bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Ну, конечно, Юлька, разумеется, я говорила, что это невозможно, что надо идти к начальству, мы не в тюрьме, мы советские люди.

Женщина сказала:

– Да-да, сходишь к начальству, напишешь заявление, а пока помоги, я хочу спать. Туалет здесь, на этаже, душа нет, становлюсь в таз, поливаюсь из ковшика. Попроси подружек, чтоб принесли тебе мыло, шампунь, белье. Книги. В городке библиотека хорошая, я еще не все перечитала. Зови меня Валентиной, без отчества.

И что ты думаешь, мы разобрали диван, под голову я сунула Валентинин плед, накрылись кое-как одним одеялом. Валентина уснула и захрапела во сне, я думала, что не усну, но уснула. Утром не враз сообразила, где нахожусь, отчего такая непроглядная тьма.

За утренним чаем Валентина мне сказала, что не надеется на освобождение, так как хлопотать за нее на воле некому. Знакомых-то полно, и родные есть, но никто там по ней не скучает, есть она, нет ли, им не важно. И я подумала, а кому я так уж сильно нужна? Чтобы хлопотали, добивались. Разве что маме, но маму никак нельзя волновать. И тебе, Юлька, хлопотать за меня не с руки, у тебя ребенок, работа, да и далеко, не докричишься. В конце концов, я пока здорова и даже письма пишу, а раньше, когда я была на воле, писем бы ты от меня не дождалась. Засим, как в старину выражались, кланяюсь я тебе. В надежде на лучшее.

Шура6 октября 1986. Боровск-23. Письмо № 2

Проснулась и подумала: то ли я умерла, то ли ослепла. Открыть глаза, закрыть – одинаково темно. Душно.

Насекомое точит. Дерево или камень. Что-то.

Валентина вздохнула, и я сообразила, что лежу под ее жарким боком на диване в кладовой без окон, что насекомое – часы, точат время, точат в нем проход и никогда, никогда не проточат. Время, конечно, не дерево и не камень, субстанция мягкая, прозрачная, но конца ей нет, уж если попал – пропал, увяз, не выберешься до смерти. А что там после? Ничего, пусто.

Будильник загрохотал, Валентина включила лампу. Сказала:

– От койки до работы три минуты. Большой плюс.

Мы умылись в прохладном и чистом туалете. Валентина дала мне зубную пасту и мыло. У нее нашлась запасная зубная щетка. Настроение у Валентины было прекрасное, бодрое, словно и не отсидела полгода в заключении, не видя свежего воздуха. Она радовалась утру, прохладной чистой воде. Сделал зарядку там же, у рукомойников. И меня уговорила присесть – встать.

Выпили чаю за столом уборщиц (техничек), съели по ломтю белого хлеба.

Валентина:

– Масла не держу, холодильника нет.

Велела мне убрать посуду, достала косметичку и принялась, как она выразилась, наводить марафет. Я ополоснула стаканы и села наблюдать. Кончиками пальцев Валентина нанесла на лицо крем. Напудрилась. Подрисовала брови, наложила тени, накрасила ресницы, под скулы положила розовые блики.

Предупредила:

– Косметику не дам, свою заводи. Губы нормально?

– Нормально.

– Не старит меня эта помада?

– Нет. Нормально. Художественно.

– Мне Клавдия покупает. И никак не попадет в цвет. Я прошу такой, знаешь, самый бледный розовый, а у нее всё как будто вишня. Не то, не то.

Я спросила, сколько ей лет.

– Сорок пять стукнет в декабре месяце. Тебе, наверное, кажется, ух, как много.

– Рано мы встали, еще час целый до работы.

– Я люблю рано вставать. Не хочу, знаешь ли, опускаться. Раскисать. Хочу выйти на волю в хорошей форме. Хочу еще пожить. У меня денег накопится, когда выйду, буду королевой. Замуж выскочу.

– Вы деньги не тратите?

