Полная версия
Не кормите и не трогайте пеликанов
– Мне кажется, здесь давно никто уже не живет, – говорит Катя. Она щелкает языком и встряхивает головой.
В самую точку! Я не знаю почему, но ее мысли всегда совпадают с моими. Кажется, что перед нами полые стены, за которыми ничего нет, и они поставлены тут с одной-единственной целью – утвердить царство человека если не навсегда, то хотя бы надолго. Мы отказались от сущности ради существования, ради того, чтобы утвердиться, сделались несовершенными, хрупкими, силиконовыми. А потом и вовсе превратились в обозначения. Но, возможно, теперь, став обозначениями, мы никогда не умрем и обретем жизнь вечную?
Если замедлить шаг, то Хемпстед обретает плоть и тяжесть, словно дарит ощущение возделанной земли, отвергнувшей небо и восславившей умеренность и строгий расчет. Неудивительно, что Катя, придуманная сверху донизу пластическим хирургом, выбрала именно это место.
Дома́ здесь не слишком высокие и не слишком низкие. Не слишком узкие и нельзя сказать, что широкие. Не то чтобы новые, но старыми их тоже не назовешь. Чичиковы от архитектуры. Возведение этих построек вряд ли наделало в истории градостроительства много шуму. Они стоят аккуратно, скромно, по раздельности, вольно, как корабли на рейде, иногда на центральных дорогах – вместе, прилипнув друг к другу, но все равно сохраняя независимость, словно старые морские крепости, готовые выдержать длительную осаду.
Пешеходы и автомобили им глубоко безразличны. Им нет дела ни до чего и ни до кого. Если остановиться, то различишь в этих бурых, вспучившихся эркерами фасадах едва заметное движение волны.
У меня в кармане начинает звонить телефон.
– Это Гвоздев, – в трубке пьяный, поплывший голос.
– Ну чего тебе? – говорю недовольно. – Чё ты снова вынырнул?
– Смотри – церковь! – Катя легонько толкает меня в бок. – Давай зайдем, а? Это кто, кстати, звонит?
– Мы с Элкой… короче… в гости тебя хотели позвать. Я… короче… хочу это… извиниться.
Мимо нас стремительно, с оглушительным треском проносится мотоцикл. Я успеваю разглядеть мужчину, крупного, бородатого, в черной кожаной куртке, и прижавшуюся к нему сзади всей своей молодостью и силой стройную девушку в синих вытертых джинсах. Мотоцикл резко поворачивает за угол, оставляя в воздухе небольшое облако.
– Короче, мы тебя ждем! – объявляет Гвоздев.
– Иди к черту! – я даю отбой и возвращаю телефон обратно в карман.
Катя останавливается и качает головой, словно не может поверить:
– Ты совсем сдурел? Перед церковью… Кто это был-то?
– Да неважно…
– Что неважно? Кто был, говорю?
– Ну, Гвоздев.
– А… ладно тогда. Давай зайдем, а? У нас еще есть немного времени.
Странно, мне казалось, чего-чего, а времени у нас полно. Желудок начинает слабо покалывать неприятным предчувствием.
– Слушай, – она задирает голову вверх, шлепает меня тыльной стороной ладони по плечу и показывает куда-то наверх. – А почему у них такие церкви?
– Какие?
– Ну такие… как шприцы.
– Готические, что ли?
– Ну да… наверное… – Катя, подавив зевок, зажмуривается и прикрывает рот ладонью.
(“Наверное. Учиться надо было, книжки читать, а не вертеть бедрами по ночам. Наверное!”)
– Не знаю, – говорю. – Может, чтобы небо уколоть в грудь, упрекнуть его в пустоте.
Катя убирает руку ото рта и укоризненно на меня смотрит.
– Дурак! Я – серьезно…
– И я – серьезно. Есть даже такие стихи про готический собор: неба пустую грудь тонкой иглою рань.
Мы останавливаемся почти у входа, задираем вместе головы и смотрим на башню.
– Катя, я, если честно, понятия не имею. Думаю, это типа божественный свет, расходящийся вниз с неба.
