядерщик! – говорил Руслан. – Я ядерщик. Атомы состоят из ангелов. Я блюю.
– А я продавец дверей, – говорил Саня Светлов. – Я продавец дверей. Я продаю двери. Люди покупают двери. Нужны двери. Наши двери лучше.
– Саня! – кричал Руслан, и изо рта у него текло. – Саня! Продай мне дверь.
– Сделай бомбу, Руслан! Сделай бомбу!
И Руслан встал из лужи рвоты и уставился на пятиэтажки, на тополя, на довольно красивый закат. Он вспомнил, что на первом курсе читал интересную книгу, как строили эти районы, эти дома, исходя из мощности взрыва и силы ударной волны, но плохо помнил, что за книга, бомбардировки не будет, атомы состоят из ангелов, мир на земле, тополя цветут.
Степная сказкаВот и в наше укрытие пришла весна.
Не знаю, как там, где и что, а воздух пропах зеленым. Ночь зашумела. И это проникло на четыре человеческих роста под землю: к нам. И наш бетон задрожал от птичьих звуков. И свет стал прозрачней.
Все было, конечно, не так. Не совсем так. А вот как было: безрукие сыграли, безглазые спели, тысячи тысяч вдохнули в такт, Нинель испекла пирожки, человек заварил кофе, а Циклоп насыпал туда чего-то для ясности.
А я распахнул рот и подвигал челюстью, чтоб захрустело.
Послушайте сказку, люди мои, люди.
Ну!
Любишь смеяться – люби и на поминках сплясать.
Папу посадили за устройство мозга: нарвал травы из-под забора, покурил, не помогло, взял водки, смешал, стало мутно, ну и убил кого-то кое-как, случайного мужчину. Это степь, тут ходят.
В тюрьме папа загрустил, проглотил лезвие, но не умер, а остался жить дырявым: пол, потолок, стена, стена, стена.
Некрасивая мама тоже осталась одна, с дочкой. Тоже пила, конечно. Это степь, вы бы видели ее в цвету. Трудно на ее фоне.
Мама пасла голубей. В левой руке хлеб, в правой руке прут. Манила их крошками, а потом хлестала, стараясь размозжить голову. Девочка тем временем ходила вся обделанная. Ела что попало, и было ей постоянно плохо, и ее заставляли саму убирать.
Из города приехала бабушка – дырявого папы мама. Она смотрела на девочку с легким омерзением, на все эти пятна и потеки. Она-то из этой степи сбежала давно еще. Она-то выгодно выделялась, у нее были тонкие ноги и молодой рот, все зубы целы. Мама протянула ей прут и хихикнула:
– Г-г-голуби.
Бабушка спросила девочку, что ей привезти из большого города. А девочка – я не был там, понимаете, я там не был, а то бы взял и исправил все на месте и навсегда – а девочка ответила:
– Конфету на палке, три колечка по кольцу на пальчик и каблучки, чтобы цокать.
Бабушка выразилась в том смысле, что пальчиков-то пять, но девочке нравилось повторять «три колечка» и «каблучки». Понимаете, это звучит хорошо. Почти как кабаре «Кипарис». А у девочки был музыкальный слух. Она бы стала поэтессой или скрипачкой, она бы выступала тут перед нами, если бы, конечно, сбежала из той дыры.
Каждую неделю в степи что-то горело. То булочная. То библиотека. Девочка училась драться и курить. Мама вообще не понимала ничего.
Я эту бабушку обделанной девочки знал ой как здорово, метил к ней в зятья, чтобы, значит, эта девочка стала двоюродной сестрой моим собственным будущим детям – чистым, счастливым, любимым. Нет, ну о девочке-то я тогда не думал, просто полюбил младшую сестру дырявого папы, золовку пьяной мамы, тетю обделанной девочки, тоже с тонкими ногами и молодым ртом, это семейное. Но потом я услышал все целиком:
– Как же мне вас жалко!
Это сказала девочка на прощание. И обняла бабушку за тонкие ноги.
– Что же нас жалеть?
– Ты умрешь. А я не хочу, чтобы ты умирала. Я хочу, чтобы никто не умирал.
