Полная версия
Петербургские трущобы. Том 1
– Вообразите, ко мне нынче утром подкинули девочку! – начал он, усаживаясь подле нее, как добрый и старый знакомый.
Амалия Потаповна ответ на это заменила кивком головы, который словно бы выражал собою: «так-с!..»
– Я очень не рад такому сюрпризу, – продолжал он.
– А то ж объявить до полиции, – предложила ему генеральша.
– Fi donc![71] – махнул рукою Шадурский. – Рад не рад, а делать нечего: подкинули, так уж и позаботься о ребенке.
— О jа… aber das zeugt ihre edles Herz[72], – похвалила Амалия Потаповна, изъявляя ему знак благоволения рукою. – А то ж я вам буду находить un bonne nourrice pour cet enfant, s’il vous plaоt, monsieur?[73] – предложила она.
– Нет, не то! Я бы вас попросил о другом, – возразил Шадурский.
– Ganz zu ihren Dinsten, ganz! ganz![74] – любезно поклонилась генеральша, которая, благоволя к Шадурскому «за его изящные манеры», иногда для него даже время свое на лишние слова расточала.
– Я его хочу отдать на воспитание в какие-нибудь хорошие руки и буду просить вас позаботиться об этом, – предложил он.
– А зачем нельзя? Хоть в минут! Не! cela est tout à fait possible pour moi![75] – согласилась генеральша.
– Чем скорее, тем лучше!
– И то правда! А какие кондиции ваши? – спросила она, принимая деловой тон, который вмиг и уж как-то невольно, сам собою появлялся у нее, чуть только разговор начинал касаться денег, условий и т. п.
– Я вам дам единовременно десять тысяч, – говорил Шадурский, – распорядитесь ими для этого ребенка, как будет лучше, уж это вы сами знаете; а мне – чтоб уж больше никогда никаких забот и беспокойств не знать с ним, хоть и не слыхать о нем вовсе; десять тысяч, надеюсь, это слишком достаточно и даже роскошно для какого-нибудь подкидыша.
– О ja! certainement[76], – согласилась фон Шпильце. – Но скажите, vous se soupçonnez personne?[77] – с подозрительной расстановкой добавила она.
– Personne, madam[78], – ответил, пожав плечами, Шадурский.
– Und haben sie nichts genört?[79]
– To есть насчет чего это? – переспросил он.
– Un petit scandale, que est arrivе dans le grand monde…[80]
– Какой скандал? – притворился Шадурский, начав с первых же слов догадываться, в какую сторону клонит генеральша, в намерении выпытать от него что-нибудь подходящее.
– Ах, так вы не слыхали? – равнодушно и рассеянно проговорила она.
– Ничего не слыхал, а что?
– Нет, а то ж так!
– Однако?
– Non, commеrage![81] и говорить не стоит! – поспешила замять генеральша, видя, что он ничего еще не знает, и опасаясь, как бы не обмолвиться чем-нибудь лишним. «Пусть от других сплетни узнают, лишь бы от меня без нужды и без цели ничто не выходило» – было постоянным ее правилом.
Шадурский, оставшийся немало доволен тем, что она, по-видимому, не имеет на него никаких подозрений, в свою очередь тоже поспешил отклониться от дальнейшего разговора насчет скандала.
– Послушайте, Амалия Потаповна! по старой дружбе у меня к вам будет еще одна маленькая просьба! – сказал он с тем решительным выражением в лице и в голосе, с каким обыкновенно говорит человек, у которого долгое время не хватало духу начать высказывать что-либо затруднительное или неловкое и которого наконец, по пересилении самого себя, что называется, прорвало.
– Дело для меня очень близкое и интересное, – добавил он, стараясь говорить и небрежнее, и равнодушнее, чтобы смаскировать этим то маленькое волнение, которое заставило посильнее забиться его сердце от некоторой щекотливости предстоящей просьбы.
– Н-ну? – протянула генеральша, вытянув вперед свою мордочку.
– Я бы попросил вас разузнать кое-что… по секрету…
– Ага!.. je comprends… je comprends bien ça![82] – с живостью подмигнула ему Амалия Потаповна.
– Нет… да вы что думаете? – спросил Шадурский, который искал, как бы половчее объяснить ей свое дело.
– Eine Dame, glaube ich? jung und charmant?[83] – опять подмигнула генеральша.
