bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 10

Потом подошёл к бюро, взял свои круглые плоские карманные часы на чёрном шёлковом шнуре, поднёс к свечке. Стрелки показывали без четверти семь.

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – усмехнулся Роман, пряча часы в задний кармашек брюк. – Наверно, все уже за столом, а ты спишь, как Силен.

Быстро погасив свечи медным колпачком, он поспешил вниз.

Роман не ошибся: гости и хозяева ужинали в гостиной, куда был перенесён стол с веранды ввиду значительной прохлады весенних вечеров.

Ужин начался недавно – с полчаса назад. По настоянию тётушки Романа решили не будить, поверив заверениям Антона Петровича, что “Рома непременно проснётся сам, так как он не кто иной, как настоящий gentleman”.

Роман быстро вошёл в гостиную, громко желая здравствовать всем присутствующим, тут же раздались радостно-удивлённые возгласы, загремели отодвигаемые стулья, гости принялись здороваться с ним и целоваться.

Их было не так уж много, в основном одни мужчины: Рукавитинов, Красновский и батюшка отец Агафон, а в миру – Фёдор или Агафон Христофорович Огурцов с супругой Варварой Митрофановной.

– Ну вот, судари вы мои, что я говорил! – рокотал Антон Петрович, сидящий во главе стола и тоже приподнявшийся с места.

Роман пожал руки Николаю Ивановичу и Петру Игнатьевичу, поцеловался с отцом Агафоном и с Варварой Митрофановной, которые буквально прилипли к нему с двух сторон и, не переставая издавать радостные восклицания, взявши Романа под руки, повели к столу. Это была милая простодушная чета, и он и она до удивительного походили друг на друга. И Фёдор Христофорович, и Варвара Митрофановна не отличались высоким ростом, имели полное сложение, пухлые короткие руки с пухлыми белыми пальцами, мучнистые, слегка одутловатые лица с почти одинаковыми маленькими круглыми носами, походившими на молодой розовый картофель. Отец Агафон был пятидесяти восьми лет, носил рыжеватую, с сильной проседью бороду и такие же по цвету, длинные до плеч волосы, обрамляющие гладкую розоватую плешь. Его маленькие вострые глазки с рыжеватыми, а поэтому незаметными ресницами непрерывно моргали, словно стараясь поспеть за ртом, не закрывающимся ни на миг.

Службу и приходские дела о. Агафон вёл исправно, хоть и с некоей суетливостью, причиною коей были отнюдь не скаредность и расчёт, а особая склонность его мягкого и отзывчивого характера. Сердце у о. Агафона было добрым, крутояровцы его любили и уважали.

Варвара Митрофановна была лет на шесть моложе супруга и ничуть не отставала от него в суетливой подвижности членов и в непрерывных словоизлияниях.

Огурцовы жили в Крутом Яре уж более тридцати лет, детей им Бог не дал, зато у них был прекрасный яблоневый сад с пасекой в пятьдесят колод, большое подворье с бесчисленной скотиной и птицей и просторная, изукрашенная местными древорезами баня с купальней, стоящая на речке на крепких дубовых столбах.

О. Агафон и его супруга были на удивление радушными людьми. По гостеприимству и хлебосольству в округе с ними никто не мог сравниться, их двухэтажный дом всегда кишел родственниками, знакомыми, малознакомыми, а то и вовсе незнакомыми. По будням здесь садились обедать сразу человек пятнадцать – двадцать, в праздники – все сорок. Но особенно трепетно и ласково здесь относились к детям. Им позволялось всё, все двери для пяти-, семи-, семнадцатилетних Танюшек, Тишек и Настасьюшек были открыты, что подчас приводило к разного рода оказиям: битью посуды, потасовкам, объеданиям сладостями и многому другому.

И хотя вообще к детям чета Огурцовых питала невероятную слабость, но слабость и симпатия по отношению к Роману у них вовсе не знала границ.