Говорят, все мои сказки злые: шел, упал, убился. А что делать, если все так и происходит. Так и происходит все. Ну, в этот раз я решил, что все произойдет по-другому. Что привезу ей конфету на палке, три колечка по кольцу на пальчик и каблучки, чтобы цокать.
Знаете, мечтал, удочерю, вывезу из этой степи в наши края. Все же у нас ну хотя бы не горит ничего, давно сгорело. Я бы эту девочку любил бы. Отдал бы ее в музыкалку по классу баяна. У меня же все условия. Квартира на окраине. Стены выкрашены зеленым и испачканы красным, чтобы было похоже на степь в цвету. Все у меня нормально. Пол, потолок, стена, стена, стена.
Мы уже с той, с ее тетей, все спланировали. Знали, где сами ляжем, куда ее положим, девочку-то. Но, понимаете, я полжизни наклеивал бумажки на стекляшки, ну или что-то вроде и тут как раз опять потерял работу. Денег совсем не стало. А когда денег совсем не становится, это как пол, потолок, стена, стена, стена.
И мы вот что придумали. Отлично мы придумали. Что мы возьмем девочку как бы в кредит у нее же. Это ведь всего лишь одна почка. Она пригодится другой, счастливой девочке, чтобы продлить ее счастье. А нашу, плохонькую, мы переправим за почку сюда. Я на остатки куплю шкаф, чтобы она в него потом пряталась. Кровать, чтоб она по ней потом каталась. Стул, с которого она потом прочитает стихи о счастье. Себе – куртку. Вы понимаете меня? Понимаете? Я же все хотел нормально сделать. И операция-то была простая. Но это же степь.
– Так, погоди, – сказали из зала. Я не понял кто. Просто кто-то. – Так, погоди. Это все правда?
– Каждое слово. Я же тут.
– То есть адрес у этой девочки есть, имя и фамилия?
– Были.
– Были?
– Были. Ну и есть. У мертвых тоже есть адреса.
– Так вся эта мясорубка – правда?
– Неделю вертел, чтобы вы спросили.
– А еще есть?
– Что?
– Девочки такие. Которых мучают.
– Целый мир.
И тогда на сцену вышел человек, и в руках его была винтовка.
– Кипарис посвящен Плутону, то есть покойникам, но не вам, пока еще не вам. Кипарис убил оленя, а после одеревенел, чтоб горько плакать, как вы сейчас, как вы. Из кипариса сколотили ковчег, чтоб все спаслись, и вы тоже будете спасены. Кипарис, наконец, – это просто красивое дерево. И звучит хорошо: кабаре «Кипарис»! Кабаре «Кипарис»! Но позвольте напомнить правду. Мы находимся в отдельно стоящем убежище первого класса с расчетной нагрузкой избыточного давления ударной волны 5 килограмм-сантиметров на сантиметр квадратный. С защитой от поражающих факторов термоядерного оружия. Убежище оборудовано медицинским пунктом, фильтровентиляционной камерой, дизельной электростанцией и продуктовым складом. Влажность 70 %, температура 23 градуса, содержание углекислого газа не более 1 %. И мы можем хоть век рисовать на стенах цветочки, а цифры останутся прежними. А еще тут есть резервный склад оружия, он за той черной дверью направо от бара, и сегодня, только сегодня там не заперто.
Человек поднял винтовку, и пули полетели в небо, но заколотили по потолку
– Все п-п-просто, – сказал человек. – Теперь сами.
Люди встали, и были их тысячи тысяч, но это мне, наверно, показалось, потому что под землей темновато все-таки. Люди взяли оружие. Люди пошли. Я тоже пошел, человек среди прочих, в свистящую зеленью ночь. В хрустящий листьями холод. В лед, в лед, в лед. В теплую талую воду. Шел и думал, шел и думал, шел и думал, что если мы спасемся – да, если мы спасемся! —
отличная
выйдет
сказка.
Девочка, которая убила Курта Кобейна
Ненавижу вещи на «С»: смерть, свиные сардельки, субординацию. А на «Б» у меня бессонница, блядь.
Девочка, которая в апреле 1994 года убила Курта Кобейна, прыгнула голая на табурет и чирикнула: ночь-ночь. Давай, мол. Я выпил водки с колесом, медленно вдохнул, закрыл глаза и начал рассказ.