– Ты совсем дурочка. Маленькая и глупая. Жизни не знаешь. Не дуйся, без обид. Деньги нам приходят на сберкнижку, так? И зарплата, и командировочные. Ну и кто их вместо тебя снимет? Никто. Не выдадут. И доверенность не оформишь. Так что наличных у меня нет, и у тебя скоро не будет. Приятельница подбрасывает мне иногда и в книжечку записывает, чтобы потом, если я выберусь, предъявить счет.

Если. Ты слышишь это «если», Юлька? Меня аж передернуло.

Что-то мы еще говорили, попивая чай, пустяки какие-то. Даже смеялись. Чай, кстати, неплохой. «Бодрость». Я помню, мы такой брали в булочной возле общаги. Какое прекрасное время. Какие большие окна. Как далеко из них видно. Останкинская телебашня, самая высокая в мире. Или не самая. Не важно. Вспоминаю, как отжившая свой век старуха, как будто ничего уже не будет. Чушь! Я подземный ход прогрызу. Я поумнею и придумаю.

Валентина мне сказала, в какой идти кабинет и во сколько, чтобы записаться на прием к самому главному.

– Я ему что, увидел и забыл, а ты молоденькая, личико бледное, детское, сжалится, хоть какой винтик, да сдвинет.

– А тебе он что говорил? (Мы уж перешли с Валентиной на «ты».)

– Здесь он выписать пропуск мне не может, только на головном предприятии, то есть в Ярославле, и только при личном моем присутствии. В общем, примерно та же история, что и с деньгами на сберкнижке. Заколдованный круг.

Юлька, а ведь я такое читала. Правда, невнимательно. Серёжа приносил книжку. Я тебе о нем рассказывала, когда приезжала на зимние каникулы после первой сессии. Я в него тогда втрескалась по уши. Я вечно по умненьким сохну.

Книжка – листочки в папке, штук двести. Машинопись. Слепая печать. Финала нет и не будет. Герой не мог проникнуть в Замок, ему обещали там работу, и он всё ждал, когда же его пустят. Плюнуть и уйти отчего-то не мог. Я бы на его месте плюнула. На своем месте я не плюну, мне деваться некуда, мне гораздо хуже, чем ему.

Понимаешь разницу? Он тупо не уходил, хотя мог уйти. А я не могу уйти. Застрелят. У солдатиков автоматы настоящие. Заряжены боевыми. Нас предупреждали. Так что я ему не сочувствую, я себе сочувствую, по полной программе. И все мне сочувствуют. Я как увидела, что все меня жалеют, как смертельно больную, – мурашки по коже.

Гуля приволокла журналов из библиотеки, целую гору. Читай, говорит, развлекайся, в них сейчас интересное печатают. Танька подушку пронесла и плед. Подушку умяла в сумку, пледом завернулась под пальто. Охраннику улыбнулась, пропустил. И конфет принесли, и денег, чтобы было на что в буфет ходить. У меня глаза на мокром месте и у них. Обнялись, поплакали, успокоились и потопали работать, как если бы всё встало на свои места, как если бы не замуровали живого человека.

День прошел обыкновенно. Я не знаю, чего я ждала. Все-таки со мной произошло невероятное, а день шел себе, люди работали, мужики говорили о футболе, о грибах, о здешних лесах.

Я сижу отупело. Солнце светит в узкое окно (не открывается, не надейся). Я подхожу к окну, мужики паяют свои схемы. За окном – дорога, она ведет на КПП, к выходу, к автобусу, к лесу, через который можно и пешком добраться до нашего городка. Девчонки вчера так возвращались с работы, дышали воздухом.

Гуля написала за меня программу. Причем губы сердито не поджимала, даже что-то пыталась объяснить ласковым голосом. И сказала, что молится обо мне.

Но, вообще говоря, все уже (уже!) успели привыкнуть к моему дикому положению. И я успела.