– Нет, не совсем так… Мне бы, вот видите ли, хотелось бы знать… как вам сказать-то это?.. хотелось бы знать, кто интересовал мою жену в нынешнюю зиму, – выговорил наконец Шадурский, стараясь принужденными улыбками смягчить смысл своей фразы и потупясь, чтобы не встретиться с взглядом генеральши.
Эта последняя действительно глядела на него во все свои толстые, изумленные глаза.
– Как!.. – воскликнула она, – aber sie selbst?[84] Такой прекрасный, красивый мужчин! Est-ce possible?[85]
Шадурский покраснел и еще более потупился. Ему окончательно стало неловко. Он закусил губу и пожал плечами.
– Non! vous vous trompez, monsieur![86] – сказала она решительным и разубеждающим тоном. – Я ж ничего не знаю, а я бы все знала, кабы что было… Et dans le monde on n’a jamais parlе de cela! [87]
– Да в свете-то, может, и точно никто не знает, – согласился Шадурский, – но… я имею некоторые причины предполагать…
– Да! а то ж я и забыла! ведь вас не было по зиме! – домекнулась m-me фон Шпильце.
– Ну, вот то-то же и есть!.. Я не то чтобы из ревности… а так, собственно…
– Ah, oui! monsieur est un peu curieux! ich verstehe[88], – любезно поддакнула генеральша.
– Ну, понятное дело!.. – подхватил Шадурский. – Спросить ее самое, согласитесь, не совсем-то ловко: может быть, я и ошибаюсь; а между тем хотелось бы знать кто… Дело прошлое, – продолжал он, как бы оправдывая не то себя, не то супругу, – дело прошлое – и я нисколько не претендую… в наш век… тем более Жорж Занд… Вы понимаете!
– N-nu ja-a![89] понимай!
– Тем более что и сам я небезгрешен бывал иногда, – говорил князь, стараясь улыбаться и думая отговорками своими смягчить дело настоящей, голой истины – и перед генеральшей (как будто ее можно было провести этими смягчениями!), и перед своим собственным самолюбием. Его уж давно-таки помучивал вопрос: кто любовник жены? чем прельстил он ее – умом ли, красотой или положением? и не разыгрывает ли он, муж, перед ним комической роли благодаря незнанию своему? Впрочем, надо прибавить, что если бы в этом любовнике нашел он человека, равного ему по положению в свете, то смотрел бы сквозь пальцы на отношения жены, позволяя себе самому гласно делать втрое более для спасения своего самолюбия, и только потребовал бы, чтобы этот избранный не скомпрометировал перед обществом честь его имени, если не желает подставить лоб свой под дуло пистолета. Но в то же время нельзя не прибавить, что ревность оскорбленного самолюбия по временам испускала самовольные и ох какие болезненные крики в его сердце – крики, которые он старался заглушать, обманывая это же самое самолюбие тем, будто ему решительно все равно, что бы ни делала супруга, и что он почитает себя неизмеримо выше всего окружающего мира и потому смотрит на все презрительными глазами.
– Только ваше честное слово, что это умрет между нами! – прибавил Шадурский, побаивавшийся, чтобы генеральша как-нибудь при случае, под рукой, не сболтнула кому о его просьбе и о том обстоятельстве, которое ее вызвало.
Генеральша даже обиделась при этом. И в самом деле, зачем ей болтать в ущерб своим собственным интересам?
– Я надеюсь на вас, по старой нашей дружбе! Вы узнаете обо всем подробнее и обстоятельнее, понимаете? – сказал он заискивающим и ласковым тоном.
Генеральша покивала головой и с нежной сентиментальностью посмотрела на Шадурского.
– О, si j’etais votre femme![90] – вымолвила она со вздохом.
– Так что ж бы? – спросил князь, видя, что она приостановилась и не договаривает.
– Je vous aurais aimé! je vous serais fidèle…[91] – томно и тихо проговорила она, покачивая в лад головою, и в заключение опять вздохнула.
Шадурский молча поклонился; но вдруг, сообразив, что эта струнка может быть ему также полезна, вскинул на генеральшу такой взгляд, который очень красноречиво говорил: «А почем знать? быть может, оно еще и будет так!»
Генеральша очень скромно, но кокетливо улыбнулась на это…
Для читателя сомневающегося – если бы такой нашелся – мы не можем от себя прибавить, что Шадурский не был первый, да не он и последний, а очень, очень много весьма солидных мужей не раз обращались к генеральше с подобными поручениями.