Был бы рыба – говорил бы с людьми.
А был бы человеком – жил бы по-человечески.
– Ну что, брат-рыба. Тебе в суп. А мне тебя резать.
– Смелей, брат-человек. У меня отсутствует участок мозга, отвечающий за болевые ощущения. Увидимся в раю.
Перед смертью Курт Кобейн написал воображаемому другу. Про ребенка, которому и без отца хорошо, и про мир, в котором ничего не изменится. Это потом, а сначала представьте штат Вашингтон. Тупой холодный океан и елки, вот и штат, представлять нечего.
Девочка, которая в апреле 1994 года убила Курта Кобейна, говорит: там кругом страшные длинные люди с головами скатов. И все живут в огромном аквариуме на вершине горы. И когда внизу океан волнуется, вода на вершине плещет в лад. Этих людей можно гладить. Только не хвостик. Хвостиком они насмерть. Девочка их гладила, ей было пять. Я – нет.
Она провела в Сиэтле год. Отец был большой русский океанолог и занимался болью. Он мучил радужную форель. Впрыскивал ей в рот кислоту и делал другие гадости. Это важная проблема, боль рыб. Считается, что ее нет, потому что у рыб нет мозгов, чтобы страдать. Про людей иногда то же самое говорят.
Рыбы реагировали: дергались и терлись губами о камни. Отец точно установил, что форель испытывает неприятные ощущения, но не смог однозначно заключить, больно ли ей. «В результате воздействия внешних раздражителей у форели возникли глубокие поведенческие и физиологические изменения», – написал он и пошел в сырой хвойный лес пить водку с колесом, а девочка осталась играть в шишки.
Она тоже испытывала глубокие поведенческие изменения, как всякий пятилетний ребенок, на которого отцу насрать. У нее были огромные желтые трусы. Она-то хотела купальник, потому что уже взрослая. Но родители не считали, что ребенка нужно одевать красиво. Вот пусть подрастет.
Если мне за этот рассказ заплатят, я засну и проснусь, и куплю девочке купальник, потому что она уже подросла.
У Курта Кобейна тоже были проблемы в семье. Его родители все дрались и бухали, а он все грустил и упомянул об этом в предсмертной записке.
В тот день, в начале апреля, двадцать тысяч человек убили себя. Это примерно. Никто о них ничего не напишет. Впрочем, в соседнем штате на кровати официантка нюхала пальцы. Думала: вот и старость, еще немного – и все. Закрыла глаза и положила в рот ладонь таблеток. А еще одного мужика нашли с отстреленной головой, как Кобейна. Но про него вообще ничего неизвестно, какой-то дальнобойщик.
Отец девочки был высокий, как два Кобейна. Строгий, бородатый и в огромных советских очках с кривыми линзами. Правда очень высокий, два метра. Он ездил к рыбам на чужом «шевроле» и зло шутил. Он говорил, что у форели боли нет, только радуга. От моих шуток девочка тоже плачет, хотя уже подросла и может носить купальник. Я шутками что-то такое подчеркиваю, что не надо подчеркивать. Есть фото: девочка, отец и «Шевроле». Курт Кобейн в кадр не попал, хотя был совсем рядом.
Америка удивительная, когда тебе пять. И огромные там шишки, огромные. Девочка нашла в лесу американских детей – много мальчиков, жирных, как скунсы, и страшных, как скаты. Они поиграли в шишки и как-то объяснились, вовсе без английского. Девочка сказала, что папа скоро придет, придет папа скоро, а вон за той елкой дают арбузы, и надо успеть, а то кончатся.
И вот самое важное место в рассказе. Они играли в шишки и арбузы, а мимо шел Курт Кобейн. Он увидел эти шишки, эти палатки и пикапы, росу на капотах. Увидел туман, и в тумане – русскую девочку в желтых трусах. И много маленьких толстых мальчиков. Девочка водила их вокруг елок. Все орали и выглядели счастливыми.
Курт Кобейн еще раз посмотрел на девочку, пошел домой, выпил чаю или что там у него было, медленно вдохнул, закрыл глаза и убил себя в голову.
I think I simply love people too much, so much that it makes me feel too fucking sad. The sad little sensitive, unappreciative, Pisces, Jesus man.
