Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 26

После удаления из Германии единственным направлением для экспансии новой Австро-Венгерской империи оставались Балканы. Поскольку Австрия не принимала участия в колонизации заморских территорий, ее руководство пришло к заключению о том, что населенные славянскими народами Балканы являются естественной сценой для проявления политических амбиций – пусть даже только для того, чтобы не отставать от других великих держав. Подобная политика уже сама по себе была чревата конфликтом с Россией.

Здравый смысл должен был предостеречь австрийских лидеров от опасности провоцирования национализма на Балканах или превращения России в постоянного врага. Но в Вене здравый смысл не был сильно распространен, и еще меньше его было в Будапеште. Преобладал джингоистский национализм[181] великодержавного, экспансионистского толка. Кабинет министров в Вене продолжал двигаться дальше по инерции во внутренней политике и в припадках истерии во внешней политике, что вело страну к постепенной изоляции еще со времен Меттерниха.

Германия не видела никаких национальных интересов на Балканах. Но она в высшей степени проявляла заинтересованность в сохранении Австро-Венгерской империи. Поскольку считалось, что коллапс этой двуединой монархии таил в себе риск разрушения всей бисмарковской немецкой политики. Немецкоязычные католики империи захотели бы тогда присоединиться к Германии, что поставило бы под угрозу преобладание протестантской Пруссии, ради чего Бисмарк столь упорно боролся. И развал Австрийской империи лишал бы Германию единственного надежного союзника. С другой стороны, хотя Бисмарк и хотел сохранить Австрию, у него не было ни малейшего желания бросать вызов России. Эту головоломку он в течение нескольких десятилетий умело задвигал в долгий ящик, но так и не смог ее разрешить.

Положение усугублялось еще и тем, что Оттоманская империя находилась в муках медленного распада, создавая частые столкновения между великими державами по поводу дележа добычи. Бисмарк как-то сказал, что, когда собираются пятеро игроков, лучше всего играть на стороне троих. Но с тех пор из пятерки великих держав – Англии, Франции, России, Австрии и Германии – Франция стала враждебной страной, Великобритания была недоступна из-за ее политики «блестящей изоляции», имела место двойственность в позиции России из-за ее конфликта с Австрией. В этой ситуации Германии нужен был альянс как с Россией, так и с Австрией для создания группировки трех. Только государственный деятель, обладающий бисмарковской силой воли и мастерством, мог бы просто обдумывать подобный номер балансировки. Таким образом, взаимоотношения между Германией и Россией стали ключом к европейскому миру.

Как только Россия появилась на международной арене, она с потрясающей быстротой заняла ведущие позиции. Еще при заключении в 1648 году Вестфальского мира Россия не считалась достаточно важной, из-за чего даже не была там представлена вообще. Однако с 1750 года Россия становится активной участницей каждой значимой европейской войны. К середине XVIII века Россия уже стала вызывать у западных наблюдателей неясное беспокойство. В 1762 году французский поверенный в делах в Санкт-Петербурге докладывал:


«Если русские амбиции не сдерживать, то их последствия могут оказаться фатальными для соседних держав. …Я знаю, что русскую мощь не следует мерить их экспансией и что их господство над восточными территориями скорее впечатляющая иллюзия, чем источник реальной силы. Но я также подозреваю, что нация, лучше любой другой способная справиться с непривычными крайностями времен года на чужбине вследствие суровости климата у себя дома, привыкшая к рабскому повиновению, довольствующаяся в жизни малым, в силу этого может начать войну при малых на то затратах… такая нация, как я полагаю, скорее всего, окажется завоевателем…»[182]


Ко времени Венского конгресса Россия, как представляется, была самой мощной державой на континенте. К середине XX века она обрела статус одной из всего двух глобальных сверхдержав и пребывала в нем почти 40 лет, прежде чем развалиться, утратив многие из своих обширных приобретений предшествующих столетий всего за несколько месяцев.

