Полная версия
Петербургские трущобы. Том 1
Она написала письмо к самой княгине Шадурской. Это были не слова, а слезы наболевшей, истерзанной души. Она, ни слова не упомянув о Шадурском и о своих отношениях к нему, раскрыла только с полной откровенностью, что она мать подкинутого к ним ребенка, и умоляла сказать ей, где он и что с ним сделалось. Но ответа на это письмо не было. Княжна подождала, или, лучше сказать, всем существом своим прострадала тоской ожидания два дня – и все-таки ответа не было. Она написала к ней новое, еще отчаяннее первого, письмо, отправив его лично с востроносенькой немкой – и результат вышел все тот же.
Тогда княжна Анна оставила свой тайный приют. Она наконец совершенно пробудилась и вполне уже поняла, что такое тот свет и те люди, которые до сих пор ее окружали. Все связи с этой жизнью с той же минуты были окончательно порваны в ее сердце. В нем жило одно только чувство, одно стремление – во что бы то ни стало видеть и отнять своего ребенка, и с этой неотступной мыслью она впервые вышла за порог серенького домика в Свечном переулке.
XXII
ДЕТИ
Слова князя Шадурского о том, что жена его никогда не увидит и не будет знать своего новорожденного сына, были не что иное, как одна только эффектная фраза.
Г-н Морденко написал княгине письмо, где извещал о новом своем адресе. Татьяна Львовна ответила тотчас же и, рассказав подробно всю последующую историю, приказала ему разведать под рукой, у кучера, в какую улицу ездил он с господами ночью. Таким образом адрес акушерки из Свечного переулка сделался известен и княгине, и г-ну Морденко.
Муж просил ее готовиться к отъезду вместе с ним за границу, что должно было последовать недели через полторы. Княгиня тайком от него переслала Морденке довольно значительную сумму денег с приказанием взять ребенка от акушерки и поместить его в хорошие руки. Генеральша фон Шпильце, с своей стороны, сделала то же самое.
В Средней Мещанской улице, «близ пожарного депо», жил некоторый «бедный, но честный майор» в отставке, «будучи обременен многочисленным семейством и женой, болезненным состоянием одержимой». Это, однако, нисколько не мешало ему брать «на воспитание» посторонних детей. «Бедный, но честный» майор назывался – Петр Кузьмич Спица.
На Петербургской стороне, в Гулярной улице, можно сказать, среди древес и злаков сельских, обитал в собственном домишке один из вечных титулярных советников и присяжных столоначальников, по фамилии Поветин. Жил он скромно, тихо и богобоязненно, вместе с женою, но без чад и домочадцев, в коих отказала им попечительная судьба.
К бедному, но честному майору был помещен, стараниями г-на Морденко, сын княгини Шадурской, во святом крещении нареченный именем Иоанна Ветхопещерника и того же месяца прописанный в местное мещанское сословие под фамилией Вересова.
К титулярному советнику Петру Поветину, стараниями генеральши фон Шпильце, была отдана на воспитание дочь князя Шадурского, во святом крещении именем святыя Марии Магдалины нареченная и записанная в мещанское сословие под фамилией Поветиной, по восприемному отцу и воспитателю ее.
Пятилетний князь Владимир Шадурский приготовлялся, со своим штатом нянек и гувернанток, к отъезду с родителями за границу, где предполагалось начать и кончить курс его воспитания и образования, которое должно было приготовить и дать русской земле русского гражданина.
XXIII
ВЕЛИКОСВЕТСКАЯ ДИАНА
Был холодный весенний вечер. Петербург изобилует ими. По небу ходили низкие и хмурые тучи; с моря дул порывистый, гнилой ветер и засевал лица прохожих мелко моросившею дождливою пылью. Над всем городом стояла и спала тоска неисходная. На улицах было темно и уныло от мглистого тумана. Фонарей, по весеннему положению, не полагалось.
Часов около восьми у подъезда дома князя Шадурского остановилась женщина, закутанная в большую шаль, с густым темным вуалем на лице, и робко дернула за ручку звонка.
– Мне необходимо надо видеть княгиню – отдайте ей эту записку, – сказала она отворившему ей швейцару и вслед за ним вошла на площадку парадной лестницы.