Какая, впрочем, разница? Эти кирпичные помещения – давно уже не церкви. Их большей частью переделали в детские сады, начальные школы, концертные залы. Оно и понятно: англичане испокон веков не слишком полагались на Бога. Всё больше – на деловых партнеров или на финансовое законодательство. Но еще чаще – на себя.
Взять хотя бы Джека Шеппарда, который сбегал из всех тюрем, куда его запихивали. Оковы, каменные стены, решетки, замки на дубовых дверях нисколько его не смущали.
Когда Шеппарда поймали в последний раз, священник зашел в его камеру и провозгласил:
– Сын мой, я принес тебе слово Божие! Оно тебя спасет!
– Святой отец, сейчас меня спасет только напильник, – усмехнулся Шеппард. Он был крепко прикован к полу тяжелой цепью. – Вы напильник случайно не захватили?
Нет, напильник священник не захватил. Только прыщи и слово Божье. Шеппард шумно вздохнул:
– Значит, опять придется возиться.
Через час после ухода священника Шеппард уже разбирал потолок в своей камере, а еще через полтора часа вылез на крышу. И тут он вспомнил, что оставил в камере чудесное одеяло, полез обратно и тотчас был снова схвачен. А вот Сидоров молодец, подумал я, не стал возвращаться. Уповать на Бога, конечно, нельзя, но искушать его тоже не стоит. Из тюрьмы надо бежать безоглядно. А Дания – тюрьма. Как, впрочем, и весь остальной мир.
Шеппард и Сидоров – оба из нового времени. А прежде в Лондоне церквей было много и отовсюду доносился мерный колокольный звон, отбивавший часы. Тяжелые железные круги носились по воздуху, катились с крыш, ударялись о деревянные стены и мостовые, подпрыгивали, застревали в деревьях. Колокольный звон напоминал о том, что земное время – несовершенное отражение времени божественного. Звонари даже соревновались, кто грянет громче, а короли и королевы их в этом поощряли. Мол, ежели звонят-откройте-дверь, значит в стране все в порядке, достаток и процветание.
Потом церкви, аббатства, приделы разграбили, растащили, пожгли. А те, что остались, на долгие годы превратили в плотницкие, в мастерские, в склады, в сараи, в теннисные корты. Колокола сняли и переплавили. Их музыка ушла. Остался лишь шум торговой сутолоки, скрип телег да крики ночных сторожей. Именно тогда, когда история сделалась тенью человека, взяла костыли и захромала, стал слышен этот неумолимый монотонный гул. Ха! Этот историк, отнявший у меня Джулию… Он ведь тоже теперь хромой и передвигается на костылях. Но зато – какой успех!
Я придерживаю тяжелую дубовую дверь и пропускаю Катю вперед под стрельчатые своды, напоминающие перевернутые пустые воздушные корабли. Внутри – полумрак, и свет едва проникает сквозь витражи в узких вытянутых окнах. Тихо, как на дне морском. Не слышно орга́на, гимнов, священника, не видно матросов, прихожан, джентльменов, дам, нянь с детьми.
Сбоку раздается осторожный шорох, заставляющий вздрогнуть и обернуться. Из полутемной ниши выскальзывает пожилой африканец. Внезапно, как выпорхнувшая из лесной чащи птица. Он идет, прихрамывая, прямиком ко мне, улыбаясь, показывая ровные белые зубы, и, подойдя, протягивает тоненькую брошюрку. Я благодарю испуганным кивком и, взяв брошюру, поспешно отступаю, почти отскакиваю туда, где стоит Катя. Звать ее как-то неловко, не хочется осквернять тишину; хотя кому тут можно помешать?
– Чё это? – Катя щурит взгляд и вопросительно поднимает подбородок.
– Не знаю…
На обложке крупным шрифтом слова:
BE RECONCILED TO GOD![5]
– Чушь! – морщится Катя. Она подносит ладони ко рту и дышит на них. – Выкинь!
– Руки замерзли?
В самом деле, думаю, если Бог – это время, то как можно примириться со временем, с его ходом, с тем, что постепенно куда-то девается: не слышно капитана, не видно матросов… Человек ведь и задуман в этой непримиримости.
Катя смотрит на часы.
– Всё, милый, пора. Время вышло. Пошли обедать.