Спокойно сижу за дисплеем, перепечатываю из тетрадки программу. У Гули L в точности D. В обед шагаем в буфет. Я набираю еды побольше, чтоб уж наесться. К вечернему чаю приберегу пару плюшек, в конце концов растолстею на них. Девчонки говорят, что вечером собираются в кино, смотрят на меня виновато. Я спрашиваю, что за фильм.

– Какой-то иностранный. На афише дядька с пистолетом.

Завтра расскажут.

Всё было ничего, пока рабочий день не завершился.

Сдали тетрадки в сейф. Я спросила девчонок, как они сегодня, через лес?

– Если дождя не будет.

Я хотела попросить принести мне сосновую ветку, но не стала смущать людей.

Постояла у окна, посмотрела. Журналы разложила. Читать не хотелось, я решила погадать. И выпало мне: «…весь мир до сих пор заключался в нем самом…». Грустно мне было, Юлька, как будто бы я оторвалась от Земли и лечу в космическом пространстве всё дальше и дальше, во тьму и пустоту ночи.

Я листала журналы, ждала уборщицу. Наконец она пришла со своим тяжеленым ведром в сопровождении охранника. Он встал в дверях, а она принялась подбирать с пола бумажки. Я бросилась ей помогать и кстати спросила, нет ли еще где на объекте кладовки, уголка, где я бы могла обустроиться, пока не решится мое дело.

Уборщица отвечала:

– Не знаю.

Она вымыла пол, я вышла, охранник запер и опечатал дверь.

Времени еще мало, всего-то восемь часов.

Я поплелась к Валентине. С пледом и подушкой в обнимку. Подумала, что выпью чаю «Бодрость», взбодрюсь.

Лестница. Часовой. Он сидел за барьером, как дежурный милиционер в отделении.

Я не помню, писала ли я тебе. Наверное, нет. На втором, кажется, курсе мы шли ночной улицей. Уже и не помню, как она называлась. Мне двадцать два, а я, как старуха, теряю память! Не помню. А может быть, и не знала. Недалеко от Бутырского вала? Или от Минаевского рынка? Охо-хо. Кто-то из ребят нес прекрасный японский двухкассетный магнитофон «Панасоник» (вот марку я помню). Магнитофон, конечно, мы врубили на полную. «Пинк Флойд». «Стена». Да-да, это я тоже помню. Возведение стены и разрушение. На ночной московской улице, в условном 1982-м. Осенью.

Еще тепло. Мы идем вместе, маленькая армия, разведотряд, отряд-снаряд, музыкальная бомба, поберегись.

Нас задержали и привели в отделение. Пожилой дежурный тихо спросил, откуда мы взяли магнитофон. Галина объяснила, что магнитофон привез отец, он плавает на научно-исследовательском судне.

– Тралом выловил, – пошутил Мишка.

– Неплохой улов, – ответил дежурный.

Записал показания и отпустил. Велел не шуметь по ночам, не мешать людям отдыхать.

– Им завтра на работу. В отличие от вас.

Я приблизилась к часовому. Он разгадывал кроссворд в газете. Дописал слово («астма»).

– Привет, – сказала я.

Он не отвечал.

– Ты откуда? – я спросила.

Он не отвечал. Написал слово («галактика»).

– Какие ты слова знаешь.

От не отвечал.

– Будь здоров, солдат. Извини.

Коридор. Лестница. Каморка.

Валентина с уборщицей пили чай. Полулитровая банка клубничного варенья стояла у них на столе. Бутылка можайского молока.

Светила настольная лампа, и сидели они в ее свете уютно. Пар поднимался над чаем. Валентина бросила в свой стакан кусок рафинада и принялась его размешивать, звякая, брякая ложкой. Я стояла на пороге в некоторой растерянности, Валентина на меня не смотрела, и уборщица не поворачивала головы. Не могли же они не услышать, как я отворяю дверь, как вхожу.

Я пожелала им приятного аппетита.

Уборщица намазала хлеб вареньем и обратилась к Валентине:

– Клубники мало уродилось в этом году.