Княгиня прочла поданную ей записку и улыбнулась. В ней загорелось Евино любопытство и желание поглядеть, какова-то стала княжна Анна после всего случившегося с нею.
– Проси сюда эту женщину, – сказала она человеку и, подойдя к зеркалу, поправила на себе какую-то шемизетку, пригладила отделившуюся прядку волос и, повернувшись вполоборота, оглядела общий вид свой.
Сердце ее билось каким-то особенным самодовольным злорадством. Она даже почему-то была рада этому неожиданному посещению.
Через минуту робко, с замирающим сердцем вошла княжна Анна в будуар Шадурской и только тут, оставшись с ней наедине, подняла с лица свой черный вуаль. Это лицо было бледно, смертельно бледно; на черных ресницах глубоких прекрасных глаз искрились две крупных слезы; бледные и сухие губы чуть-чуть дрожали нервною дрожью. Стройная, высокая фигура ее, охваченная мягкими складками черной шали и платья, походила скорее на призрак, чем на живое существо. Она была грустно, тоскливо-прекрасна, как подсудимая, которая ожидала последнего своего приговора, долженствовавшего разрешить для нее роковое быть или не быть.
Княгиня Шадурская встретила ее вопросительной миной, не забыв предварительно устроить себе холодное и нравственно-строгое лицо.
Княжна Анна молчала. Она была слишком смущена и взволнована для того, чтобы сказать что-либо.
– Что вам от меня угодно? – с ледяною вежливостью спросила наконец Шадурская, которая ни сама не садилась, ни посетительнице не указала на кресло.
– Вы это уже знаете, – прошептала бедная девушка.
– Я знаю только то, что поступаю, может быть, слишком опрометчиво, дозволив себе принять вас, – возразила княгиня своим прежним тоном. – Вы должны знать, что более не существуете уже для общества, и верьте, только из одного христианского чувства я принимаю вас нынче… Только покорнейше прошу, чтобы это был последний раз, – поспешила добавить она.
– Мне света не нужно: мне нужен ребенок мой! – твердо сказала девушка.
– Как!.. и вы решаетесь так прямо говорить об этом? Где же девическая скромность? – благонравно удивилась княгиня, которой стало уже невмоготу притворяться строгой христианкой, а так и подмывало явиться в настоящем своем образе беспощадно строгой Дианы.
– Зачем говорить слова? – возразила Анна. – Я прошу у вас моего ребенка.
– К сожалению, я ничего не могу сказать вам о нем. Я его почти и не видала.
– О, сжальтесь! не мучьте же меня! – простонала мать, ломая с мутящей тоской свои руки, и, вдруг зарыдав, опустилась на колени перед гордой княгиней. – Отдайте, отдайте мне его! Скажите, где он! – умоляла она, захлебываясь от глухих и тяжелых рыданий.
– Я уже сказала вам, – промолвила Шадурская, не делая ни малейшего движения, чтобы поднять с полу несчастную.
– Вспомните, ведь вы тоже мать!.. Мать… Поймите же меня! – стонала княжна, в исступлении подползая к ней на коленях и судорожно ловя ее руки.
– Встаньте, – повелительно сказала княгиня. – Между нами нет и не может быть ничего общего… Вы сами захотели упасть в ту пропасть, которая навеки отделила вас от всех честных и порядочных женщин, – ну, так на себя и пеняйте же! – с жестокой, желчной холодностью говорила она, безжалостно измеряя глазами ползавшую перед ней жертву и более чем когда-либо сознавая в себе все величие своего достоинства.
– И у вас хватает духу читать мне мораль в эту минуту! – с горьким упреком прервала ее княжна Анна.
– Ошибаетесь, я не мораль читаю вам, – сухо возразила княгиня. – Я хочу только сказать, чтобы вы не писали ко мне более писем: они могут компрометировать меня.
Княжна тотчас же после этих слов поднялась с полу и гордо выпрямилась.
– Вы не скажете мне, где мой ребенок? – решительным тоном спросила она.
– В последний раз говорю вам – нет! и покорнейше прошу оставить меня! – поклонилась Татьяна Львовна.
– Так будьте же вы прокляты! все прокляты! – задыхающимся шепотом проговорила княжна, страшно дрожа всем своим телом, и повернулась к двери.
– Вы слышали, что княгиня Чечевинская скончалась? Третьего дня ее хоронили и… вы – ее убийца! – безжалостно-равнодушно сказала Шадурская, спокойно отходя к своему дивану.