Я оборачиваюсь. Африканца нигде не видно.
– Ну так вот, значит… А потом выясняется, что эта Ребекка, бывшая хозяйка, – редкая тварь, понимаешь? Стерва…
– Салфетку передай, пожалуйста, – говорит Катя. – Ага… И вина… можешь налить?
Мы сидим в кафе, и я вот уже, наверное, минут десять пересказываю Кате сюжет романа Дафны дю Морье. На улице промозгло. Капает дождь, а здесь тепло и сухо. Правда, по-британски. То есть на самом деле сыро и тесно. Резные деревянные столики, старые кресла с большими подлокотниками, на стенах – начищенные до блеска бронзовые канделябры, в центре у стены – большой камин, сложенный из красного кирпича. Все основательное, спокойное, знающее себе цену, напоминающее о величии империи.
Бережно провожая нас с Катей к столику, менеджер ресторана деликатно поинтересовался, читают ли в России так же много, как прежде, при коммунистах. Я кивнул, сказал, что читают, что такие привычки вытравить не так-то просто. Катя только усмехнулась. Тогда менеджер, видимо, удовлетворившись ответом, сообщил, что Хемпстед – очень литературный район, и здесь, буквально за углом, жила Дафна дю Морье.
– Это еще кто? – спросила Катя, поморщившись. По недовольному тону и по выражению лица я понял: Катю вытащили из ее мыслей, и ей это неприятно. Сейчас я рассказываю про знаменитый роман Дафны дю Морье, перебирая как четки эти слипшиеся в нем жанры, которые там тянутся друг за другом неразрывно, как вагоны современных экспрессов. Ребекка. Живые и мертвые. Мы и они не так уж разделены. И живые чаще бывают безобиднее мертвых. Убитая достучалась до него с того света. Пока я рассказываю, вспоминая подробности, добавляя что-то от себя, Катя рассеянно ковыряется вилкой в салате и поминутно оборачивается на дверь.
– Тебе неинтересно?
– Нет, что ты! – она поправляет браслет на левой руке и смотрит на часы.
Громко звенит колокольчик, и тут же откуда-то сзади раздается высокий мужской голос:
– Екатерина Федоровна!
Мы оборачиваемся. У дверей стоит мужчина спортивного вида, средних лет. Он коротко бросает что-то по-английски официанту и, следуя его указаниям, спортивной походкой направляется через весь зал к нашему столику, на ходу расстегивая короткое синее пальто.
– Привет, – Катя встает навстречу и, широко улыбаясь, механически подставляет ему щеку для поцелуя.
– Молодец, что перезвонила. Я присяду? – Прикасается губами к ее щеке, снимает пальто, разматывает красный клетчатый шарф, передает их подоспевшему официанту. Потом небрежно кивает головой в мою сторону. – Это кто с тобой?
Катя опускается на стул, как будто не услышав его вопроса.
– Чудесно выглядишь! – говорит он, сдержанно улыбаясь.
– Ага, ты тоже…
Про них, про обоих, думаю я, и впрямь можно сказать, что они оба “чудесно выглядят”, в отличие от меня. Катя – посвежевшая после недавних пластических подтяжек, и этот – с ровным загаром из солярия, аккуратной щетиной и приветливым выражением на физиономии. А я, видимо, сижу тут лишним.
– Ты откуда сам? – он с любопытством поворачивается ко мне.
– Из Ленинграда, – отвечаю я, чуть помедлив.
– А, – он понимающе кивает и покровительственно подмигивает. – Значит, за “Зенит” болеешь, да? Ленинградский наш “Зенит” был когда-то знаменит? Да?
Я беспомощно смотрю на Катю.
– Слышь, пациент, – Катя приходит мне на помощь. – Какой еще “Зенит”? Ты сам болеешь. Он – профессор, понял?
– И что? – он добродушно смеется. – Профессора что, теперь у вас там футбол не смотрят? Да? Игорь!
Он протягивает мне руку.
– Игорь? А вы случайно не Игорь?.. – я называю фамилию известного футболиста.
– Случайно – да, – смеется, широко открыв рот. Обнажаются ровные белые зубы.
– Ух ты!
