Полная версия
Престиж
– Мой прадед отличался патологической аккуратностью, – сообщила она. – Он никогда ничего не выбрасывал; более того, наклеивал ярлычки, составлял списки, для каждой мелочи отводил место в особом шкафу. Когда я была маленькой, родители говорили: «Это дедушкины вещи». К ним никто не прикасался, нам даже не позволяли их рассматривать. Но искушение было слишком велико, и мы с Розали тайком нарушали запрет. Когда она вышла замуж и уехала, я осталась одна и в конце концов решила заняться этим имуществом. Кое-что из реквизита и костюмов удалось продать, причем за хорошую цену. А вот эти афиши я нашла в его бывшем кабинете.
Рассказывая, она перебирала афиши и наконец протянула мне ветхий, пожелтевший лист. Афиша протерлась на сгибах и готова была вот-вот рассыпаться. Она возвещала о представлении в «Театре Императрицы» на Эверинг-роуд в Сток-Ньюингтоне. Над списком исполнителей было напечатано, что число представлений ограничено, а даваться они будут в дневное и вечернее время с 14 по 21 апреля («Следите за объявлениями»). Гвоздем программы был ирландский тенор Деннис О’Канаган («Открой свое сердце Ирландии милой»), чье имя было напечатано красным. Также выступали сестры Макки («Трио прелестных певуний»), Сэмми Ренальдо («Боитесь щекотки, ваше высочество?»), Роберт и Роберта Франк («Декламация»). В середине списка – склонившись ко мне, Кейт указала пальцем – обнаружился Великий Дантон («Величайший в мире иллюзионист»).
– На самом деле до таких высот ему было еще далеко, – объяснила она. – Большую часть жизни он прожил весьма скромно и лишь за несколько лет до смерти узнал настоящую славу. Эта афиша датирована тысяча восемьсот восемьдесят первым годом, когда он только-только начал пользоваться известностью.
– А это что за пометки? – спросил я, разглядывая аккуратно выведенную чернилами колонку цифр на полях афиши. Такие же колонки виднелись на обороте.
– Это Учетно-маниакальная Система Великого Дантона, – ответила Кейт. Она переместилась с дивана на ковер и непринужденно устроилась на коленях рядом с моим креслом. Склонившись к афише, которую я держал в руках, она продолжила: – Я еще не полностью в ней разобралась, но первая цифра обозначает ангажемент. Где-то должен быть его гроссбух с полным перечнем всех гастролей. Ниже записано, сколько у него было выходов, сколько из них дневных и сколько вечерних. Далее следуют порядковые номера фокусов, имевшихся в его репертуаре. Помимо этого, у него в кабинете остался добрый десяток записных книжек с описаниями всех его трюков. Пара таких книжек лежит здесь; можно посмотреть, какие фокусы он показывал в Сток-Ньюингтоне. Но и это еще не все: для большинства фокусов разработаны варианты, и на каждый имеются перекрестные ссылки. А вот здесь проставлено «10 г» – видимо, его гонорар за выступление: десять гиней.
– Это приличная ставка?
– Если за один выход – то просто великолепная. Но подозреваю, что это за неделю, – тогда сумма весьма средняя. Думаю, театрик был скромный.
Я потянулся за остальными афишами – как и сказала Кейт, на каждой имелся замысловатый цифровой код.
– У него и реквизит был помечен ярлычками, – сообщила она. – Ума не приложу, как он находил время общаться с внешним миром да еще зарабатывать на жизнь! Но, расчищая подвал, я обнаружила, что каждая мелочь пронумерована, занесена в реестр и снабжена отсылками к записным книжкам.
– Может, он поручил учет кому-то другому.
– Нет, почерк всюду один.
– В каком году он умер? – спросил я.
– Как ни странно, на этот счет есть некоторые сомнения. В газетах называют тысяча девятьсот третий год, «Таймс» даже поместила некролог, однако в деревне утверждают, что годом позже он еще жил в этом доме. Но что самое удивительное – этот некролог я обнаружила в альбоме с газетными вырезками: наклеенный, пронумерованный и внесенный в реестр, как и все прочие материалы.
– И как вы это объясняете?