И сейчас, идя с ними под руки и слушая непрерывный поток восторженных, радостных и удивительных восклицаний, Роман сразу вспомнил все свои шалости в их доме, вспомнил пироги и кулебяки, печённые Варварой Митрофановной на его именины, вспомнил их сад, где он валялся в траве, пасеку, где ел сотовый мёд, запивая молоком, купальню, с мостков которой нырял в речку. И церковь, милую крутояровскую церковь, где он впервые уверовал в Бога…

– Голубок ты наш ясный! Прилетел наконец к родному гнёздышку! Обрадовал всех, слава тебе, Господи! – быстро говорила Варвара Митрофановна, крепко держа Романа под левую руку, а справа шуршал чёрной шёлковой рясой отец Агафон:

– Облагодетельствовал, Ромушка, истинно облагодетельствовал! Ко святому празднику, Богу на радость, нам на умиление! Ой, как же я рад, помилуй Боже!

– Федя, так я ведь сон видела вчера, как будто журавлики мимо нашего дома летели, а один спустился и на крышу сел!

– Сны вещие мы все видеть мастера, – перебил её Антон Петрович. – Я видел, как зимою липа цвела, а Лидочка – как у нас под окном клад нашли золотой.

– Да не золотой, Антоша! – махнула рукой Лидия Константиновна. – Клад, а в нём младенец живой.

– Господи, вот чудеса! – удивилась, крестясь, Варвара Митрофановна.

– Обрадовал, вот обрадовал! – повторял отец Агафон, свободной рукой поглаживая свою бороду. – Теперь пасхальную утреню служить сил прибавится! Экий гость в наших краях!

– Надежда Георгиевна с Зоечкой тоже к Пасхе обещались, – проговорил Пётр Игнатьевич, тяжело садясь на своё место.

– Ей-богу?! – почти одновременно воскликнули Огурцовы, ещё крепче сжав руки Романа.

– Обещались, обещались, – кивал лысой круглой головой Красновский.

– Дай-то Бог, вот славно было бы!

– Надежда Георгиевна! Я её год не видала!

– А Зоинька, деточка моя! Ну вот уж радости-то было б!

– Вот был бы праздник-то, Господи, твоя воля!

– Как хорошо, как хорошо бы! – жмурясь и качая головой, повторял отец Агафон. – И Антон Петрович с Лидочкой, и Пётр Игнатьевич с Надеждой Георгиевной, Ромочка, Зоинька, Куницыны и опять же Николай Иванович с…

Он запнулся, моргая белёсыми ресницами, а Николай Иванович тут же дополнил своим мягким вкрадчивым голосом:

– Со своими жуками.

Все рассмеялись, Антон Петрович захохотал, звучно хлопнув от удовольствия в ладоши:

– Ах-ха-ха! Нуте-с, честные господа, шутки-шутками, а стол не забывать! Таков приказ фельдмаршала! Прошу садиться, хоть у нас и Страстная, а овощами Бог не обделил, так что прошу покорнейше!

Посмеиваясь над шуткой Николая Ивановича, все стали садиться.

Батюшка с попадьёй сели слева от Романа, Лидия Константиновна и Антон Петрович – справа. Пётр Игнатьевич и Николай Иванович расположились напротив.

В отсутствие Романа гости и хозяева успели отведать всё ту же анисовую и закусывали теми же мочёными яблоками, квашеной капустой и грибками. Рюмка Романа во мгновение ока наполнилась желтовато-золотистой настойкой, а его тарелку тётушка принялась заботливо нагружать всем, что было на столе.

– Милые мои братья во Христе! – громко, но с теплотой в голосе проговорил, приподнимаясь, о. Агафон, держа рюмку пухлой, слегка подрагивающей рукой. – Позвольте просить вас всемилостиво выпить за здоровьице нашего Ромушки.