Этот Игорь лет десять назад играл за сборную России по футболу. Играл очень хорошо. Потом был скандал, и его имя всплыло с связи с делом одного криминального авторитета, который тогда курировал спорт, “Мухи”, Сергея Мухина. Этого Мухина убили в конце девяностых в Бангкоке. Помню, в каком-то таблоиде тогда появилась статья “Муху прихлопнули, но дело его живет”. Игорь тогда выкрутился, спешно покинул страну, подписал контракт с английским клубом.
– А вы… ты… еще играете? – спрашиваю.
– Какое там… – он смеется и бросает добродушный взгляд на Катю. – Смешной у тебя парень. Играю? Вишь, седой уже весь…
– Так… – Катя натянуто улыбается и произносит сквозь зубы: – Милый, пойди, пожалуйста, погуляй, ладно? Нам тут с футболистом потолковать надо.
На лице “футболиста” расплывается любезная полуулыбка – как все-таки Англия быстро меняет людей:
– Минут на десять, братан, да?
– На полчаса, братан, – хмуро уточняет Катя. – Погуляй тут рядом. Дождь вроде перестал? Ты мне про эту, как ее, Дафну потом дорасскажешь, ладно?
Одевшись, выхожу в этот непрекращающийся морской гул, в дождливую сырость. Куда тут можно пойти? Я даже не помню, в какой стороне гостиница. Главное – не потеряться в этом извилистом, насквозь промытом дождем лабиринте. Иду наугад, гуляю, стараясь ни о чем не думать. Если так долго идти, отключив мысли и чувства, то кажется, что окружающие предметы за тобой наблюдают. Вон – красный особняк, он косится из-за забора спесиво и подозрительно. У ограды из земли наружу высунулся черный валун, высунулся безо всякой цели, так, из чистого любопытства, поглазеть на туриста. Вон на углу, прислонившись к фонарю, отдыхает велосипед, равнодушно устремив на меня единственный глаз фары. Вон впереди огромное дерево опасно раскачивается в церемонном приветствии. Назойливей всех асфальт. Плотный, ровный, он тянется за тобой, пружиня, подталкивая вверх, словно стараясь выпроводить вон.
Есть время снаружи, отзывающееся мерным гулом, оно же – время внутри тебя. И еще есть нелепость этих случайных предметов, домов, валунов, фонарей, деревьев, автомобилей, выглядывающих из общего потока.
Под козырьком мясной лавки я застываю. Это стоит видеть… Зрелище, достойное таланта малых голландцев, чья фантазия, не осмелившаяся устремиться в небеса, была прикована ко всему земному – к мясу, винограду, свежепойманной рыбе. За стеклом – высокая пирамида, выложенная из красных мясных подков, выпиленных из тел четвероногих. Шедевр говяжьей геометрии.
Все подковы одинаковы, видно, их вымеряли аккуратно, с чисто английским педантизмом, со знанием мясного дела. Внутри магазина за прилавком строгая худая женщина. Старомодные очки в роговой оправе и белый халат. Похожа на квалифицированного хирурга, даже сейчас, когда заворачивает пожилому мужчине сардельки. Точные выверенные движения. Руки в белых резиновых перчатках.
А ведь прежде в этих лавках царила дикость. Мясники огрызались, кидались с кулаками на покупателей, подстерегали конкурентов в темных переулках, чтоб перерезать им горло. А потом, как дети, шарахались от каждой тени, боялись, что те, убитые, восстанут из гробов. Средневековые лондонские хроники утверждают, что бо́льшая часть преступлений в столице совершалась мясниками. Видимо, их возбуждал бурый цвет, цвет крови и мяса.
Позади раздается резкий звук клаксона. Я вздрагиваю и испуганно оборачиваюсь. Водитель за рулем фургона, он же мясник, сердитым жестом приказывает мне отойти – я загораживаю ему подъезд к магазину. Отхожу в сторону. Мало ли что у этого мясника в голове – мне тут лишних проблем не нужно. Вот Гвоздев бы на моем месте так бы де́ла не оставил.