– Никак. Альфред Борден упоминает об этом в своей книге. Собственно, оттуда мне и стало об этом известно, а уж потом я попыталась выяснить, что же между ними произошло.
– А еще что-нибудь интересное после него осталось?
Она потянулась за альбомами с вырезками, а я плеснул себе новую порцию американского виски – я такого еще не пробовал, но этот сорт начинал мне нравиться. А еще мне нравилось, что Кейт сидит у моих ног, посматривает на меня снизу вверх и время от времени наклоняется ко мне, а я при этом получаю возможность заглянуть – не исключено, что с ее полного ведома, – в вырез ее платья. В этом была какая-то странность: не вполне отдавая себе отчет в происходящем, я беседовал о всяких фокусниках и встречах в далеком детстве, вместо того чтобы писать репортаж, как того требовал служебный долг, или ехать в гости к родителям, как планировалось.
Впрочем, часть моего сознания, подвластная брату, прониклась спокойствием, какого он мне еще никогда не посылал. Он убеждал меня остаться.
За окном смеркалось, а над Пеннинскими горами по-прежнему лил холодный дождь. Из окна тянуло ледяным сквозняком. Кейт подбросила очередное полено в горящий камин.
Часть вторая
Альфред Борден
Глава 1
Начато в 1901 году.
Мое имя – мое настоящее имя – Альфред Борден. История моей жизни – это история тайн, на которых зиждется моя жизнь. На этих страницах они будут описаны в первый и последний раз; другой рукописи не существует.
Я появился на свет восьмого дня мая 1856 года в приморском городе Гастингсе, рос крепышом и непоседой. Отец мой был известным на всю округу бондарем и колесных дел мастером. Наш дом номер 105 по Мэнор-роуд находился в ряду других домов вдоль извилистой улицы, прилепившейся к склону одного из холмов, на которых стоит Гастингс. За домом круто уходил вниз безлюдный склон, где в летние месяцы пасли скотину, а перед окнами тот же самый холм, но уже застроенный домами, вздымался вверх, заслоняя от нас море. Жители этих домов, а также окрестные землевладельцы и промышленники исправно обеспечивали моего отца работой.
Наш дом выделялся шириной и высотой среди всех прочих, потому что его прорезала арка ворот, которые вели на задний двор, к мастерским и сараям. Моя комната, выходящая окном на улицу, располагалась прямо над въездом, отделяемая от него лишь дощатым полом и тонким слоем штукатурки, поэтому в ней круглый год стоял грохот, к которому зимой добавлялся немилосердный холод. В этой комнате я рос и взрослел, становясь из мальчика мужчиной.
Теперь этот мужчина – Le Professeur de la Magie, а я – мастер иллюзий.
* * *Хотя рассказ только-только начался, сейчас придется сделать небольшое отступление, ибо я не намерен сводить эту рукопись к простому жизнеописанию, как принято среди тех, кто берется повествовать о себе. Она, повторюсь, будет рассказывать о тайнах моей жизни. Таинственность – самая суть моего ремесла.
Позвольте для начала представить и пояснить избранный мною способ изложения. Раскрытие собственных тайн может быть истолковано как саморазоблачение, однако необходимо иметь в виду следующее: как иллюзионист я позволю вам увидеть только то, что сам захочу показать. Но в этом показе будет незримо присутствовать загадка.
Поэтому для начала необходимо уточнить два взаимосвязанных понятия: тайна и восприятие тайны.
Рассмотрим такой пример.
Во время каждого выступления обычно настает момент, когда зрителям кажется, будто фокусник делает паузу. Приблизившись к рампе, он останавливается в сиянии огней лицом к залу. Он говорит (или, если номер без слов, дает понять): «Смотрите, у меня в руках ничего нет». Чтобы все в этом удостоверились, он показывает ладони залу и разводит пальцы, словно подтверждая, что ничего в них не припрятал. Затем он поворачивает ладони тыльной стороной, и все окончательно убеждаются, что его руки пусты. Ну и чтобы развеять последние сомнения, фокусник может слегка потеребить манжеты и поддернуть их на пару дюймов вверх, дабы показать, что и там ничего нет. Затем он выполняет свой трюк, в ходе которого, спустя считаные секунды после того, как неопровержимо было доказано, что в руках у него ничего нет, из этих самых рук откуда ни возьмись появляются веер, живой голубь или кролик, букет искусственных цветов, а то и горящая свеча. Парадоксально! Невероятно! Публика в восторге от такого чуда, стены зала сотрясает шквал аплодисментов.