– Итак, вы постарайтесь же обделать; я буду очень, очень благодарен, – сказал князь, подымаясь и глядя на свои часы. – А что касается до подкидыша – так горничная жены привезет его к вам, в моей карете, часа через полтора.
– S’gu-ut![92] – протянула Амалия Потаповна.
– Сегодня же я и пакет с деньгами привезу вам! – присовокупил Шадурский, дружески пожимая ее мягкие, потные руки.
– Sehr gut! – повторила генеральша. – Mais envoyez seulement la voiture nach andren[93] подъезд, – присовокупила она с улыбкой, подмигнув ему глазками, как человеку, которому таинственная роль этого «andren» подъезда была уже давно и очень коротко знакома.
«Теперь бы надо к ней заехать: успокоить там, что ли… Она писала, а я не собрался еще ни разу, – размышлял сам с собою Шадурский, медленно проходя мимо лестничных статуй. – Неприятно, черт возьми; ну, да один-то раз куда ни шло! Только то скверно, что экипаж открытый: неравно увидят еще как-нибудь… Разве во двор приказать ему там въехать?» – думал он, садясь в коляску и справляясь по письму княжны Анны об адресе ее тайного приюта.
Его сиятельство, тридцатисемилетний муж и соблазнитель, сей гордый, демонический Чайльд-Гарольд российский, – стыдно сказать! – чувствовал теперь какой-то школьнический, заячий страх за свою романическую проделку.
На Невском проспекте с ним поравнялся один из известнейших вестовщиков большого света и, грациозно послав ему рукою воздушный поцелуй, поехал, не отставая, рядом.
– Une grande nouvelle![94] – кричал он Шадурскому. – Вы не слышали?
– Что такое?
– Как! Вы спрашиваете, что такое? Вы ничего не слыхали о скандале?
– Ничего…
– Мой Бог! Об этом говорит уже весь свет… Это – вещь небывалая!..
– Что же такое?
– La jeune princesse Tchetchevinsky…[95]
– Ну?
Сплетник, вместо ответа, сделал руками несколько пантомимных, очень выразительных и понятных жестов.
– Что за вздор! этого быть не может! – с улыбкой возразил Шадурский, хотя сердчишко его и сильно-таки екнуло при этой пантомиме.
– Mais… Comment[96] быть не может?! Говорят, будто есть особы, которые читали даже письмо ее к своей матери, и предерзкое, пренепочтительное письмо! Pauvre mère! elle est bien malade pour le moment![97] Это ее убило!
– Кого же обвиняют в этом? – спросил Шадурский.
– Voilà une question![98] Конечно, княжну! Помилуйте. Ведь это кладет пятно не только на семейство, mais… même sur toute la noblesse![99] Это… это une femme tout-à-fait perdue![100] О ней иначе и не говорят, как с презрением; с ней никто более не знаком, ее принимать не станут!..
– Oui, si cela est vrai…[101] конечно, так и следует! – с пуристическим достоинством римской матроны проговорил Шадурский, трусивший в душе от всех этих слухов и убежденный в эту минуту, что действительно так следует. – Et qui suppose-t-on être son amant?[102] – спросил он.
– Вот в том-то и загадка, что не знают. Во всяком случае, это – подлец! – заключил благородный сплетник.
– О, без сомнения! – подтвердил Шадурский. А сердчишко его снова сжалось и екнуло при этом роковом слове.
– Но у нее есть брат; он, вероятно, разыщет. C’est une affaire d’honneur[103], – продолжал сплетник.
– Что же, дуэль?
– Или дуэль, или пощечина!
Шадурский даже побледнел немного, несмотря на свое образцовое умение и привычку владеть собою и скрывать свои настоящие чувства.
– Du reste, adieu![104] Мне в Караванную! Еду к баронессе Дункельт – узнать, что там говорят об этом, – заключил сплетник и, послав Шадурскому еще один воздушный поцелуй, скрылся за поворотом на Караванную улицу.
– Пошел домой! – закричал между тем этот своему кучеру.
Кучер, получивший за пять минут перед тем приказание ехать в Свечной переулок, остался очень изумлен столь неожиданным поворотом дела и, не вполне на сей раз доверяя своему слуху, обратил вопросительную мину к своему патрону.