Абсолютный характер царской власти позволял правителям России проводить внешнюю политику произвольно и весьма специфически. На протяжении шести лет, в промежутке между 1756 и 1762 годом, Россия успела вступить в Семилетнюю войну на стороне Австрии и вторгнуться в Пруссию, перейти на сторону Пруссии со смертью императрицы Елизаветы в январе 1762 года, а затем выйти из войны и объявить нейтралитет, когда Екатерина Великая свергла собственного мужа в июне 1762 года. Через 50 лет Меттерних заявит, что царь Александр I никогда не придерживался одних и тех же убеждений дольше пяти лет. Советник Меттерниха, Фридрих фон Генц, так описывал позицию царя: «Ни одно из препятствий, ограничивающих и срывающих планы других монархов – разделение властей, конституционные формы, общественное мнение и т. п., – не существует для императора России. То, что ему пригрезится ночью, он может исполнить утром»[183].

Парадоксальность была наиболее характерной чертой России. Постоянно воюя и расширяясь по всем направлениям, она, тем не менее, считала, что ей непрерывно угрожают. Чем более многоязыкой становилась империя, тем более уязвимой чувствовала себя Россия, отчасти еще и из-за необходимости изолировать множество своих национальностей от их соседей. Чтобы упрочить собственное правление и преодолеть напряженность между различными народностями, населяющими империю, все правители России использовали миф о какой-то мощной иноземной угрозе, которая со временем превращалась в самосбывающиеся пророчества, подвергая испытаниям стабильность в Европе.

По мере распространения России с территорий вокруг Москвы в направлении центра Европы, к берегам Тихого океана и в сторону Средней Азии, ее стремление обезопасить себя превратилось в экспансию как самоцель. Русский историк Василий Ключевский так описывает этот процесс: «…эти войны, изначально носившие оборонительный характер, незаметно и непреднамеренно для московских политиков превращались в войны захватнические – прямое продолжение объединительной политики прежней [доромановской] династии, борьбы за русскую землю, которая раньше никогда не принадлежала Московскому государству»[184].

Россия постепенно превращалась в угрозу балансу сил в Европе точно так же, как она угрожала суверенитету соседей по своей обширной периферии. Независимо от размеров контролируемой ею территории, Россия неустанно отодвигала все дальше свои границы. Начиналось это из сугубо оборонительных соображений, когда князь Потемкин (более известный тем, что ставил по пути следования царицы фальшивые деревни) ратовал за завоевание принадлежавшего Турции Крыма в 1776 году, выдвигая разумный повод и полагая, что тем самым Россия получает наилучшую возможность защищать свои пределы[185]. Однако к 1864 году безопасность и непрерывная экспансия стали синонимами. Канцлер Александр Горчаков объяснял русскую экспансию в Средней Азии постоянной обязанностью усмирять периферию, будучи движимой одними только импульсами:


«Положение России в Средней Азии одинаково с положением всех образованных государств, которые приходят в соприкосновение с народами полудикими, бродячими, без твердой общественной организации. В подобном случае интересы безопасности границ и торговых сношений всегда требуют, чтобы более образованное государство имело известную власть над соседями…

Таким образом, государство должно решиться на что-нибудь одно: или отказаться от этой непрерывной работы и обречь свои границы на постоянные неурядицы… или же все более и более подвигаться в глубь диких стран… где величайшая трудность состоит в умении остановиться»[186].


Многие из историков припомнили эту цитату, когда Советский Союз вторгся в Афганистан в 1979 году.

Парадоксально, но верно также и то, что за последние 200 лет европейский баланс сил был в ряде случаев сохранен благодаря усилиям и героизму России. Без России Наполеон и Гитлер почти наверняка бы преуспели в создании мировых империй. Подобно двуликому Янусу, Россия была одновременно и угрозой балансу сил, и одним из его ключевых компонентов, важной для равновесия и все же не вполне его частью. На протяжении большей части своей истории Россия признавала только те пределы, которые ставились перед ней окружающим ее миром, и то с явной неохотой. И все же бывали периоды, самый заметный из которых – 40 лет по окончании Наполеоновских войн, когда Россия не извлекала выгоду из своей огромной мощи, а вместо этого использовала собственное могущество для защиты консервативных интересов в Центральной и Западной Европе.