– Картошки зато будет много.

– Да. Слава богу.

– Класс. (Это моя реплика; решила вступить в беседу.)

Валентина медленно повернула голову, посмотрела на меня выпуклыми карими глазами. И вымолвила:

– Не стой. Иди себе. И дверь за собой закрой, нам дует.

– В смысле? Куда идти?

– Да куда хочешь. Мир велик. Здесь тебе не по нраву, уж не знаю, почему, хлеб мой не по вкусу, или, может, я тебе не по нутру, так бывает, ничего, иди. Курица безмозглая. Отдельная жилплощадь ей требуется. Цаца.

Так она сказала и отвернулась.

Откуда ж мне было знать, Юлька, что уборщица доложит, а Валентина оскорбится. И куда мне теперь деваться с пледом, подушкой и всеми моими вещичками, я ни малейшего представления не имела.

Я вышла из подсобки совершенно оглушенная.

Целая ночь впереди. Целая и неделимая.

Ох, Юлька, я попала. Сил нет.

Шура6 октября 1986. Боровск-23. Письмо № 3

Пишу в тот же день. Вернее, в ночь. То письмо уже запечатала. Можно, конечно, подержать над паром. Но не экономить же мне на конвертах.

Валентина меня выгнала, и я вернулась к часовому. С пледом и подушкой в обнимку, всё по-прежнему.

Сидит за барьером и смотрит на меня. Взгляд пустой, как у фашиста в фильме.

Я ему говорю:

– Привет.

Он не отвечает. Но не гонит.

– Кроссворд весь разгадал?

Молчит.

– Ты откуда? – я спрашиваю.

Он молчит.

– А я из города, – говорю.

И рассказываю про нашу реку, про сопки и про сладкий запах от свинцово-цинкового и титано-магниевого. Про солнце, про маленькие сладкие арбузы, про живых карпов и желтые осенние листья, про каменный мост.

Не знаю, слушает он или нет. Молчит. На спинке стула у него автомат. Я говорю, что разбирала автомат с закрытыми глазами. Быстрее всех в классе. И он спрашивает:

– За сколько?

Бинго! Плотина прорвана, крепость пала.

Не то чтобы он пустился в разговоры. Но усмехнулся, когда я ему рассказала про нашего полковника, про то, как он мальчикам волосы сантиметром измерял, а девочек отправлял в туалет смывать тушь.

– Ты смотри, не стань таким. Когда уйдешь со службы, снимай форму, надевай гражданское, копайся в огороде, лови рыбу, поезжай в Крым на всё лето, только не иди в школу преподавать НВП.

– Не пойду, – он усмехнулся. – Я вообще не собираюсь быть военным.

– А что ты собираешься?

– Не знаю.

– А скоро у тебя дембель?

– Не твоего ума дело. Много хочешь знать – скоро состаришься. Любопытной Варваре на базаре нос оторвали. Болтун – находка для шпиона. Меньше знаешь – крепче спишь.

– Ну ты даешь.

– Иди. Не отвлекай от службы.

– Куда? Куда мне идти?

И я разревелась. Не собиралась, не думала. Стою и реву взахлеб и остановится не могу, сама не рада. Плед с подушкой, сумку, всё на пол бросила и вою. А он растерялся, побледнел, схватил телефонную трубку. Я не слышала, чего и говорил, всё рыдала.

Пришел офицер. Тот, что с нами ехал от Балабанова. И не так уж велик ростом оказался, как мне тогда почудилось. И в этот раз я разглядела на его погонах по большой звездочке. Значит, майор, это я поняла, спасибо НВП. Посмотрел на меня и ушел. Он ушел, и слезы у меня иссякли, устала я.

С пола ничего не подняла, потащилась в туалет, умылась ледяной водой, высморкалась. Возвращаться не спешила. В зеркало на себя посмотрела с такой ненавистью, с какой ни на кого и не смотрела прежде. Ей-богу. Вышла, вернулась за вещами, а там майор.