Княжна вздрогнула, на минуту остановилась неподвижно на месте, потупя свою голову так, как будто ожидала сейчас удара секиры, и вслед за этим тотчас же молча вышла из будуара.
Морской ветер хлестал одежду прохожих и пробегал по крышам все с теми же пронзительными порывами. Туман и дождливая холодная изморось густо наполняли воздух, в котором царствовали мгла и тяжесть.
Нева плескалась волнами своими в гранитную набережную, за рекой крепостные часы с безысходною тоскою медленно играли «Коль славен наш Господь» и пробили девять. По пустынной набережной шибко шла против ветра высокая, стройная женщина, закутанная в черную шаль, и шла, казалось, без всякой определенной цели, без всякого пути.
– Кажется, недурна, – процедил себе сквозь зубы беспутный шатун-гуляка и, подумав с минуту, повернулся и пошел вдогонку за молодой женщиной, темный очерк которой с каждым шагом все более и более терялся в холодном и моросящем тумане петербургской ночи…
Часть вторая
Новые отпрыски старых корней
I
ИЗ-ЗА ГРАНИЦЫ
1858 года, месяца сентября, числа не упомню какого, в «Ведомостях С.-Петербургской городской полиции» под рубрикой «Приехавшие» было пропечатано:
«Из-за границы:
Его сиятельство князь Дмитрий Платонович Шадурский с супругой.
Князь Владимир Дмитриевич Шадурский, гвардии корнет.
Коллежский советник Давыд Георгиевич Шиншеев с дочерью Дарьей Давыдовной.
Баронесса фон Деринг, ганноверская подданная.
Ян Владислав Карозич, австрийский подданный».
Далее за сим в полицейской газете следовала рубрика «Выехавшие», которая для сущности нашего рассказа не представляет ровно никакой надобности, и потому мы оставляем в покое полицейскую газету.
По этой выписке и собственно по году, к которому она относится, читатель может видеть, что от начала нашего повествования до приезда из-за границы вышепоименованных личностей прошло двадцать лет. Воды утекло много. Старые годы и старые грехи заменились годами новыми и новыми грехами. В жизнь вышли новые отпрыски старых корней. Они-то главнейшим образом и составят предмет предлагаемого повествования.
За два дня до появления в полицейской газете известного уже вам объявления к Петербургу на всех парах подходил пассажирский поезд Варшавской железной дороги, на которую в то время пересаживались во Пскове из почтовых экипажей, принимавших путников на русской границе.
В одном из отделений первого класса сидели три дамы и четверо мужчин. Все они, очевидно, составляли одно общество и, казалось, были более или менее коротко знакомы друг с другом.
Впрочем, беседу их нельзя было назвать общею, она имела разрозненный и интимный характер, ибо все это маленькое sociеtе[110] делилось на три отдельные группы.
Первую группу составляли две личности: дама, весьма элегантно одетая в дорожный костюм, с белым тюлевым вуалем на пепельных волосах, который, обрамляя ее довольно полное лицо, придавал некоторую свежесть поблекшей коже. На вид ей было лет за сорок пять, и каждый мало-мальски прозорливый и опытный человек при взгляде на это лицо непременно бы заметил про себя: «Ах, матушка, а и пожила же ты, однако!» Лицо это видимо блекло и увядало, несмотря на все старания, на все хитрости и уловки удержать былую свежесть; но всякий бы сознался, что оно во время оно принадлежало красавице гордой, великосветской, ибо на нем и до сих пор еще во всей неприкосновенности сохранялся холодный отблеск характера строгой Дианы. Мужчина, сидевший подле нее, на вид имел тоже лет около сорока и глядел джентльменом того покроя, который приобретается посредством долгого шатания по белу свету, где человек не то что воспринимает, но всасывает в себя характер последней модной картинки, последних модных потребностей, привычек и взглядов. Довольно плотной и красивой наружностью своей он представлял тип того, что называется bel homme et brave homme[111]; второму качеству в особенности способствовали рыжие усы, густая рыжая борода довольно объемистого свойства и умные проницательные глаза. Поблекшая ех[112]-красавица, сколько можно было догадаться из некоторых взглядов, улыбок и слов, была заинтересована рыжебородым bel homm’ом, а этот в свою очередь интересовался поблекшей красавицей, хотя (внутренно-то), быть может, и вовсе не с той стороны, с какой она предполагала.