Как такое возможно?
Фокусник и его зрители заключают между собой особое соглашение, которое я называю Конвенцией о мистификации. Ни одна из сторон не формулирует ее открытым текстом; более того, зрители, как правило, даже не подозревают, что стали участниками этой Конвенции, но дело обстоит именно так.
Разумеется, на сцену выходит не чудодей, а просто артист, который играет роль чудодея и хочет, чтобы зрители уверовали, хотя бы ненадолго, в его связь с потусторонними силами. Зрители, в свою очередь, прекрасно знают, что им показывают ненастоящие чудеса, но гонят от себя эту мысль и охотно идут на поводу у фокусника. Чем искуснее артист поддерживает иллюзию чуда, тем выше оценивается его мастерство.
Демонстрация пустых рук и незамедлительное опровержение этой пустоты предписаны Конвенцией о мистификации. Конвенция диктует определенные правила. Например, в повседневном общении было бы нелепо демонстрировать пустые руки, правда? А теперь представьте: фокусник ни с того ни с сего извлекает откуда-то вазу с цветами, не убедив перед этим зрителей в полной невозможности такого действа. Публика даже не поймет, что это был фокус. Оваций не последует.
Эти примеры иллюстрируют выбранный мною способ повествования.
Итак, позвольте перейти к моей Конвенции о мистификации, руководствуясь которой я пишу эти строки. Пусть читатель поймет: перед ним не чудо, а иллюзия чуда.
Первым делом я, образно говоря, предъявляю вам пустые ладони, развожу пальцы и провозглашаю (запомните хорошенько): «Эти записки правдиво изображают меня на сцене и в жизни, точны в деталях и продиктованы честными побуждениями».
Теперь я поворачиваю к вам ладони тыльной стороной и продолжаю: «Многое из того, что здесь написано, подтверждается беспристрастными источниками. О моих выступлениях писали газеты, мое имя внесено в биографические справочники».
Наконец я поддергиваю манжеты, обнажаю запястья и спрашиваю: «Подумайте сами, зачем мне говорить неправду, если эти записки предназначены только для меня – ну, может быть, еще для моих близких и для потомков, которых я никогда не увижу?»
В самом деле, зачем?
Но раз уж я показал, что выхожу к вам с пустыми руками, вы должны не просто ожидать обмана – вы должны ожидать, что будете обманываться с полной готовностью!
Таким образом, нигде не погрешив против истины, я уже начал мистификацию, которая составляет всю мою жизнь. Вымысел заключен в каждом слове, начиная с самого первого. Ткань этой истории сплетается из вымысла, который нигде себя не обнаружит.
Я отвлек ваше внимание рассуждениями о правдивости, о беспристрастных источниках и высоких мотивах. Как и при демонстрации пустых рук, я утаил главное, и теперь вы смотрите совсем в другую сторону.
Как известно каждому фокуснику, во время представления кое-кто из зрителей ничего не поймет, иные сочтут, что их одурачили, третьи притворятся, будто знают каждую уловку, зато остальные – счастливое большинство – приготовятся увидеть чудо, получат удовольствие и славно проведут вечер.
Впрочем, всегда найдутся один-два человека, которые запомнят мистификацию и долго будут ломать над ней голову, но ни на шаг не приблизятся к разгадке.
* * *Прежде чем вернуться к событиям своей жизни, расскажу одну историю, которая проливает свет на выбранный мною способ повествования.
В годы моей молодости на эстрадных подмостках царила мода на восточные фокусы. Чаще всего с такими номерами выступали европейцы или американцы, одетые и загримированные под китайцев, но изредка в Европе появлялись и настоящие китайцы. Одним из них – и, полагаю, величайшим из всех – был выходец из Шанхая по имени Цзи Линьхуа, известный под сценическим именем Цзин Линь-Фу.