Даже когда Россия выступала в поддержку легитимности, ее настрой был значительно более мессианским – и, следовательно, империалистическим, – чем у других консервативных дворов. Если западноевропейские консерваторы соотносили себя с философией самоограничения, то русские руководители записывали себя на службу в крестоносцы. Поскольку цари практически не сталкивались с проблемами собственной легитимности, они мало разбирались в республиканских движениях, просто считая их аморальными. Сторонники общих консервативных ценностей – по крайней мере, до Крымской войны – они были также готовы использовать легитимизм для расширения собственного влияния, из-за чего Николай I получил прозвище «Жандарм Европы». Во времена расцвета Священного союза Фридрих фон Генц так писал об Александре I:


«Император Александр, несмотря на все свое рвение и энтузиазм, выказываемый постоянно по поводу Великого альянса, является монархом, вполне способным без него обойтись. …Для него Великий альянс это лишь орудие, при помощи которого он оказывает собственное воздействие по общим вопросам, что и составляет одно из основных направлений его амбиций. …Его интерес в сохранении системы не является, как у Австрии, Пруссии или Англии, интересом, основывающимся на необходимости или страхе; это свободный и рассчетливый интерес, от которого он всегда в состоянии отказаться, как только иная система предоставит ему бо́льшие преимущества»[187].


Как и американцы, русские считали свое общество исключительным. Сталкиваясь лишь с кочевыми или феодальными обществами, экспансия России в направлении Средней Азии обладала множеством черт американской экспансии на запад, и если вспомнить вышеприведенную цитату из Горчакова, то русское обоснование экспансии было аналогично американским объяснениям своего собственного «манифеста судьбы». Но чем ближе русские приближались к Индии, тем больше это вызывало подозрения у британцев, пока во второй половине XIX века русская экспансия в Среднюю Азию, в отличие от американского продвижения на запад, не превратилась в проблему внешней политики.

Открытость границ каждой из стран была одной из немногих общих черт американской и русской исключительности. Ощущение Америкой чувства собственной уникальности базировалось на концепции свободы; у России же оно проистекало из опыта совместно перенесенных страданий. Каждый мог приобщиться к ценностям Америки; ценности же России принадлежали только одной русской нации, за исключением большинства нерусских подданных. Исключительность Америки привела ее к изоляционизму, перемежаемому периодическими крестовыми походами морального свойства; исключительность России влекла за собой возникновение чувства долга, часто приводившего к военным авантюрам.

Русский публицист националистического толка Катков так определял противоположность между западными и русскими ценностями:


«…там все основано на договорных отношениях, а у нас на вере, и противоположность эта определилась первоначально положением, какое Церковь приняла на Западе и какое приняла она на Востоке. Там в основании двоевластие, у нас – единовластие Церкви…»[188]


Националистические русские и панславистские писатели и представители интеллигенции безоговорочно приписывали так называемый альтруизм русской нации ее православному вероисповеданию. Великий романист и страстный националист Федор Достоевский толковал русский альтруизм, как обязанность освободить славянские народы от иноземного правления, если понадобится, бросив вызов всей Западной Европе. Во время кампании России на Балканах 1877 года Достоевский пишет:


«Спросите народ, спросите солдата: для чего они поднимаются, для чего идут и чего желают в начавшейся войне – и все скажут вам, как един человек, что идут, чтобы Христу послужить и освободить угнетенных братьев… [Мы] будем надзирать за их же взаимным согласием и оборонять их свободу и самостоятельность, хотя бы от всей Европы»[189].