– Я вам помогу, – говорит.

Подхватил мои вещички с пола и понес, а я следом. На солдата и не взглянула.

Поднялась за майором на другой этаж. Прошли коридором. Такой здоровенный коридор – целая улица, да еще и кривая, как будто в Москве. Двери все без табличек, все заперты, лампы только дежурные горят, через одну, того и гляди выйдет из полумрака какой-нибудь тип и попросит закурить.

В торце коридора дверь распахнута, свет из проема, солдаты суетятся, выносят громадный стол, обломки какие-то.

– Скоро? – спрашивает майор строго.

Минуты три мы еще подождали, пока они всю рухлядь вынесли, полы протерли (да!), внесли топчан. Тумбочку, стул, настольную лампу. Мгновенно всё обустроили. Майор осмотрел, сказал им:

– Молодцы, свободны.

Вещи мои бережно положил на топчан, вручил ключи (!) и ушел. Так получила я отдельную жилплощадь. Что-то вроде бывшей их кладовой.

Ничего, уютно.

Я постелила плед, бросила подушку, легла. Смотрю на стену. Стена и стена. Выкрашена зеленой масляной краской. Не весенней зеленой и не темной зеленой, как на исходе лета, когда уже пахнет по утрам осенним дымом, а казенной зеленой – не сравнимой ни с чем. Мрак. Отблески от электрического света впечатления не смягчают.

Ох, боже мой.

Я хотела еще поплакать, но не смогла. Подумала о майоре, что симпатичный. Роста небольшого, чуть выше меня, но стройный, плечи развернуты, спина прямая, походка легкая. Затылок круглый, а волосы – бог его знает, мягкие или жесткие. В другой раз спрошу:

– Можно потрогать ваши волосы?

Светлые, острижены коротко.

Представила его голым.

Думала, думала и уснула. А проснулась – лампа горит, стена бликует. Я на часы посмотрела – ого, рабочий день начался.

Вот так, Юлька, друг мой ситный.

Шура3 января 1987. Боровск-23. Письмо № 4

Привет, Юлька, я пока жива.

Твои письма все получила (слежу по номерам). Отвечать не могла, сил не хватало. Вообще ни на что сил не оставалось.

Я как попала в ту комнату, так и застряла в ней. Сломалась. Ходила только в туалет, больше никуда. И свет не зажигала. Так привыкла к темноте, что фотоны видела, они ко мне проникали. Шучу. Но что-то различала. Кто-то со стороны отворял дверь (выходит, у них были запасные ключи, но меня это не заботило). Мне становилось больно от света, я закрывала глаза и отворачивалась к стене.

Девчонки оставляли мне на столе бутеры, конфеты, молоко. Я ела, одна, в темноте. В компании с фотонами. Ела, лежала, больше ничего. Не думала ни о чем, всё передумала, что могла.

Девчонки уже не уговаривали, рассказывали, что там зима, холод, белый снег. И что скоро Новый год. Они уедут в Москву. Они сняли там квартиру. На Окской улице. Однокомнатную, в панельной башне, под крышей. И Окская улица мне воображалась рекой.

Белый снег, белый снег. Я лежала и видела его, он светился в темноте. Снежинки летели с шорохом. На меня. Заносил меня снег, заметал. Дышать нечем, снег во рту, в ноздрях. Надо проснуться, надо вырваться, или смерть!

Я закричала, только чтобы услышать свой голос.

Нащупала выключатель.

Я выбралась из своей норы в празднично освещенный коридор, безлюдный и тихий. Времени я не знала, часы у меня давно стояли. Я привыкла к свету, вернулась к себе, захватила мыло, зубную щетку и пасту. Полотенце. Кто-то мне его принес, пока я пребывала во тьме небытия. Да много чего принесли – все мои вещички здесь собрались, возле меня. И даже маленький транзисторный приемник. Корпус из ярко-синего пластика, черный кожаный чехол с узким ремешком.