Мне довелось увидеть его выступление всего один раз; это было несколько лет назад в театре «Адельфи» на Лестер-сквер. Когда дали занавес, я поспешил к служебному входу и упросил привратника отнести артисту мою визитную карточку. Мне тут же было передано любезное приглашение подняться в гримерную. Иллюзионист не заговаривал о своих трюках, но мне в глаза бросился самый знаменитый предмет его реквизита: на подставке у него за спиной виднелся большой аквариум с золотыми рыбками, который в кульминационный момент программы чудесным образом возникал буквально из воздуха. Мне было предложено осмотреть эту вещь, и я не обнаружил в ней никакого подвоха. В обыкновенной воде, за обыкновенным стеклом плавало с десяток живых декоративных рыбок. Зная технику соответствующего трюка, я попробовал приподнять аквариум – и поразился его тяжести.
Цзин заметил мои потуги, но промолчал. Он не мог знать наверняка, известен ли мне секрет его номера, и не собирался им делиться даже с собратом по профессии. Я же ломал голову, как бы поделикатнее намекнуть, что для меня этот трюк не составляет тайны, но в конце концов счел за лучшее промолчать. Мы провели вместе четверть часа; все это время он не поднимался со стула и только вежливо кивал, пока я рассыпался в похвалах. Перед моим приходом он успел переодеться в темные брюки и полосатую рубашку синих тонов, но еще не снял грим. Когда я собрался уходить, он встал со своего места перед зеркалом, чтобы проводить меня до дверей. При ходьбе Цзин не поднимал головы, его руки безвольно свисали вдоль туловища, а ноги волочились по полу, словно каждый шаг причинял ему нестерпимую боль.
С тех пор прошло много лет, его уже нет в живых, и я вправе предать гласности его заветную тайну, немыслимые масштабы которой волею случая открылись мне в тот вечер.
Пресловутый аквариум в течение всего номера находился на сцене, под рукой у фокусника, готовый к внезапному и загадочному появлению из воздуха. Однако сей предмет был искусно спрятан от глаз публики. Под развевающимся китайским плащом иллюзионист таскал аквариум по сцене, сжимая его коленями, чтобы в нужный момент создать для публики иллюзию чуда. Никому в зале не приходило в голову, как это делается, хотя к разгадке можно было прийти путем несложных логических рассуждений.
Но логика магическим образом вступала в противоречие сама с собой! Плащ был единственным атрибутом, способным укрыть громоздкий аквариум; тем не менее здравый смысл противился такому объяснению. Зрители видели на сцене дряхлого старца, едва передвигающего ноги. Выходя на поклоны, Цзин Линь-Фу опирался на локоть ассистента; со сцены артиста уводили под руки.
При этом истинная картина была совершенно иной. Цзин отличался недюжинной физической силой, что вполне позволяло ему носить по сцене аквариум описанным способом. Передвигаясь с грузом такого внушительного размера и неудобной формы, он волей-неволей начинал шаркать, как старый китайский вельможа. Такая походка ставила под угрозу секрет всего номера, и тогда, желая сохранить профессиональную тайну, артист взял за правило при ходьбе старчески волочить ноги. Этой привычке он не изменял до самой смерти. Ни под каким видом – ни дома, ни на улице, ни днем, ни ночью – он не позволял себе двигаться естественным шагом.
Такова сущность человека, который играет роль волшебника.
Зрители прекрасно знают, что иллюзия репетируется годами, что каждое представление готовится самым тщательным образом, но мало кто сознает, до каких пределов доходит страсть фокусника к мистификации, какое наваждение довлеет над ним всю жизнь, требуя вновь и вновь бросать мнимый вызов законам обыденного.
Жертвой такого наваждения и стал Цзин Линь-Фу; прочитав эту историю, вы, наверно, догадались, что мне самому тоже присуща одержимость. Страсть к мистификации правит моей жизнью, диктует решения, определяет каждый мой шаг. Даже сейчас, при написании этих заметок, она подсказывает, о чем можно поведать, а о чем следует умолчать. Я уподобил свой метод изложения показу якобы пустых ладоней, но, если выразиться точнее, за каждой фразой стоит здоровяк, играющий роль дряхлого старца.