– Пошел домой, говорю тебе, скотина! – закричал этот последний, вероятно торопясь сорвать на кучере бессильный гнев свой за слово «подлец», произнесенное сплетником.
Возница тотчас же повернул лошадей в обратную сторону.
«Вот так-то лучше будет», – подумал Шадурский, и через несколько минут коляска остановилась перед подъездом его собственного дома.
– Можешь откладывать: я больше никуда не поеду сегодня! – обратился он к кучеру и скрылся в дверях не без внутреннего удовольствия за счастливую встречу и за все предыдущее поведение с княжною, которое отклоняло всякое подозрение от его ничем не запятнанной личности.
XVII
ДВЕ ПОЩЕЧИНЫ
Шадурский прямо прошел на половину жены. Он хотел сообщить ей, что участь подкидыша обеспечена, полагая в то же время найти у нее своего управляющего, г-на Морденко, который ежедневно являлся с отчетами и докладами – утром, в девять часов, к князю, а в первом или в начале второго – к самой княгине. Она с некоторого времени вообще стала интересоваться делами. Шадурский намеревался взять у Морденко десять тысяч, обещанные им генеральше.
Быстрыми и неслышными в мягких коврах шагами подошел он к дверям будуара, распахнул одну половину и вдруг окаменел на минуту, пораженный странным и неожиданным дивом…
Супруга его лежала в объятиях г-на Морденко.
Князь, не двигаясь с места и не спуская с них холодного взора, в котором тускло засвечивалось какое-то ледяное бешенство, стал натягивать и застегивать на пуговку свою палевую перчатку, которую, подходя к будуару, уже стянул было до половины руки.
Княгиня, пораженная еще более, чем муж, в первую минуту дрожала всем телом, приникнув к диванной подушке и закрыв лицо своими бледными тонкими руками. Морденко, ошалелый и немой от страха, глядел во все глаза на это, по-видимому, хладнокровное, застегивание перчатки, тогда как рука его машинально и неудачно искала на краю стола принесенные к докладу бумаги. Это был высокий, несколько сутуловатый и сангвинически-худощавый мужчина лет сорока, породистый брюнет, с бронзово-бледным, энергическим лицом и глубокими темно-карими глазами.
Застегнув наконец свою пуговку, князь подошел к нему медленными шагами и с размаху дал сильную и звонкую пощечину.
– Вон, животное!.. – тихо прошипел он, скрежеща зубами. – Сегодня же сдать все дела и чтобы к вечеру духу твоего тут не было!.. Вон!
Уничтоженный, убитый и перетрусивший Морденко отыскал наконец свои бумаги, почтительно согнулся и на цыпочках вышел из будуара.
Князь затворил за ним двери.
– Хоть бы это-то из предосторожности сделать догадались! – укоризненно посоветовал он, кидая на жену убийственно-презрительный взгляд.
Княгиня начала уже истерически, но сдержанно и глухо рыдать, не отрываясь от своей подушки.
– С кем?! с хамом… с холуем… с лакеем!.. И это – русская аристократка! – шипел он задыхающимся голосом.
На этих словах, видно уж чересчур задетая за живое, княгиня словно очнулась и, стремительно вскочив со своего дивана, ринулась к мужу.
– Tu vois par là, misеrable, ce que tu as fait de ta femme! Tu es un lâche![105] – злобно прорыдала она, с наглым трагизмом потрясая руками своими в самом кратчайшем расстоянии от физиономии князя. Это была единственная и как будто оправдательная мысль, на какую только могла она теперь найтись.
Тому это показалось уж чересчур отвратительно. Он позабыл себя от бешенства, и вдруг, в ответ на укоризненное восклицание княгини, раздался хлесткий звук новой пощечины.
Княгиня взвизгнула и навзничь грохнулась на пол…
Шадурский с минуту постоял над нею, молча и холодно глядя на ее рыдания, и тихо вышел из будуара. Он уже успел овладеть собою.
– Сними с меня эту перчатку! – спокойно и твердо сказал он лакею, войдя в кабинет.
Тот аккуратно исполнил это экстраординарное приказание.
– Брось ее в огонь! – сказал он еще более равнодушным тоном – и лайка тотчас же затлелась в пламени камина.
Князь чувствовал, что он «разыграл хорошо», что он должен быть необыкновенно эффектен и величествен в эту минуту.
Жалкий человечишко!.. он рисовался перед самим собою своим quasi[106] байроническим демонизмом.