Спасибо, конечно, только страшно ведь, что они все уже при мне, а я при них, да в этих стенах. Страшно, что теперь навсегда. А впрочем, Юлька, я переживать устала. Ко всему человек привыкает. И во всяком положении находит повод для радости. Или не во всяком.

В туалете я заложила дверь шваброй, вымылась в трех водах до скрипа. В зеркало уставилась. Волосы отрасли, глаза ввалились. Ничего, жить буду.

Вдруг поняла, что в туалете пахнет елкой. Настоящий лесной запах. Я подумала, что это род галлюцинации, но обнаружила в помойном ведре еловые ветки в новогодней мишуре. Из чего, как истинный Шерлок Холмс, сделала вывод, что новый год наступил. И наступил не так давно.

Хвойный запах как будто переключил меня. Мне показалось, что вот-вот свершится что-то чудесное. Или уже свершилось. Я только не могла пока уловить что́. Я стала внезапно счастлива, вопреки всему, и только боялась, что скоро это праздничное чувство погаснет. Я старалась его сберечь, как маленький огонь в очаге выстуженного дома. Топливо, топливо мне нужно было, чтобы пламя занялось. Я бросилась убираться в моем закутке.

Лампа сияла, я протирала полы, стены. И вдруг наткнулась на картинку. Прежде ее здесь не было.

Картинка. Репродукция. Ее прибили к стене маленькими посылочными гвоздями. Так, чтобы я могла лежать на топчане и видеть ее, а не электрические казенные блики.

На репродукции изображено поле под пасмурным, но светлым небом. В поле угадывается тропинка, на горизонте слева темнеет лес, но тропинка, не дойдя до леса, поворачивает направо.

Никто по ней не шел. Пейзаж был безлюден и относиться мог к любому историческому времени. Утро, вечер, день – неясно. Мир или война. Кто ж его знает. Я посчитала этот пейзаж паузой. Остановкой во времени и пространстве. Как говорится, отдохни и ты.

Я взяла в руки приемник. Включила. Услышала шорох. Голос эфира. Помехи. Эфир был ими густо заселен. Точно души всех когда-то живших зашелестели.

Так я подумала и выключила приемник.

Я вышла с ним из своего убежища, дверь закрыла на ключ и направилась далеко, по коридору, по лестницам, то вверх, то вниз, к обиталищу Валентины. Мне по-прежнему было радостно. И мне хотелось попросить у нее прощения. Ведь Новый год. Я не думала, что она, может быть, спит или работает. Я должна была идти. На лестницах пахло морозным воздухом, он проник в нашу темницу, это тревожило и внушало надежду.

Дверь в подсобку оказалась заперта. Я постучала.

Шаги и сонный голос Валентины:

– Кто?

– Я! Пустите, пожалуйста, дорогая Валентина. Я очень-очень виновата перед вами, и я хочу загладить вину. Позвольте мне это сделать!

– Ты пьяна?

– Нет, что вы!

Она молчала за дверью и не уходила, я стояла перед дверью и не уходила. Может быть, что-то происходило в мире, а может быть, и ничего. Я включила приемник. Зашелестели, задрожали души. Я повернула ручку и мужской голос пропел:

«Утомленное солнце…»

Валентина отворила дверь.

Я протянула ей поющий приемник.

«…нежно с морем прощалось…»

– Это вам. Подарок. С Новым годом.

«…в этот час ты призналась…»

– Через порог нельзя.

«…что нет любви…»

– Входи.

Мы пили сладкую наливку. Приемник бормотал под сурдинку какие-то новости, они нас не касались, ни меня, ни Валентины.

Мы пили наливку, ели хлеб с колбасой.

– Хочешь на волю? – спросила вдруг Валентина.

Она смотрела на меня, и ее глаза мне казались огромными.

– Еще бы.