У противоположного окна расположилась другая группа: дама на вид лет тридцати, не более, хотя на самом деле ей было тридцать восемь, одетая с такою же элегантно-роскошною простотою, как и первая, с тою только разницею, что первая уже увядала, а эта еще проходит период второй молодости, блистая созрелой красотой и женственной силой. Высокий, статный рост и роскошно развитые формы, при белом, как кровь с молоком, цвете лица, умные и проницательные серые глаза под сросшимися широкими бровями, каштановая густая коса и надменное, гордое выражение губ делали из нее почти красавицу и придавали характер силы, коварства и решимости. «Либо королева, либо преступница», – сказал бы физиономист при взгляде на это лицо.
Подле нее расположились в довольно интимных позах двое стариков, и нельзя сказать, чтобы красота и маленькое кокетство их собеседницы не производили на них достодолжного воздействия: старческие улыбки и масленые взгляды красноречиво убеждали в силе впечатления. Один из стариков являл из себя мужчину еще довольно бодрого; его небольшой рост, приземистость и некоторая коренастость говорили в пользу его здоровья; одет он был весь в черное; белье отменной тонкости и белизны; на шее красовался, даже и в дороге, орден Станислава, на брюшке массивная золотая цепочка, на пальцах многоценные перстни. Дорогая артистической работы палка и золотая табакерка составляли атрибуты этой особы. О лице его распространяться много нечего; разве сказать только то, что оно носило плебейский, армянско-восточный характер и старалось бакенбардами своими походить на лица солидно-влиятельных петербургских чиновников. В другом старце, напротив, с первого же взгляда невольно давал себя чувствовать прирожденный аристократизм, которым весь он был проникнут. Но, несмотря на этот аристократизм, pur sang[113], несмотря на солидные годы (ему было под шестьдесят), в старце проглядывало нечто комическое, нечто не совсем-то солидное, что происходило от желания молодиться и выглядеть юношей, даже в некотором роде гаменом: пестрый, легонький галстук, коротенький пиджак, полосатые панталоны, легкие, изящные ботинки и, наконец, стеклышко в глазу ясно изобличали в нем если не былого ловеласа, то, во всяком случае, настоящего любителя балета и стереоскопных картинок. Во всей фигуре его было что-то истощенное, болезненное, в лице порою мелькало даже нечто идиотическое. Старец страдал размягчением мозга. Члены этой последней группы для препровождения времени играли в «чет или нечет». Оба старца, скомкав в кулаке по ассигнации, наперерыв старались, чтобы собеседница угадала четное или нечетное число. Она, смеясь, весьма небрежно и кокетливо произносила то или другое слово – и каждый раз ассигнация которого-либо из старцев переходила в ее дорожную сумку. Там уже лежало немалое количество этих выигранных ассигнаций.
Третью группу составляли: молодая девушка, смуглая и некрасивая собой, и молодой человек, наружности, напротив, весьма красивой, в которой, несмотря на европейский партикулярный костюм, сквозило нечто кавалерийско-военное. В восточном типе девушки ясно сказывалось фамильное сходство с кавалером Станислава, а в молодом человеке – с пепельнокудрой полной дамой в белом вуале и со старцем-гаменом. И девушка, и молодой человек мало как-то интересовались друг другом – совершенный контраст двум остальным группам. Девушку больше занимал роман Поля Феваля, а молодого человека – красота собеседницы двух старцев. Его более тянуло все к этой последней, чем к своей соседке, но незаметный взгляд пепельной дамы каждый раз останавливал его подле некрасивой девицы. От зоркого взгляда рыжебородого джентльмена не ускользал этот немой разговор, и он каждый раз только чуть-чуть улыбался про себя какой-то двусмысленной улыбкой, незаметно перекидываясь взглядом с собеседницею старцев.
Наконец пепельная дама не выдержала и подозвала к себе молодого человека.
– Вольдемар, ты забываешь наш разговор, – сказала она ему тихо, весьма близко подвинувшись к его лицу.
– Какой это, maman[114]? – спросил он небрежно.
– Наши планы…
– Но ведь это скучно!