Всем пришлось снова встать, потянуться рюмками к Роману, который уже начинал ощущать неловкость от обилия всех приветствий и тостов, обращённых к нему за сегодняшний день.

– За соколика нашего сизокрылого! – пропела Варвара Митрофановна и первая чокнулась с Романом.

– Благодарю вас… покорнейше благодарю… – бормотал Роман, улыбаясь и чокаясь.

Все выпили, и каждый, как водится, отреагировал на анисовую по-своему: Роман коснулся кончиком сильно накрахмаленной салфетки своих усов; Антон Петрович издал звук, похожий на тот, что издавал сегодня Пётр Егоров, расшибая поленья; отец Агафон сморщился, качнул головой и, прошептав: “Грехи наши…”, сразу принялся закусывать; попадья сказала: “Ой”; Пётр Игнатьевич крякнул, выпучил глаза, оттопырил губы и некоторое время не двигался; Николай Иванович зябко передёрнул плечами, смахнул мизинцем слезу из-под очков; Лидия Константиновна, по обыкновению, не отреагировала никак, словно воды выпила.

– Хорошо, – пробормотал Пётр Игнатьевич, выходя из оцепенения и тыча вилкою в рыжики.

– Чай, не разучились ещё, – ответил Антон Петрович, закусывая капустой. – Рука тверда. И меч булатный сдержит…

– Лидия Константиновна, а где же Клюгин? – спросил Николай Иванович.

– Сама не пойму. Я пригласила его, послала Акима сказать. Может, болен?

– Эскулап, и болен? Быть не может! – отрезал Антон Петрович. – Да ещё такой Агасфер, как Андрей… Этот никогда ничем не болел. Он, судари мои, болезням неподвластен.

– Это почему так? – спросила Варвара Митрофановна, громко орудуя ножом и вилкой в попытке разрезать солёный огурец.

– А потому что он давно уже почил в бозе и смерть его не берёт!

– Господи, что ж вы такое, Антон Петрович, говорите!

– Антоша! Как тебе не стыдно.

– В Страстную-то, Антон Петрович, ай-ай-ай… – закачал головою быстро, как кролик, жующий отец Агафон.

– Да я не к тому, чтобы унизить или что там, упаси Бог! – воскликнул Антон Петрович, тряхнув прядями. – Я же просто толкую вам о мёртвом теле и живой душе! Андрей давно уж телом мёртв, а дух живёт в нём, и ого-го какой дух! Поэтому-то и болезни его минуют, как апостола Петра.

– Ну, Антон Петрович… – словно от зубной боли сморщился Красновский, – как можете вы сравнивать Клюгина со святым апостолом? Это же чистая нелепость.

– Его лучше с юродивым сравнить, Антоша. Их ведь тоже болезни не брали, – улыбаясь, вставила Лидия Константиновна.

– Андрей Викторович – человек с чудиною, – заметил отец Агафон. – В храм Божий не зайдёт, лба не перекрестит. Много глупостей мужикам наговорил. Странный, странный человек.

– Да ну полноте вам, – с мягкой укоризной проговорил Рукавитинов. – Андрей Викторович – прекрасный врач, скольким людям жизнь спас, скольких мужиков да баб вылечил. А что в церковь не ходит, так что ж с того? В Европе многие умы в соборы до кирхи не ходили, а вышли великие учёные.

Отец Агафон непримиримо качал головой:

– Нет, Николай Иванович, никак нельзя без церкви, без храма. Церковь – невеста Христова, святыми апостолами нам завещана. Чрез церковную общину человек спасение обретает, веру, покой душевный. Что люди в миру? Грубители, прелюбодеи, мшелоимцы. А в церкви все яко агнцы пред Господом-то нашим. А одному да в миру противу зла трудно устоять.

– А подвижники? Сергий Радонежский, Кирилл Белозёрский? Одни жили, одни и молились.

– Батюшка вы мой, Николай Иванович. Так это ж подвижники, святые люди, угодники Божьи! А вы мне про мирян толкуете!