– А я нет. Мне здесь лучше. Там я лишняя. В Москве в квартире народу много, все шумят, меня не любят, я это чувствую, то плачу, а то кричу на них, я кричу, а меня не слышат. В городке в комнате соседки смеются надо мной, смеются тихо, а я слышу. Не любят. Да и за что меня любить?

Я заплакала и бросилась Валентину обнимать, гладить по голове.

И я плакала, и Валентина плакала. Я говорила, что всё это глупости, что люди хорошие, что Валентина хорошая. Она меня от себя отстранила. Высморкалась. Велела подать сумку.

– Она под подушкой у меня, для сохранности. Поди принеси, а то мне вставать нет охоты.

Я принесла сумку, Валентина ее открыла.

– Здесь у меня всё. И от московской квартиры ключи, и от комнаты в городке, и от этой конуры ключ, и пропуск твой в потайном кармане.

Она вынула пропуск и положила на стол.

– Бери. Свободна. Прости, если сможешь.

Я не двигалась.

– Да. Вот так. Украла. Очень уж ты мне приглянулась. Простая душа.

Я молчала.

– Бери. Иди.

– А ваш пропуск, он тоже там, в потайном кармане?

– Там.

Я взяла свой пропуск со стола.

Поднялась.

Направилась к двери.

Услышала:

– Всем расскажешь?

Обернулась.

– Никому.

Тут я соврала, потому что, Юлька, тебе никак не могу не рассказать.

Всё, моя дорогая. Целую.

Шура

P.S.

В городок я пришла пешком, морозной ночью, через лес. Шла и ничего не боялась, шла, как песню пела. И фонари освещали мне путь электрическим светом.

На КПП предъявила пропуск, и меня пропустили, о чудо.

Я шагала, снег скрипел. На площади стояла громадная ель, на макушке ее горела звезда, а возле ели курил майор.

Я приблизилась и стала смотреть на него. Я запела тихо:

«Утомленное солнце…»

Он обернулся. Отбросил в снег сигарету.

«…тихо с морем прощалось…»

Я положила ему руки на плечи.

«…в этот час ты призналась…»

Он обнял меня.

И так мы стояли.

Katerinaa

Вы читаете журнал Katerinaa.

29 декабря 2012, 20:00

Katerinaa: Я, конечно, спросила на всякий случай, не свободно ли место.

– Нет, – сказала старуха.

Она сидела у окна, а место рядом с ней стерегли рукавицы.

Народ всё прибывал, старуха смотрела растерянно, а я надеялась, что никто к ней не подойдет, что придется ей убрать своих псов, и тогда я сяду наконец. Стоять уже сил не было.

Псы старухины были из серой шерсти, простой вязки, один с зеленым глазом-заплаткой на большом пальце. Бархатная заплатка, между прочим. Оттенок темный, малахитовый, красивый. Бог его знает, откуда у этой нищей старухи в старой мужской куртке, в темной лоснящейся юбке, в валенках с галошами, взялся такой красивый обрезок. Может быть, жакет такой водился у нее в дни молодости. Я попыталась представить ее молодой и красивой, в темно-зеленом бархатном жакете, с припудренным лицом, с ароматом, едва слышным, «Красной Москвы». Напомнила мне эта старуха мою так, что сердце сжалось.

Электричка тронулась, старуха еще надеялась, выглядывала людей, пробирающихся по проходу. Я ее не торопила.

Она посмотрела на меня и убрала псов.

Я уселась. В проходе стояла толпа, покачивалась в такт ходу поезда.

Душно, сонно.

Старухины иссохшие, с пожелтелыми ногтями пальцы вдруг коснулись моей руки.

– Дочка, – спросила старуха, – у тебя есть телефон?

Она расстегнула куртку и вынула из внутреннего потайного кармана сложенный вчетверо листок. Пожелтелый, в клетку, наверно, из древней школьной тетради, от внуков сохранилась где-нибудь в чулане, с оценками и замечаниями.

На страницу:
4 из 5