В отличие от государств Западной Европы, которыми Россия восхищалась, которых презирала и которым завидовала одновременно, Россия воспринимала себя не как нацию, а как процесс, идущий вне геополитики, приводимый в движение верой и удерживаемый вместе силой оружия. Достоевский не сводил роль России к одному лишь освобождению братьев-славян, он включил туда наблюдение за их взаимным согласием – такого рода социальная обязанность, которая легко может скатиться к доминированию. Для Каткова Москва была Третьим Римом:


«Русский царь есть более чем наследник своих предков; он преемник кесарей восточного Рима, строителей Церкви и ее соборов, установивших самый символ христианской веры. С падением Византии поднялась Москва и началось величие России»[190].


После революции миссионерскую страсть и пыл перенял Коммунистический интернационал.

Парадокс русской истории заключается в постоянной двойственной противоречивости между мессианством и всеподавляющим ощущением уязвимости. Доведенная до предела, эта противоречивость, эта двойственность порождает страх того, что, если империя не будет расширяться, она взорвется изнутри. Таким образом, когда Россия выступала в качестве главного инициатора раздела Польши, она действовала так отчасти именно из соображений безопасности и отчасти из характерного для XVIII века стремления к расширению. Столетием позже подобное завоевание приобрело самостоятельное значение. В 1869 году Ростислав Андреевич Фадеев, офицер-панславист, написал повлиявшее на многие умы сочинение под названием «Мнение по восточному вопросу», утверждая, что Россия должна продолжать свое продвижение на запад, чтобы защитить уже имеющиеся завоевания:


«Историческое движение наше с Днепра на Вислу (то есть раздел Польши) было объявлением войны Европе, вторгнувшейся в непринадлежащую ей половину материка. Мы стоим теперь посреди неприятельских линий – положение временное: или мы собьем неприятеля, или отступим на свою позицию… Россия распространит свое главенство до Адриатического моря или вновь отступит до Днепра…»[191]


Анализ Фадеева не слишком отличается от анализа Джорджа Кеннана, который был произведен по ту сторону разграничительной линии в весьма содержательной статье относительно источников советского поведения. В ней он предсказывал, что, если Советский Союз не преуспеет в осуществлении экспансии, он взорвется и рухнет[192].

Восторженное представление России о самой себе редко разделялось окружающим миром. Несмотря на исключительные достижения в области литературы и музыки, Россия никогда не являлась для покоренных народов своеобразным культурным магнитом, в отличие от метрополий ряда других колониальных империй. И Российская империя никогда не воспринималась как модель общественного устройства – ни другими обществами, ни собственными подданными. Для внешнего мира Россия была стихийной силой – таинственным экспансионистским присутствием, которого следовало бояться и сдерживать как при помощи включения в союзы, так и конфронтации с ней.

Меттерних пробовал путь подключения к союзам и на протяжении одного поколения по большей части добился успеха. Но после объединения Германии и Италии великие идеологические цели первой половины XIX века утратили объединительную силу. Национализм и революционное республиканство больше не воспринимались как угрозы европейскому порядку. Как только национализм стал преобладающим организующим принципом, коронованные главы России, Пруссии и Австрии все меньше и меньше нуждались в объединении в целях общей защиты принципа легитимности.

Меттерниху удалось создать некую модель европейского правительства благодаря тому, что правители Европы считали идеологическое единение необходимым волнорезом на пути революции. Но к 1870-м годам либо пропадал страх перед революцией, либо отдельные правительства стали полагать, что смогут справиться с ней без помощи извне. К тому времени сменились два поколения с момента казни Людовика XVI; удалось совладать с либеральными революциями 1848 года; Франция, даже будучи республикой, утратила пыл прозелитизма. Теперь уже никакая идеологическая общность не сдерживала все обостряющийся конфликт между Россией и Австрией на Балканах или между Германией и Францией по поводу Эльзас-Лотарингии. Когда великие рассматривали друг друга, они уже не видели партнеров по общему делу, а видели опасных, даже смертельных, врагов. Конфронтация превратилась в стандартный дипломатический метод.