– А что миряне… Подвижники тоже сначала мирянами были…

– Да и какими греховодниками! – живо вмешался в разговор Антон Петрович. – Я читал в одной апокрифической книге об этих вот… отцах-пустынниках, что один из них, не помню кто, кажется – Марк Антиохийский, был жутким бабником! Не было в Антиохии ни одной бабёнки, которую бы он не соблазнил к блуду. А ещё, говорят, содержал он у себя двух пони, опять же, не для езды там и гужевых надобностей, а прямо скажем, для…

– Антон! – вскрикнула Лидия Константиновна, стукнув своей узкой ладонью по столу, отчего приготовленные к чаю, стоящие с краю чашки задребезжали. – Прекрати сейчас же! Ей-богу, ты же не младенец!

– Молчу, молчу, – сложил огромные руки Антон Петрович наподобие индуистского приветствия.

– Неужели больше не о чем говорить накануне Светлого Воскресения? Николай Иванович, голубчик, право, мне так плохо, когда начинаются эти querelles absurdes!

– Прошу прощения, Лидия Константиновна, – поспешил извиниться Рукавитинов. Отец Агафон вздохнул, склонил голову к тарелке и, время от времени повторяя: “Без церкви нельзя, нельзя без храма”, занялся квашеной капустой.

– Однако странно у нас с вами получается, – заговорил Пётр Игнатьевич. – Приехал наш дорогой Роман Алексеевич, из столицы, а мы на него нуль внимания и вот обсуждаем Клюгина. Как это, право… – он нахмурился, подыскивая нужные слова, – …не по-русски.

– Святая правда! – подхватила Варвара Митрофановна, кротко и даже несколько испуганно молчавшая во время спора. – Ромушка, соколик наш, расскажи, как живёшь, как твои науки?

– Да, да, Рома, я утром запамятовал спросить, кто за Прянишникова Ленского поёт? – оживился Антон Петрович.

– А что, Ромушка, отец Валентин, дай Бог ему здоровья, по-прежнему в вашем приходе? – повернулся к Роману, шурша своей шёлковой рясой, отец Агафон.

– Рома, я про Эльвиру Авксентьевну и не спросила до сих пор, как её здоровье, как Ванечка? – поспешила произнести Лидия Константиновна.

Роман положил вилку и нож, отёр губы салфеткой и принялся рассказывать всем обо всём, стараясь ничего по возможности не упустить. Он поведал о своём решении стать живописцем, обрисовал положение и жизнь столичных родственников, а свадьбу Ванечки пересказал так живо, с такими подробностями (впервые прослезившийся “железный” министр Сергей Борисович, пьяный шурин, кусок кулебяки, упавший Машеньке на колени и пролежавший там почти весь вечер), что вызвал бурное оживление у всех, особенно у Антона Петровича. О племяннице Лидии Константиновны – Эльвире Авксентьевне – он дал исчерпывающий во всех отношениях ответ; благопристойного отца Валентина назвал “истинно святым человеком”, к величайшей радости батюшки Агафона, прослезившегося по этому поводу и долго не перестававшего повторять: “Святая правда! Святая правда!” Но конечно же, более всех порадовал Роман Антона Петровича рассказом о новой постановке “Свадьбы Кречинского”. В характере Романа была одна черта, ставившая его в ряд людей необычных и даже странных. Ещё в детстве он заметил, что ему доставляет большое удовольствие освещать интересующие кого-либо события так, чтобы сильнее всего поразить слушателя, добиться в нём желаемого душевного трепета, отчего и самому затрепетать. Это вовсе не значило, что Роман был лжецом и фантазером, напротив, он пересказывал всё точно до мелочей, но делал это так, как никто другой. Он словно зажигал в себе какой-то невидимый волшебный фонарь, наводил его на описываемое событие, и всё вдруг начинало сверкать в этих лучах необычными красками, воспламеняя и будоража и слушателей, и Романа, так что неизвестно, кто больше из них радовался.