Помню, однажды Гвоздев накинулся на такого водителя, который со всей дури нам просигналил в спину. Дело было на пешеходной линии Васильевского. Я даже вмешаться не успел. Гвоздев выволок его из машины и принялся зверски избивать, руками и ногами.
– Сука! – кричал он, нанося удары. – Купи себе правила дорожного движения! Это пешеходная зона, понял?! По ней ходят пешеходы!!! Слыхал про таких?! Это те лохи, у кого нет машин!!! Понял?! Повтори!!!
Но водитель уже ничего не мог повторить. Ему повезло – он почти сразу отключился. Помню, мы рванули в ближайшую подворотню, а потом еще час отсиживались в каком-то грязном подъезде, где пахло кошачьей мочой.
Гвоздев выговаривал мне за трусость:
– Ты должен был мне помочь!
– Но как? – оправдывался я. – Он же почти сразу вырубился.
– Все равно, – упорствовал Гвоздев. – Ты мог бы из солидарности хотя бы поссать на него. Я бы тогда не чувствовал себя так одиноко.
Дальше мы пили водку в дешевой забегаловке на Петроградке и закусывали шпротным паштетом – Гвоздев сказал, что нужно снять стресс. Водка шла легко, а паштет, напротив, никак не лез в горло – вкус у него был отвратительный. Помню, про этот шпротный паштет Гвоздев тут же сочинил стихотворение: “Паштет шпротный, / Он же – рвотный”.
А вот что было потом, я, откровенно говоря, помню смутно. Закрывалось метро, я боялся опоздать и еще боялся, что меня туда пьяного не пустят.
– Соберись! – внушал мне Гвоздев. – Зайдешь – и сразу дуй к турникетам, пока не остановили. Держи! Вот тебе жетон. Главное – не промахнись, когда будешь совать в автомат.
Я все сделал, как надо. И даже жетон опустил, куда положено. Но у самого эскалатора мне перегородил дорогу крупный пожилой мужчина в синей форме.
– Это ж надо, молодой человек, так напиться! – огорченно произнес он.
– А что… случилось? – говорить мне было трудно. Все силы уходили на то, чтобы поддерживать равновесие. Он грустно покачал головой:
– Хабарик-то уж можно было выкинуть?
И тут только я заметил, что держу сигарету, которой меня на прощание угостил Гвоздев.
Закуриваю, смотрю на сигарету, зажатую пальцами правой руки, – и тут только меня осеняет: “Она его любовница! Катя и этот футболист – любовники!” Воспоминания о Гвоздеве сдувает, как сигаретный пепел. Ну конечно! Как он со мной разговаривал! Так вальяжно, покровительственно, словно одолжение делал. И она с ним очень уж по-свойски… И смотрела на него: так смотрят на остатки ужина и на бывших. Всё понятно… Я надоел ей своими жалобами, своей ревностью, вот она позвонила бывшему и… О’кей… так даже лучше. Свалю в Париж, к Гвоздевым. Заодно схожу в Помпиду. В любом случае сейчас надо вернуться в ресторан. Они, пока меня нет, наверное, уже целуются. Если они вообще там… Черт! Один в городе, без вещей, без денег, без друзей…
Когда я захожу, вернее забегаю, в ресторан, бывший игрок сборной России по футболу и Катя сидят ровно так же, как я их оставил – напротив друг друга. Присаживаюсь на свое место.
– Ваши полчаса, – говорю, – уже прошли.
Замолкают. Футболист приветливо улыбается, поднимает голову и начинает разглядывать потолок, а Катя принимается сосредоточенно, резкими движениями разрезать стейк. Видно, его только что принесли. Из надрезов сочится кровь, смешиваясь с бурым соусом. Словно прошлое с усилием прокладывает себе путь, выбираясь наружу из-под власти ничего не стоящего безмятежного настоящего.
– Короче так… – глядя в тарелку, говорит Катя. – Витины косяки – это Витины косяки. Так и передай этим уродам.
– Хорошо, – футболист смущенно улыбается, пожимает плечами и откидывается на спинку стула. – Но они хотят поговорить, понимаешь? Имеют право. Если у тебя что-то застряло – лучше верни по-хорошему.
– Ага, – участливо кивает Катя. – Разбежалась со всех ног. И волосы по ветру.