На более раннем этапе Великобритания вносила свой вклад в дело сдерживания, играя роль регулятора европейского равновесия. И даже на тот момент только Великобритания из всех крупных европейских держав была в состоянии проводить дипломатию баланса сил, не будучи связанной непримиримой враждой к какой-либо другой державе. Но в Великобритании росло недоумение по поводу того, что же теперь представляет собой основную угрозу, и она не могла избавиться от смятения в течение нескольких десятилетий.

Баланс сил венской системы, с которой Великобритания была знакома, радикальным образом изменился. Объединенная Германия заполучила мощь, позволившую ей господствовать одной в Европе, – событие, появлению которого Великобритания всегда сопротивлялась в прошлом, когда речь шла о завоеваниях. Однако большинство британских руководителей, за исключением Дизраэли, не видели причин противостоять процессу национальной консолидации в Центральной Европе, который британские государственные деятели приветствовали на протяжении нескольких десятилетий, особенно когда кульминацией его оказалась война, в которой Франция, строго говоря, была агрессором.

С тех пор как сорока годами ранее Каннинг сделал так, чтобы Великобритания не соприкасалась с системой Меттерниха, политика «блестящей изоляции» Великобритании позволила ей играть роль защитника равновесия в значительной степени потому, что тогда ни одна из стран не была способна доминировать на континенте. После объединения Германия неуклонно приобретала такие возможности. И, к некоторому смятению, она добивалась могущества за счет развития своей территории, а не путем захватов. Стилем же политики Великобритании являлось вмешательство только тогда, когда баланс сил находился под угрозой уже фактически, а не тогда, когда возникала перспектива подобной угрозы. Поскольку потребовались десятилетия, чтобы германская угроза европейскому балансу сил стала очевидной, озабоченность Великобритании внешнеполитического свойства до самого конца столетия была сосредоточена на Франции, чьи колониальные амбиции сталкивались с британскими, особенно в Египте, а также на русском продвижении к проливам, Персии, Индии, а позднее в направлении Китая. Все эти проблемы носили колониальный характер. Применительно же к европейской дипломатии, породившей кризисы и войны XX века, Великобритания продолжала придерживаться политики «блестящей изоляции».

Бисмарк, таким образом, оставался ведущей фигурой европейской дипломатии, пока не был отправлен в отставку в 1890 году. Он хотел мира для вновь образованной Германской империи и не искал конфронтации ни с одной другой нацией. Но в отсутствие моральных связей между европейскими государствами он столкнулся с поистине титанической задачей. Он был обязан удержать как Россию, так и Австрию от вступления в лагерь своего врага Франции. Для этого требовалось пресекать вызовы Австрии против легитимизации русских целей и одновременно удерживать Россию от подрыва Австро-Венгерской империи. Ему были нужны хорошие отношения с Россией, не вызывающие настороженность у Великобритании, которая подозрительно отслеживала русские намерения в отношении Константинополя и Индии. Даже такой гений, как Бисмарк, не мог до бесконечности поддерживать такое шаткое и неустойчивое равновесие; усиливающееся давление на международную систему становилось все менее и менее управляемым. Тем не менее за те 20 лет, в течение которых Бисмарк стоял во главе Германии, он проводил Realpolitik, которую он проповедовал с таким спокойствием и такой ловкостью, что баланс сил ни разу не нарушался.

Целью Бисмарка было не дать ни одной другой державе – за исключением неугомонной Франции – ни единого повода вступить в союз, направленный против Германии. Заявляя об «удовлетворенности» объединенной Германии и отсутствии у нее новых территориальных амбиций, Бисмарк стремился успокоить Россию тем, что у Германии нет своего интереса на Балканах. Все Балканы, по его словам, не стоят костей даже одного померанского гренадера. Имея в виду Великобританию, Бисмарк не выступал ни с какими претензиями на континенте, которые могли бы вызвать британскую озабоченность в плане равновесия, причем он также удержал Германию от колониальной гонки. «Здесь Россия, тут Франция, а мы в середине. Это и есть моя карта Африки», – таким был ответ Бисмарка одному из сторонников германского колониализма[193] – совет, который собственные политики позднее вынудили его откорректировать.