Девочка сказала, что почти все правда. Но ее привезли в Сиэтл только в мае, во всяком случае, было уже тепло и Курт Кобейн был мертв. Я сказал, что тогда за рассказ не заплатят. Девочка, которая в апреле 1994 года убила Курта Кобейна, прыгнула голая на табурет и чирикнула: ночь-ночь. Люблю, мол, тебя все равно.
Водки нет, колеса кончились, вот рассказ.
Я представляю: тупой холодный океан и молодой мужчина с крюком во рту. Скалы, елки. Он молчит и, кажется, не испытывает боли. Рыбак смотрит в его пустые от счастья глаза и отпускает в воду, потому что на некоторых берегах так бывает. Там никогда не поздно.
Песня про грязный дождь
Петр и Полина жили вместе,
ели вместе,
гуляли вместе.
Некоторое время не спали вместе,
но это все не про то.
Они носили одинаковые кольца и одинаково картавили. Но она боялась дождя, а он – времени.
Утром, чтобы не закричать, Петр надевал носки – дорогие, в чугунную клетку. Время лилось. Он, наклоняясь, видел вены – старость. Медленно выбирал рубашку с проволочным узором. Мял рукава костюма цвета серого кирпича. Тихо пищал, но все-таки не кричал – и шел на фабрику.
Полина собиралась быстро. Садилась на кровать и так сидела.
В полночь Петр пинал дверь, пинал стену, пинал кошку, снимал надетое, смотрел на голую Полину, доставал литр водки, выпивал половину, осторожно вставал на колени, и его рвало – ни капли на брюки.
Во тьме все шуршало. За раковиной жил жук.
– Работай, кошка. Работай, – дрожала Полина.
Но кошка не ела жука. От Петра пользы не было тоже. Он спал на животе или делал вид, что спит.
Утром снова носки, писк, ужас – и Петр шел на фабрику, как много лет ходил. Там вязали шапки для слепых детей. Спереди сова, а сзади слова: «Я буду видеть!» Шапки хорошо продавались. Петр был точен, аккуратен очень, всем владел и все держал под контролем. Его уважали. Он даже выступал про социально ответственный бизнес.
Полина не могла работать из-за дождя. Если падала капля, если что-то где-то, ну, просто стучало, она набивала рот сигаретами.
Каждую полночь Петр, если не пил, садился на пол и говорил:
– Я творец. Меняю мир. Создаю рабочие места. А ты… пустыня.
По пятницам ездили в бар, убедиться, что все в порядке. Петр водил пьяный, потому что был точен, аккуратен очень, всем владел и все держал под контролем.
Петр и Полина много пили,
громко пели
в автомобиле,
некоторое время посуду били,
но это все не про то.
На фабрике работали одинаковые женщины без бумаг и без имен. Плохо понимали речь и вообще. Петр знал, что работники ценят личное отношение, и бил их бракованными шапками по лицу.
– Подумай о детях, – говорил Петр. – Слепые дети будут ходить в этом дерьме.
Полину он не бил. И сначала она ничего не боялась. Было хорошо: высокие потолки, твердые стены, окно в полмира, полный порядок и новое платье дважды в месяц. Однажды она спросила, сколько стоят эти платья и как насчет дождя. Оставляет ли он сложновыводимые пятна. Так и сказала – сложновыводимые. Через год у Полины было две дюжины платьев, но она курила в день по две дюжины сигарет и почти не покидала квартиру. Дождь мог начаться когда угодно.
Петр и Полина жили долго,
но не было никакого толка,
всякое покупали, только
это все не про то.
Петр боялся, что так и сдохнет без следа, поэтому собирал минералы, клал в шкаф и знал имя каждого. Однажды сделал стул с пятью ногами, красивый. Ночью, когда Петр прятался в подушку, Полина не могла вспомнить его лица.
– Работай, кошка. Работай, – дрожала Полина.
Но кошка не хотела никого греть. Она почти оглохла от ударов, ходила боком и растеряла нежность.
У Петра было шестьдесят клетчатых носков, тридцать проволочных рубашек и десять кирпично-серых костюмов. Он окружил себя правильными вещами. У него все было расписано. Все контракты на шапки на год вперед. Все речи. Полина, когда еще не так боялась, видела его выступление. В зале сидели другие женщины в платьях ценою в жизнь и другие мужчины в клетку и в серость.