Так и теперь, повествуя дядюшке о премьере, он вдруг опять почувствовал в груди этот “волшебный фонарь”, это воодушевлённое желание воспламенить собеседника и заговорил в свойственной ему манере – страстно и увлечённо.

Безусловно, Роман знал, что “Свадьба Кречинского” – одна из любимых пьес Антона Петровича, а роль самого Кречинского – щёголя, сердцееда и мошенника – одна из любимых ролей, которой дядя отдал более двадцати лет театральной жизни. Как он играл его! Роману никогда не забыть этой осанки, этих уверенных, точных и в то же время изысканно-небрежных движений больших дядиных рук, этого голоса жуира и бонвивана, в циничной музыке которого нет-нет да и прослышатся обертоны грусти, раскаяния и вселенской тоски… Роман рассказал о новом Кречинском, о новом Расплюеве, о новых декорациях, о публике, о критике и наконец поделился своим мнением о постановке. Всё это необычайно взволновало дядю. Уже где-то на середине Антон Петрович встал из-за стола и, скрестив руки на груди на манер шиллеровского Моора, стал мерно прохаживаться от рояля к бюсту Вольтера и обратно, глаза его загорелись, массивное лицо всё как-то подобралось, он весь словно напружинился и, казалось, сам готовится через мгновенье выйти на сцену.

Роману тут же передалось его состояние, кровь прилила к щекам, глаза блестели. Все молча слушали его, а когда он кончил, тишина повисла в гостиной, лишь поскрипывали половицы под дядиными ногами.

– Да… – проговорил наконец Антон Петрович, – молодцы.

И, помолчав, серьёзно добавил:

– Спасибо тебе, Рома. Надо будет съездить посмотреть. Молодцы, черти!

После этой фразы все сразу ожили, заговорили и задвигались.

– Ах, как чудно. Я так давно не была в театре!

– Я тоже видал нового “Кречинского”, правда, не премьеру.

– Театр – дело богоугодное, а как же. Только поменьше бы разных водевилей, где барышни ноги задирают…

– А я, Антон Петрович, помню вашего Кречинского! Тогда мы на Рождество гостили у Кораблёвых и пошли в театр. И что вы думаете, как они нас приглашали – на “Свадьбу Кречинского”? Ничего подобного! Пойдёмте, говорят, сегодня Воспенников играет!

– А как ты, Антоша, помнишь, Расплюева вытолкнул слишком сильно, а он, бедняга, в декорацию вломился! Господи, то-то хохоту было!

– Антон Петрович, я вас тоже помню. Я в ту пору совсем был мальчиком. А ту фразу: “Эге! Вот какая шуточка! Ведь это…”

– “Ведь это целый миллион в руку лезет! – громово подхватил Антон Петрович, мгновенно преображаясь в Кречинского. – Миллион! Эка сила! Форсировать или не форсировать – вот вопрос! Пучина, неизведомая пучина. Банк! Теория вероятностей – и только. Ну а какие здесь вероятности? Против меня: папаша – раз. Хоть и тупенёк, да до фундаменту охотник. Нелькин – два. Ну, этот, что говорится, ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец. Теперь за меня: вот этот вечевой колокол – раз! Лидочка – два! И… да! Мой бычок – три! О, бычок – штука важная, он произвёл отличное моральное действие. Как два к трём. Да! Надо полагать – женюсь. Женюсь!”

Резким движением он скрестил руки на груди и замер, обведя присутствующих самодовольными и наглыми глазами.

Все зааплодировали:

– Браво!

– Браво! Антон Петрович, браво!

– Bis! Превосходно!

– Чудно, право, чудно!

Антон Петрович медленно, с достоинством поклонился, его седые пряди красиво свесились вниз.

В это время в двери показалась кухарка Воспенниковых Арина с большим фарфоровым блюдом в руках.