XVIII
КНЯЗЬ И КНЯГИНЯ ШАДУРСКИЕ
Князь Дмитрий Платонович Шадурский и супруга его, княгиня Татьяна Львовна, были уже шестой год женаты. Супружество их могло назваться вполне приличным супружеством. В официальных случаях, когда того требовали обстоятельства, они являлись в свет вместе или принимали у себя, соблюдая с верным тактом и с самой безукоризненной полнотою все условия, каких требовали этикет и понятия той жизни, в замкнутом кругу которой они вращались. Князь всецело представлялся солидно-вежливым почтительным мужем; княгиня – уважающей своего мужа супругой. Никогда ни малейшего косого взгляда или слова, которые, вырываясь иногда почти невольно из надсаженного сердца, могли бы хоть как-нибудь, хоть чуть заметно обнаружить их истинные чувства! Друг о друге они относились всегда не иначе как с полным уважением – с уважением, заметьте, но не с любовью: настолько они имели ума и такта, чтобы не «изъявлять» любви своей. Да, впрочем, любви-то никакой у них и не было. Взамен ее было уважение к внешнему супружеству: князь уважал жену потому, что она носила его имя; княгиня, не уважая князя, уважала самое имя, которое отнюдь не позволила бы себе скомпрометировать перед светом. Свет – это фиктивное понятие, между прочим, является чрезвычайно странным в представлении большинства женщин, принадлежащих к нему, они считают светом тот замкнутый круг общества, который организовался здесь, на месте, в Петербурге или в Москве. Авторитет и сила этого света действительны и могучи только на месте. От этого очень часто происходит то, что целомудренные Дианы в Петербурге – перерождаются в шаловливых Киприд в Париже; но, по возвращении, непременно делаются опять целомудренными Дианами – по крайней мере по внешности представляют себя таковыми своему свету.
О княгине пытались кое-что сплетничать, но это были сплетни глухие, темные, не имевшие никакого действительного основания, – и потому им не давали ходу, о них не думали, на них не обращали особенного внимания, считая их только сплетнями, и наконец скоро забывали. Сама же княгиня Татьяна Львовна своим внешним поведением не подавала к ним ни малейшего повода: она никого не отличала, никому не давала предпочтения – напротив, была решительно со всеми ровна и любезна. Поэтому ей никого не могли исключительно приписать в любовники. У князя Дмитрия Платоновича были кое-какие грешки и по части актрис, и по части Диан; но и те и другие, как человек солидный и опытный, он умел окутывать достодолжно-приличным флером. О его грешках иногда интимно поговаривали в том тоне, который мог только приятно щекотать его ловеласовское самолюбие, и никогда никто не заикался в тоне оскорбительном или компрометирующем. На эти грешки смотрели как на легкие и милые шалости, которые за кем же из мужчин не водятся! Главное дело в том, что все формы внешнего приличия отменно были соблюдаемы этою четою, вся внутренняя, домашняя сторона медали отменно скрывалась ими от посторонних глаз, и потому их все уважали, все были довольны, и они сами также были довольны своею внешнею, показною стороною.
Князю Шадурскому пошел уже тридцать восьмой год, княгине – двадцать пятый. Он женился сильно уже поистраченный и поистертый заграничною жизнью; она вышла за него с силами еще довольно свежими; только румянец начинал немножко блекнуть от бессонных ночей, которые она проводила на балах, танцуя до упаду. Татьяна Львовна более всего на свете любила балы и танцы. Князь был хорош собою, и она могла назваться красавицей. Оба были блондины: князь – более с рыжеватым отливом, княгиня – с оттенком пепельным. Он свою блазированную физиономию очень успешно старался устроить на английский покрой; физиономия княгини, когда она была девушкой, напоминала эфирного, непорочного ангела, а когда сделалась дамой – выражение невинности сменилось характером гордой и недоступной Дианы. И то и другое было вполне прекрасно. Она в раннем детстве была увезена за границу, нарочно для того, чтобы там воспитываться, и возвратилась оттуда восемнадцати лет, ни слова не разумея по-русски, так что когда выходила замуж, то должна была скопировать русскую подпись своего имени для внесения в церковную книгу. Все знания ее в русском языке простирались только до двух-трех молитв, смысла которых она не понимала, а тараторила в долбяжку, как попугай ученый. Впрочем, знала еще слова: caracho, strastouy и kacha[107]. Когда во время венчания поп спросил ее обычно-формальной фразой: «Не обещалась ли еси другому?» – то Татьяна Львовна так странно и бессмысленно поглядела на него, что шафер поспешил ей подшепнуть на ухо: «Нет», и невеста, долго не могшая совладать с этим односложным звуком, наконец с большим усилием выговорила: «niette». Однако в три года она довольно порядочно выучилась этому варварскому языку и выражалась на нем с книжной отчетливостью в звукопроизношении, как истая иностранка, которая по книгам выучилась говорить по-русски. Впрочем, с годами княгиня делала все более и более успехов.