– Творец, – говорил Петр, – это не выбор. Это гены.
День за днем шло как шло, и однажды дом лопнул, как рюкзак с камнями. Утром Петр надел что положено, но так и не вышел. Ну, просто не вышел.
Потом у стула отломилась ножка.
Потом заболела Полина.
Она лежала.
Был жар, ее трясло. Петр принес каких-то таблеток в коробке.
– Убери это от меня, – сказала Полина. – Убери. Эту. Воду.
Он привязал ее к кровати, пытался поить насильно, Полина визжала, и он все же вызвал врача. Тот уколол ей что-то и сказал, что нечего лечить.
– Это, – сказал врач, – обычно. Вы бы, – сказал врач, – видели, что я повидал. Чао.
Петр оставил Полину спать с пачкой сигарет во рту. Надо было на фабрику. Там все разладилось, вязальные станки стояли, и женщины стояли возле них. Одна вышла вперед.
– Слепые дети, – прочитала она по бумажке, – не про-зре-ют. И мы бы хотели зар-пла-ту.
День за днем шло как шло и не то чтобы было хуже. Петр выгнал старых женщин и нанял новых. Ночью начался наконец настоящий дождь. Полина и не вставала. Такой дождь точно оставит сложновыводимые пятна на чем угодно.
Петр и Полина,
эх, Петр и Полина.
Кажется, это слишком длинно.
Посмотрим, кто кого сделал из глины.
Но это все не про то.
Петр вернулся рано. Дома было сыро. За окном стучало. Из окна текло. Пол был в следах от мокрых пяток. Не хватало одного платья, одной пары туфель, одной дорожной сумки, кошки и Полины. Кровать была заправлена, пепельница – вымыта.
Петр взял ее, осторожно осмотрел, он спешил, его ждали, надо было переодеться к очередной речи, но он еще раз обошел все, просто для порядка, быстро обошел, он же спешил, стекло в подошве заскрипело по полу – ага, пепельница, подумал Петр, хорошо, что не снял ботинки, но он спешил, не было времени думать дальше, надо было спешить – ага, пепельница, – его ждали, надо было переодеться к очередной речи – очень быстро, быстрей обычного снять и надеть носки и так далее, а в зале уже сидели люди, свет бил в лицо, Петру потемнело, ему показалось, что нет ничего перед ним, ну просто ничего нет, что он вообще дома, лежит лицом в подушку и пропадет уже завтра.
Он подышал, тихо пискнул, но все-таки не закричал и очнулся. Потому что был точен, аккуратен очень, всем владел и все держал под контролем. Поклонился; похлопали.
– Вся моя жизнь, – начал он, – созидание.
Осень, 138
Фрол родился в октябре и умер там же. В крематорий ходит сто тридцать восьмой. Кондуктор серьезен, как в театре, его маршрут похоронный. Все с гвоздиками, завернутыми в газету. № 138 – для тех, кому не хватает на такси, на могилу, на цветы нормальные.
там над лесом туча мухэто умер винни-пухвидно меду перебралдознячка не рассчиталФрол был поэт. На колонне висел прейскурант ритуальных услуг и расписание. Жгли человека со смешной фамилией Хабло. И всяких других. Тетка из крематория, кажется, приторговывала цветочками с могил. Уважаемые родные и близкие безвременно усопшего (пауза, по бумажке) Фрола Жукова. Пожалуйста, пройдите в зал для прощания.
теперь он просто тушкаон больше не медведьего больную душкуподлечит доктор смертьКто-то грустный, яростный, усатый, из лесопарков и подворотен, где мы орали от боли и красоты и не умирали в общем и целом. Какой-то такой человек. Разве я ему родной и близкий? Кто я, чтобы прощаться? Вместе пили разок, пели чуток. Я его и не помню толком, усопшего-то.