После одобрительного кивка Лидии Константиновны она внесла его и поставила на стол.

– А-а-а! – оживился Антон Петрович, садясь на своё место. – А вот и наше овощное рагу а la Крутой Яр! Прошу.

Наклонившись над столом, он снял крышку с блюда, и чудный аромат тушёных овощей наполнил гостиную.

– Ну, Лидия Константиновна, вы просто змий-искуситель! – воскликнул отец Агафон.

– Батюшка, не беспокойтесь, всё на постном масле…

– Ой ли? Ой ли? – тряс головой батюшка, принюхиваясь. – Вон эдак шибает-то!

Арина тем временем, переменив приборы, вышла.

Выпили ещё и принялись за рагу, на этот раз уже молча. Роман ел с удовольствием, его собственный рассказ и импровизация Антона Петровича сильно подействовали на него, и он был сейчас, что называется, в духе.

Ему хотелось каких-нибудь событий, и воображение его интенсивно работало. Он думал о Зое, о том, как они встретятся, что она ему скажет и что он скажет ей, как они будут вместе гулять по лесу или кататься на лодке по реке до озера.

Но эти мечты о девушке, в которую он был влюблён три года назад, сопровождала постоянная внутренняя тревога, словно горький привкус отравлял прекрасный напиток. Если бы Роман не понимал причину этой тревоги, он счёл бы её следствием возбуждения и обострения чувств, сопутствующих ему всегда в первые дни приезда в Крутой Яр. Однако он знал истинную причину, или, вернее, чувствовал её сердцем, боясь до конца признаться самому себе. Он чувствовал Зою как личность, как девушку, и чем больше чувствовал, тем больше узнавал в её характере свой порывистый, как весенний ветер, характер человека свободы. И это пугало его.

И сейчас, сидя за столом среди этих милых простодушных людей, он вдруг неожиданно понял, что его чувство к Зое нельзя назвать любовью в том смысле слова, в котором он понимал его. Он был влюблён в неё, влюблён сильно, но – любовь… Это что-то совсем другое. Что-то высшее, основанное не только на обожании и восхищении, но и на доверии. На вере. В Зою он до конца поверить не мог, как ни старался. Может быть, именно потому они и расстались так мучительно, с таким душевным надрывом…

Подали чай.

Роман полностью ушёл в свои мысли и плохо замечал, что происходит вокруг. Ему стало неуютно, словно он оказался в чужой малознакомой компании; все говорили, смеялись, а он всё думал и думал про Зою, образ которой с такой яркостью стоял в воображении, что заслонял всё вокруг.

Роману захотелось уйти. Он встал и, сославшись на головную боль, вышел в сад, набросив пальто на плечи.

В саду было темно и прохладно. Стояла тихая весенняя ночь с низким тёмно-фиолетовым небом, кое-где тронутым едва различимыми искорками звёзд. Ветра не было, но откуда-то снизу от земли проистекал прохладный бодрящий воздух, он забирался под пальто и холодил. Роман пошёл меж деревьев, чувствуя, что лёгкие заморозки коснулись земли и она уже не такая мягкая под ногами, как днём.

Сад был запущен, это было видно даже теперь, ночью. Яблони разрослись, въехав ветвями друг в дружку, на месте вишен вообще стояли какие-то немыслимые заросли, малинник захватил всё пространство у забора.

Роман прошёл в глубь сада и присел на небольшую скамейку, стоящую меж двух старых яблонь.

Сюда летом выносили круглый стол и пили чай.

Роман потрогал сиденье скамейки. Оно было сухим и холодным.

“Неужели я увижу её?” – подумал он, и сердце, успокоенное холодом апрельской ночи, забилось в его груди с новой силой.

VI

Чистый четверг и пятница, полные предпасхальных хлопот, пролетели незаметно. К тому же Роман получил свои художественные принадлежности и большую часть времени посвятил оборудованию летней мастерской, под которую пошёл мезонин – не очень большое, но чрезвычайно светлое помещение, пол и потолок которого были сработаны из струганых еловых досок, что очень нравилось Роману.