Глава 2
Поскольку отцовская мастерская приносила немалый доход, родители смогли определить меня в академическую гимназию «Пэлем» – попросту говоря, в начальную школу, которую возглавляли две старые девы, барышни Пэлем. Гимназия располагалась у развалин средневековой городской стены на Истборн-стрит, неподалеку от гавани. Под сварливый гвалт чаек, среди неистребимого запаха тухлой рыбы, который витал над пристанью и над всем побережьем, я постигал премудрости грамоты и счета, а также начатки истории, географии и устрашающей французской грамматики. Все полученные знания пригодились мне в дальнейшем, а неравная борьба с французским по иронии судьбы закончилась тем, что я стал выходить на эстрадные подмостки в образе профессора-француза.
Мой путь в школу и обратно лежал через возвышенность Уэст-Хилл, которую успели застроить только в непосредственной близости от нашего дома. Узкие тропы вели меня сквозь душистые заросли тамариска, заполонившие в Гастингсе все открытое пространство. В те времена город переживал эпоху подъема, во множестве строились новые дома и курортные гостиницы. По молодости лет я этого почти не замечал, поскольку школа находилась в старом городе, а курорт начинался за Белой скалой. Этот островерхий утес взорвали – громыхнуло на славу, – чтобы расчистить место для широкого променада вдоль набережной. Невзирая на все эти новшества, жизнь в старинном городке Гастингсе шла своим чередом, как и сотни лет назад.
Я мог бы немало рассказать о своем отце, и хорошего, и дурного, но, чтобы не отступать от своей собственной истории, ограничусь только хорошим. Отца я любил и вдобавок научился у него столярному делу, чем, как ни странно, обеспечил себе имя и состояние. Могу заверить: мой родитель вел трезвый образ жизни, был трудолюбив, честен, сметлив и по-своему великодушен. С работниками обходился по справедливости. Не отличаясь набожностью, он избегал захаживать в церковь, но своих домашних приучал к гражданской добродетели, которая не допускает никакого действия или бездействия во вред ближнему. Он был талантливым краснодеревщиком и умелым тележным мастером. Если у нас дома случались скандалы (а без них не обходилось), то, как я с годами понял, причиной тому был мучивший отца душевный разлад, хотя истоки и подробности такого внутреннего конфликта были мне неведомы. Хотя отец никогда не вымещал на мне свою злость, я его побаивался, даже выйдя из детского возраста, но и любил его всей душой.
Мою матушку звали Бетси Мэй Борден (в девичестве Робертсон), а отца – Джозеф Эндрю Борден. У меня было семеро братьев и сестер, но двое умерли в младенчестве, до моего появления на свет. Я не был ни старшим, ни младшим из детей; мать с отцом меня особо не выделяли. С братьями и сестрами (впрочем, не со всеми) мы кое-как ладили.
В возрасте двенадцати лет меня забрали из школы и пристроили к делу в колесной мастерской. Так началась моя взрослая жизнь, в том смысле, что теперь я проводил больше времени среди взрослых, чем среди сверстников, а главное – мое собственное будущее стало принимать реальные контуры.
Два момента повлияли на меня кардинальным образом.
Во-первых, я просто-напросто научился работе с деревом. Его вид и запах были мне привычны с рождения, но прежде я не догадывался, какие ощущения возникают у человека, который поднимает с земли брус, вонзает в него топор или орудует пилой. Стоило мне всерьез заняться столярным делом, как я проникся уважением к дереву и понял, чего можно достичь с его помощью. Правильно высушенное и умело распиленное дерево обнаруживает свою естественную фактуру; это красивый, долговечный и податливый материал. Дереву придается любая форма; оно сочетается практически с любыми другими материалами. Его можно красить, бейцевать, обесцвечивать, гнуть. Оно необыкновенно и вместе с тем заурядно; любой предмет, изготовленный из дерева, воспринимается как надежный и привычный, а потому не бросается в глаза.
Иными словами, это идеальный материал с точки зрения иллюзиониста.
В мастерской мне, хозяйскому сыну, не давали никаких поблажек. В первый же день меня поставили на самую тяжелую и неблагодарную работу – вместе со вторым подмастерьем отправили на распилку бревен. Мы ежедневно брались за дело в шесть утра и не разгибали спины до восьми вечера; нам полагалось только три кратких перерыва, чтобы утолить голод. Не знаю, какое занятие могло бы натренировать мое тело лучше, чем двенадцатичасовой рабочий день в мастерской; это же ремесло внушило мне опасливое, но благоговейное отношение к древесине. После этого многомесячного посвящения в ремесло меня перевели на менее тяжелую и более ответственную работу: я учился отмерять, обтачивать и шлифовать дерево для колесных спиц и ободьев. Теперь я постоянно находился среди тележных и прочих мастеров, что работали на моего отца, и реже виделся с приятелями-подмастерьями.