С первого появления своего в свете, тотчас по приезде из Италии, она произвела необыкновенный фурор, бывши сразу же всеми замеченной и оцененной по достоинству. Многие матушки смотрели на нее с завистью, юные и девственные их дочери – с завистью еще большей: первые боялись за отбой женихов, вторые ненавидели опасную и первенствующую соперницу. Молодые дамы приняли ее под свое милостивое покровительство, впрочем, до тех пор, пока она оставалась девушкой. С выходом замуж роли переменились: матушки сделались равнодушны, дочки преданны, а сверстницы-дамы преисполнились дружественной злобой и завистью. Молодые люди, из которых десятка два, если не больше, были влюблены в нее без памяти, все без исключения остались ее поклонниками, как до свадьбы, так и после свадьбы, если даже не усилили свое поклонничество после этого обстоятельства. Почтенные старички, старцы и старикашки не менее молодых людей изъявляли Татьяне Львовне свое благоволение, а с тех пор, как она надела на себя чепец, очень любили разговаривать с нею о предметах немного игривых, причем масляно улыбались и даже облизывались. Татьяна Львовна, с своей стороны, относилась весьма благосклонно к этим невинным обожателям и также любила разговаривать с ними об игривых предметах. Это было единственное преимущество старцев перед молодежью.
Сердце Татьяны Львовны, по приезде в Россию, пребывало свободным и ничем не заинтересованным: она оставила его в Милане одному молодому итальянскому графу – по крайней мере ей самой так казалось. Из соотечественников влюбленных и невлюбленных никто не удостоился чести быть замеченным ею. Князь Шадурский, однако, не был влюблен, даже и увлечен-то не был нисколько, а женился так себе, почти ради того, чтобы насолить благоприятелю. Татьяну Львовну любил до безумия один флигель-адъютант, лучший представитель военного дендизма того времени, молодой, красивый, пылкий, отличный и ловкий вальсёр, недурной каламбурист, добрый товарищ и любимец весьма многих особ прекрасного пола. К сожалению, при довольно круглом состоянии, он был человек без громкого титула, а просто старый дворянин и вдобавок еще с вульгарной, плебейской фамилией – Еремеев. Несмотря, однако, на незвучную, беститульную фамилию, он, благодаря своим внешним блистательным качествам, с гордым достоинством и честью носил титул великосветского льва. Военная молодежь решительно ставила Еремеева для себя образцовым и почти недосягаемым идеалом, учась у него носить аксельбанты и перенимая изящные манеры, вместе с изящным покроем сюртуков. Если m-sieur Еремеев был лев военный, то князь Шадурский вполне имел право считать себя львом гражданским. Поэтому последний ненавидел в душе своего соперника и, дружески пожимая ему руку, мысленно посылал его ко всем чертям в преисподнюю, не упуская ни малейшего случая насолить и напакостить доброму приятелю. Видя, что Еремеев страстно влюблен в Татьяну Львовну и, того гляди, сделает ей предложение, Шадурский решился перегородить ему дорогу. Достав себе, за два бала вперед, мазурку молодой красавицы, он успел своим напускным байронизмом и оригинальничаньем блестящей болтовни остановить на себе несколько ее внимание. Затем – в остальную половину мазурки – с десяток ловких, метких и довольно ядовитых фраз насчет Еремеева, брошенных мимоходом, успели за минуту сделать последнего смешным в глазах Татьяны Львовны, так что когда он, после ужина, явился ангажировать ее на тур вальса – Татьяна Львовна, поймавшая в этот самый миг тонко-иронический взгляд Шадурского, отказала m-sieur Еремееву. Засим, дня через четыре, в мазурке же, князь сделал ей предложение и… она обещалась подумать.