– То от тебя никогда не уйдет, а тут – состояние… Ты забываешь…
– Brigadier, vous avez raison![115] – шутливо ответил он, целуя ее руку, и уселся на прежнее место, затем чтобы снова не обращать почти никакого внимания на смуглую девицу.
– Господа, мы у пристани – конец игре! – сказала красивая дама своим обязательным старцам, захлопывая пружину дорожной сумки.
– Игре, но не знакомству, баронесса? – заметил гамен и вставил стеклышко.
– Так не забудьте же имя… генеральша фон Шпильце, – весьма тихо сказала княгиня рыжему джентльмену, выходя с помощью его из вагона.
Тот ответил молчаливым, но многозначительным пожатием руки.
На платформе все это маленькое общество, перезнакомившееся между собой за границей и еще теснее сплоченное теперь путешествием, весьма дружески продолжало болтовню и прощание, в ожидании своих людей и экипажей. Наконец кавалер Станислава вместе с некрасивой девицей сели в щегольскую двухместную карету, запряженную кровными рысаками; в столь же щегольской коляске поместились гамен с пепельной дамой и молодым человеком, а рыжебородый джентльмен и баронесса – в наемном экипаже и со всеми чемоданами отправились вдвоем в отель Демута.
– Ну, как твои дела? – спросил он ее в карете.
– Успешны; девятьсот тридцать в выигрыше да впереди тысяча шансов: трем дуракам головы вскружила. А ты как?
– Так же, как и ты… Вообще, петербургский сезон, кажется, обещает… У тебя не бьется сердце? Нисколько?
– Да чего ж ему биться? – удивилась она.
– Как! а воспоминания?.. Тогда и теперь – Боже мой, какая разница!
Баронесса опять улыбнулась своею презрительною мимикой и ничего более не ответила.
Кажется, не для чего прибавлять, что рыжебородый джентльмен, которого баронесса фон Деринг называла своим братом, был Ян Владислав Карозич, как значилось в отметке полицейской газеты. В кавалере Станислава и его некрасивой спутнице тоже нетрудно узнать коллежского советника Давыда Георгиевича Шиншеева с дочерью Дарьей Давыдовной. Зато редко бы кто, после двадцатилетнего расстояния, решился признать в расслабленном гамене, в этом полушуте гороховом, страдающем размягчением мозга, прежнего гордого Чайльд-Гарольда и великосветского льва – князя Дмитрия Платоновича Шадурского.
Sic transit gloria mundi…[116]
II
СТАРЫЙ ДРУГ – ЛУЧШЕ НОВЫХ ДВУХ
На другой день, утром часов около одиннадцати, Карозич спустился из своего номера в общую залу – пробежать свежие новости. Едва отыскал он в куче русских и иностранных газет «Indеpendance Belge», как к нему очень учтиво подошел неизвестный, но весьма изящно одетый господин, с висками и черненькой бородкой à lа Napoleon III[117], и с предупредительной галантной вежливостью спросил по-французски, с несколько еврейским акцентом:
– Вы приезжий иностранец?
– Так точно. Я поляк… А вам что угодно?
– Я комиссионер, к вашим услугам… Если вам нужно в сенат или другое присутственное место, на биржу, к банкирам, осмотреть ли город и достопримечательности, указать на магазины, сделку промышленную устроить, свести с каким-нибудь человеком – одним словом, все, что касается до петербургской жизни и потребностей, – я ваш покорнейший слуга, можете пользоваться моей специальной опытностью. Я в этот час утра постоянно пью здесь мой кофе.
Комиссионер проговорил все это быстро, но необыкновенно плавно, отчетливо, сознавая собственное достоинство, и с последним словом своего монолога выжидательно поклонился.
– Очень рад, – ответил Карозич, – мне нужно будет узнать один адрес.
– Адрес? и это могу! – подхватил комиссионер. – Мне почти все дома в Петербурге и все адресы сколько-нибудь замечательных лиц вполне известны.
– Генеральшу фон Шпильце знаете?
– Амалию Потаповну? Боже мой, да кто ж ее не знает! Так этот-то адрес нужен?
– Этот самый; вы меня очень много обяжете, если сообщите…
– Отчего ж не сообщить? Всегда могу! Конечно, вы могли и сами узнать в адресном столе, но это не совсем-то удобно и мешкотно для иностранца, и притом вы не знаете даже, где Адресный стол помещается, тогда как я могу сообщить сию же минуту, – значит, вам двойной выигрыш: время и спокойствие.