В один прекрасный день, примерно год спустя после того как меня забрали из школы, в мастерской объявился новый работник по имени Роберт Нунэн; его подрядили восстановить разрушенную ураганом заднюю стену двора, которая давно требовала ремонта. Появление Нунэна и стало вторым обстоятельством, определившим мое будущее.
Погруженный в работу, я не обратил на него никакого внимания, но в час дня, когда наступил перерыв, Нунэн присел вместе со всеми за верстак, служивший нам обеденным столом, достал из-за пазухи колоду карт и предложил любому желающему «угадать дамочку». Старики, подняв его на смех, советовали нам не попадаться на эту удочку, но кое-кто все же решил посмотреть, что будет. Из рук в руки начали переходить скромные суммы денег; у меня-то в карманах гулял ветер, но нашлось двое-трое любопытных, которые были не прочь рискнуть парой монет.
Больше всего меня поразило, сколь непринужденно и ловко Нунэн обращался с картами. Как уверенны и точны были движения! Он все время что-то негромко приговаривал, словно увещевая нас, зрителей, а сам демонстрировал три карты разного достоинства, потом быстрым, но плавным движением опускал их рубашкой кверху на лежавший перед ним ящичек и начинал передвигать их своими длинными пальцами, после чего делал паузу и предлагал нам угадать даму. Мастеровые не отличались особой зоркостью; им намного реже, чем мне, удавалось проследить за перемещением нужной карты (хотя и я ошибался чаще, чем угадывал правильно).
Потом я спросил у Нунэна:
– Как у тебя так ловко получается? Можешь меня научить?
Сперва он отнекивался, повторяя, что это сущая безделица, но от меня не так-то просто было отвязаться.
– Мне нужно понять, как это выходит! – твердил я. – Дама кладется посредине, ты передвигаешь карты всего два раза, и она оказывается совсем не там, где ждешь. В чем тут секрет?
И вот однажды, дождавшись перерыва, он, вместо того чтобы облапошивать мастеровых, позвал меня в пустующий угол тележного сарая и показал, как нужно манипулировать тремя картами, чтобы движения обманывали глаз. Две карты – даму и любую другую – требовалось легко держать, одну поверх другой, между большим и средним пальцами левой руки, а третью карту – в правой. Раскладывая карты на столе, он делал перекрестное движение руками, его пальцы едва заметно касались столешницы и на мгновение замирали, отчего создавалось впечатление, будто первой выкладывается именно дама. Но в действительности почти каждый раз на стол незаметно соскальзывала совсем другая карта. Это классический карточный фокус, который так и называется – «три карты».
Когда до меня дошла эта хитрость, Нунэн продемонстрировал еще несколько трюков. Он показал, как задерживать карту в ладони, как делать перехлест, как снимать, чтобы задуманная карта сдавалась первой или последней, и как заставить доверчивого зрителя из сложенных веером карт выбрать задуманную. Все это Нунэн проделывал небрежно, желая скорее порисоваться перед мальцом, нежели поделиться своим умением; ему, видно, было невдомек, с какой жадностью впитывал я его науку. Когда он закончил, я попытался проделать фокус с дамой, но карты разлетелись по полу. Я сделал еще одну попытку, потом еще и еще. Нунэн давно потерял ко мне всякий интерес и вернулся к работе. Ближе к ночи, перед сном, я все-таки освоил «три карты» и принялся разучивать другие фокусы, которые видел лишь мимолетно.
Настал день, когда Нунэн, докрасив восстановленную стену, ушел восвояси и, стало быть, исчез из моей жизни. Больше я его никогда не видел. Но он разбередил мальчишескую душу. Я дал себе зарок во что бы то ни стало овладеть искусством ловкости рук, которое (как я узнал из книжки, незамедлительно взятой в библиотеке) называется манипуляцией, а по-ученому – престидижитацией.