Заверения, однако, оказалось недостаточно. Германии нужен был союз одновременно как с Россией, так и с Австрией, как бы невероятно это ни выглядело на первый взгляд. И все же Бисмарку удалось выработать такой альянс в 1873 году – первый так называемый «Союз трех императоров». Провозглашая единение трех консервативных дворов, он в значительной степени походил на Священный союз Меттерниха. Неужели Бисмарк неожиданно воспылал страстью к системе Меттерниха, для разрушения которой он сделал так много? Ведь времена изменились во многом благодаря успехам Бисмарка. И хотя Германия, Россия и Австрия дали клятвенное обещание сотрудничать действительно в духе Меттерниха в подавлении подрывных тенденций в собственных владениях, общая антипатия к политическим радикалам не могла больше удерживать воедино три восточных двора. В первую очередь потому, что каждый из них был уверен в том, что справится с внутренними неурядицами без посторонней помощи.

Более того, Бисмарк утратил свои прочные легитимные полномочия. Хотя его переписка с Герлахом (смотри пятую главу) не публиковалась в открытой печати, мотивировки его установок были общеизвестны. Будучи защитником реальной политики на протяжении всей своей карьеры на государственной службе, он не мог вдруг проявлять приверженность легитимности доверия. Резко обостряющееся геополитическое соперничество России и Австрии оказалось превыше единения консервативных монархов. Каждый жаждал добычи на Балканах от распадающейся Турецкой империи. Панславизм и устарелый экспансионизм способствовали проведению Россией рискованной политики на Балканах. Это порождало откровенный страх в Австро-Венгерской империи. Таким образом, если на бумаге германский император находился в союзе с такими же консервативными монархами в России и Австрии, то на деле эти два брата уже вцепились друг другу в глотку. И вопрос о том, как быть с обоими партнерами, которые воспринимали друг друга как смертельную угрозу, должен был постоянно давить на систему альянсов Бисмарка всю оставшуюся жизнь.

Первый «Союз трех императоров» научил Бисмарка тому, что он больше не может контролировать им же выпущенные на свободу силы, апеллируя к принципам внутреннего устройства Австрии и России. С тех пор он пытался манипулировать ими, делая акцент на силе и собственной выгоде.

Два события главным образом продемонстрировали тот факт, что Realpolitik превратилась в господствующую тенденцию этого периода. Первое случилось в 1875 году в форме псевдокризиса, надуманной военной паники, вызванной передовой статьей в одной из ведущих германских газет под провокационным заголовком «Является ли война неизбежной?». Передовица была опубликована в ответ на увеличение французских военных расходов и закупки французской армией большого количества лошадей. Бисмарк при помощи такого газетного трюка, бесспорно, хотел лишь создать видимость военной паники, не имея в виду пойти дальше этого, поскольку не было даже частичной мобилизации германских сил или угрожающих передвижений войск.

Столкновение с несуществующей угрозой является простым способом укрепления позиций своей страны. Умная французская дипломатия создала видимость того, что Германия готовит упреждающий удар. Французское министерство иностранных дел стало распространять информацию о беседе царя с французским послом, в ходе которой он-де отметил, что поддержит Францию во франко-германском конфликте. Великобритания, всегда чутко реагирующая на угрозу господства одной державы над всей Европой, начала какие-то шевеления. Премьер-министр Дизраэли дал указания своему министру иностранных дел лорду Дерби обратиться к русскому канцлеру Горчакову с идеей припугнуть Берлин:

На страницу:
15 из 26