Он перенёс сюда пару стульев, тумбочку для красок, ломберный столик, кучу склянок и горшков и лишь потом, усевшись на стуле, принялся распаковывать краски. Они сразу поразили его своим присутствием в этом доме – казалось немыслимым, что охра, жжёная кость, берлинская лазурь и тиоиндиго существуют здесь, в Крутояровской обители Воспенниковых. Радуясь словно ребёнок, Роман выдавливал их из тюбиков на клочок бумаги, смотрел, любуясь цветами, казавшимися почему-то ещё более притягательными и необыкновенными.

Забыв про тумбочку, он стал раскладывать их на узком подоконнике, тянущемся по двум застеклённым стенам, раскладывать в порядке дисперсного разложения света – от красного кадмия и охры до ультрамарина. Белила и жжёную кость Роман убрал в тумбочку – он редко пользовался ими.

Покончив с красками, он распаковал картонный тубус с кистями; кисти лежали в нём, как стрелы в колчане, каждая была обёрнута в пергамент.

Роман не забыл переправить из столичной мастерской китайскую синюю вазочку, в которой обычно хранились кисти.

Распаковав вазочку, он поставил её на ломберный стол и, освобождая каждую кисть от пергаментного плена, водружал на прежнее место. Кисти были разные, и каждую из них он знал, помнил, мог отличить от другой: плоские, круглые, колонковые и беличьи – они все, как и краски, были неповторимы.

Роман наполнил ими вазочку и улыбнулся, любуясь этим ощетинившимся букетом, вид которого всегда будил чувства Романа, заставлял забывать про усталость и разрушал равнодушие.

После кистей он занялся сборкой мольберта – не очень большого, но крепкого, удобного и простого в конструкции. Собрав мольберт, Роман поставил его в самом центре комнаты, по привычке задрапировав холстом.

Потом настала очередь подрамников, потом пришлось зачистить и поточить мастихины, проолифить палитры, развести грунт и прогрунтовать дюжину картонок для эскизов и многое, многое другое. Роману хватило работы на два дня, он стучал, тёр, мазал, скоблил, двигал, не выпуская папиросы изо рта, так что тётя, принёсшая ему в полдень на подносе стакан компота, назвала его “столяр” и, зажав носик – “как остро пахнут эти все художества!” – смеясь и качая головой, поспешила ретироваться. Зато Антон Петрович отозвался о трудах Романа с одобрением, посетив новую мастерскую и досконально осмотрев реквизит молодого живописца.

– Славно, славно… – повторял он, прохаживаясь возле окон и трогая краски. – И хорошо, что наверху. Здесь, брат, тебя мирская суета не так будет тревожить. Будешь зрить красоту нашей землицы во всей полноте.

И, уходя, добавил со значительностью:

– Успехов тебе, Рафаэль Крутояровский!

Роман поблагодарил витиеватой сентенцией из Кальдерона, чем вызвал громоподобный хохот удаляющегося Антона Петровича…

А между тем все кругом готовились к Пасхе.

Арина под неустанным руководством Лидии Константиновны испекла шесть больших куличей, замесила пасху, покрасила три дюжины яиц. Всё это в пятницу носили освящать в церковь, а в субботу разложили по веранде на большом столе, накрыв рушниками.

Роман проснулся поздно – тётушка и кухарка уже вернулись с заутрени и собирали на стол. Антон Петрович читал газеты, мурлыча что-то себе под нос.

Позавтракали одним чаем и разошлись по своим делам – тётушка с Ариной на кухню, Антон Петрович в спальню.

Роман же решил съездить в сосновый бор. Это было не так далеко – сине-зелёная полоска виднелась за большим полем, примыкающим к Крутому Яру с южной стороны.

На страницу:
5 из 10