ду-ду-ду ду-ду-ду горшок пустой ой-ой-ой-ой-ой-ой-ойду-ду-ду ду-ду-ду горшок пустой ой-ой-ой-ой-ой-ой-ойТу, которая его любила, я встретил через пять лет. Расскажи, говорю, о Фроле. А она:
– Черноволосый, черноглазый, с отпечатком черной ладони на спине. Нянечка в роддоме крестилась и убегала, отказываясь взять его на руки. В семье его потом была легенда, что это мама беременная едва не упала с лестницы, а папа ее поддержал. Покончил с собой на исходе октября. Не знаю точной даты, мы послезавтра наутро узнали. Вскрыл вены, вышел на лестничную клетку и звонил соседям. А они ему не открыли. Из-за того, что передумал и пытался, самоубийцей не считается.
Спасибо, говорю. Расскажи еще что-нибудь. А она:
– А еще он был весел, безумен, бесстрашен и бесстыден, в юности аскал и трахался на площади: «Бросьте монетку молодым, которым некуда пойти!»
Спасибо, говорю. Но я так и не понял, почему я просыпался с его именем. И почему той осенью все пытался его разглядеть. Но из третьего ряда видел только черные блестящие острые туфли, которые он вообще-то не носил, потому что черные блестящие острые туфли носят подонки. Из гроба торчали эти туфли и нос горбом.
громко плачет пятачокчто ж ты винни дурачокни ворчалок ни сопилоктолько ком гнилых опилокЗакончили прощание. Мужчины, крышечку давайте. Завинчиваем, так. Фрола бросили в прямоугольную дыру, все подошли и туда заглянули. Тетке с бумажкой сунули денег, она подняла брови.
отброшены копытаоткинуты конькипечально смотрят в небостеклянные зрачкиТруба плюнула черным облаком – Фрол полетел. А я все хотел прибить полку, на которой не стояла неизданная книга его стихов, а полка все не прибивалась. Я воздел молоток в одном городе и ударил по пальцу в другом. Все как-то скукожилось и безвременно усопло, ага-ага. Вот, например, раньше был зуб снизу слева. А теперь там снизу слева пустота, и в нее влезает палец – болит, если промахнуться молотком. Вот так и Фрол.
ду-ду-ду ду-ду-ду горшок пустой ой-ой-ой-ой-ой-ой-ойду-ду-ду ду-ду-ду горшок пустой ой-ой-ой-ой-ой-ой-ойОсень – это когда другие. А ты сидишь с пальцем во рту. И вспоминаешь нос горбом, отпечаток ладони.
винни умер в эфире только зуммер…винни умер в эфире только зуммер…Сто тридцать восьмой обратно – не то что сто тридцать восьмой туда. Обратно все уже выпили за здоровье своих мертвецов. Всем бы уже тепла и дальше жить. Один все кричал, что вот она, судьба, и обнимал чужую бабу, у которой умер кто-то не очень важный. Целовал ее в шапку, в пальто и просил у меня карандаш, записать телефончик. Но в карманах были только бумажный мусор и немного мелочи. 19 октября 1971 – 29 октября 2009. Бросьте монетку молодым, которым некуда пойти.
Стереометрия
– Купи куб мышей, – сказала мама, – Пиня голодный.
Маме не хватало человеческого тепла, и она взяла питона. Пиня жил в прямоугольной чугунной ванной объемом сто сорок четыре литра, мылись мы у соседки, а мама ее за это стригла. У соседки тоже не было мужа, были слабоумная дочь моих лет и лысый попугай на кухне, но она еще не потеряла надежду и хотела каре. Сложно все у взрослых, я и тогда не вникал, и сейчас не буду.
– Купи куб мышей, – сказала мама. – Или я сожгу твои книги.
Я часто представлял, что Пиню засосало в трубу, а потом вообще всех, и никто уже не мешает заниматься стереометрией.
Кормили его на последние деньги. Мама продала на дрова, что было, и пошла, наконец, редактором сайта для инвалидов. Следила, чтобы они не поубивали там друг друга при знакомстве.
«Инвалид третьей группы, пока не бессрочной. В тонусе держало и держит пристрастие к игре на басу, хочу поступить в эстрадно-джазовое училище».
«Инвалид первой группы с ампутацией обеих кистей рук и правой стопы. Курю, пью редко, наркотики не употребляю и ненавижу тех, кто употребляет их. Был женат, остальное при переписке».
«Инвалид первой группы, не хожу, деревенская, простая, одинокая, не хожу».
– Почти как я! – шептала мама и дула в кулак. – Почти как я.