– Ну так сделайте одолжение: мне очень нужно знать.
– Хорошо, хорошо, с удовольствием. А не угодно ли вам осмотреть Эрмитаж, например, Исакиевский собор, к Излеру вечером отправиться? Последнее в особенности я вам рекомендую.
– Мне нужен адрес, только адрес, и пока больше ничего! – с легкой настойчивостью возразил Карозич, ясно заметив, что господин отлынивает от дела и старается заговаривать о вещах посторонних.
– Ах, однако, мой кофе совсем простыл, да и газету еще не дочел я! – скороговоркой пробормотал комиссионер, быстро направляясь в противоположный конец комнаты, к своему месту, откуда весьма любезно кивнул из-за газеты Карозичу:
– Извините, я одну только минуту.
Но прошло и целых десять, а он все еще не двигался с кресла, уткнув нос в свою газету, и словно совсем позабыл не только об адресе, но и о существовании самого-то Карозича.
Этот последний наконец понял, что предварительно надо дать денег, а потом уже спрашивать, что нужно, и потому, вынув из кармана бумажник, направился к столику комиссионера.
– Ваша специальность – ваш труд, – начал он, сжав в кулаке трехрублевую ассигнацию. – Всякий труд должен вознаграждаться. Поэтому – так как я неоднократно буду еще пользоваться им – позвольте мне…
За недоговоренной фразой последовала обычно-секретная передача, вроде известных передач за визит малознакомым докторам.
– Ах, помилуйте, что вы! как будто уж и нельзя без этого? Мне очень совестно, право, – смущенно заговорил комиссионер, пряча в карман (тоже маскированно и незаметно) полученную бумажку. – Извините меня, я так заинтересовался политикой: из Италии весьма интересные новости, – прибавил он, радушно пожимая его руку. – Так вам нужен адрес m-me фон Шпильце? Позвольте, я вам запишу: «Большая Морская, дом № 00, имя – Амалия Потаповна». Вам ее самое нужно видеть? – спросил он, отдавая клочок.
– Ее лично.
– Ну, так ступайте в правый подъезд, где швейцар стоит, а в левый не ходите…
Карозич хотя и не понял, почему это не должно ходить в левый подъезд, если есть надобность лично до самой генеральши, однако, не продолжая далее расспросов, решился последовать совету комиссионера.
* * *Лишние двадцать лет на плечи хоть кого изменят. Генеральша фон Шпильце тоже отдала свою дань времени. Хотя на калмыцко-скуластом лице ее все так же лежал слой очень тонких косметик, но это уже была набеленная и нарумяненная старуха пятидесяти пяти лет от роду. Дородная полнота ее разбухлась в тучность. Одни только широкие шелковые платья шумели на ней по-старому. Впрочем, и рыжие немецкие волосы, и карие жирные глаза в толстых веках также пребывали в благополучной неизменности; зато вздернутый французский нос – увы! – преобразился в сущую картошку и напоминал плохо пристегнутую пуговку. Но апломб, важность и манера держать себя с клиентами и посетителями, как и во время оно, остались все те же, если еще не усилились, ибо, как известно, ничто столько не способствует к умножению в человеке гордости, важности и самолюбивого апломба, как сознание своих преклонных лет, своей почтенной и безукоризненной старости. A m-me фон Шпильце не только старость, но и всю жизнь свою считала вполне почтенною и безукоризненною.
Генеральша осталась очень удивлена, когда ей передали визитную карточку с надписью «Jann Wladislav Karositch»[118] – имя, ей совершенно неизвестное. Это ее весьма заинтересовало, так что она решилась тотчас же принять его.
– Я к вам от княгини Шадурской, – начал Карозич, отдав ей джентльменски изящный поклон. – Она просит вас принять меня под свое покровительство, – добавил он с мило-игривою улыбкой.
Генеральша осмотрела всю его фигуру испытующим взглядом.
– Княгиня принимает это дело близко к своему сердцу? – спросила она неторопливо.
– Весьма близко, сударыня.
– Очень рада быть ей полезной, только попросите княгиню приехать в модный магазин, здесь же, в этом самом доме – вы, вероятно, заметили внизу?..