– А вот хамить, Кать, не надо…
– Я вам не мешаю? – говорю.
– Ты же знаешь, я всегда тебе помогаю, – говорит футболист, садясь к ней вполоборота и не обращая на меня никакого внимания. Улыбка на его лице пропадает. – Между прочим, все уже знают, что ты здесь. Господи! Нашли, где поселиться! Тут же всё как на ладони.
Он поворачивается к столу, и его широкая ладонь резко опускается на скатерть с тяжелым стуком. Рядом с нашим столиком тут же вырастает официант:
– Desserts?
– Ноу! – резко отвечает Катя, не поднимая взгляда, и официант исчезает так же внезапно, как появился.
– Вы вообще о чем думали?! – начинает заводиться футболист. – Могли бы просто…
– Так, ладно! – отвечает Катя неожиданно громко. Она поднимается со своего места и встает во весь рост. – Знаешь что? А ну-ка доставай телефон!
– Чего?
– Ничего! И ты тоже! – Катя поворачивается ко мне.
– Я-то, – говорю, – тут при чем?
– Делайте оба чего сказано!
Мы с футболистом обиженно достаем телефоны.
– Так, мальчики… достали? Супер! А теперь удалите-ка мой номер! Оба! Чтоб я видела! Ага… вот так. Молодцы! – Она садится обратно, берет в руки вилку и нож и снова принимается за стейк.
Футболист сует телефон в карман, поднимается, снимает пальто с вешалки, влезает в рукава, потом медленно, не сводя глаз с Кати, застегивает пуговицы, одну за другой. Укоризненно качает головой.
– Мое дело – предупредить, – произносит он наконец. На его загорелом лице снова появляется прежняя улыбка. Катя ставит локти на стол и соединяет вертикально ладони, подперев большими пальцами подбородок.
– Спасибо, дорогой…
– Ладно, – вяло улыбается он. – Когда теперь увидимся-то?
– Увидимся… – Катя опускает левую руку, отводит правую от лица и быстро перебирает пальцами в знак прощания.
– Тогда пока, ребята! Бай! – он разворачивается и идет к выходу.
– И тебе – бай, – произносит Катя, но почему-то еле слышно, словно обращаясь к самой себе.
Всю дорогу обратно до отеля мы оба молчим. Заходим в номер. Я снимаю куртку, встряхиваю ее, сбрасываю ботинки. Катя сразу же берет пульт, включает телевизор и как есть, не раздевшись, прямо в уличных туфлях падает спиной на постель. Некоторое время лежит молча, а потом вдруг сообщает:
– Завтра же переезжаем в район Виктории!
– Катя, а зачем тебе было нужно, чтобы я удалил твой номер?
Молчит. Стряхивает на пол туфли. Растопыривает пальцы на левой руке и начинает внимательно разглядывать ногти. Они длинные и ярко-красные.
– Катя?
– Есть такая пословица, милый: меньше будешь знать – дольше проживешь.
По телевизору идут европейские новости. Такое впечатление, что они тут идут круглые сутки. На экране – центральные улицы Барселоны: толпы людей шагают колоннами, размахивают каталонскими флагами и что-то хором кричат. В различных регионах европейских стран, комментирует ведущий, отмечается рост сепаратистских настроений.
– Тебе что-то угрожает?
Она вздыхает, неопределенно кивает и начинает переключать каналы.
– Это все из-за Витиных денег?
– Да… из-за Витиных денег, – отзывается она.
Дю Морье, как видно, была права: мертвые куда опаснее живых.
– Может, лучше отдать?
– Заткнись!
Мне становится не по себе. Опускаюсь в кресло. Доигрался! Это только со мной такое бывает: приехал в Европу – и тут же угодил в какие-то русские разборки. Теперь вместо несостоявшегося психологического романа будут детективные догонялки. Надо поскорей отсюда сматываться. Пусть сама выплывает. Я ей не нянька, в конце концов. Таскается, понимаешь, везде, по парижам, трахается направо-налево, а у меня проблемы!
– Что-то, – говорю, – Гвоздев твой давно не звонил, а?
Катя поворачивает голову и смотрит на меня с нескрываемым презрением.
– Катя?! – я повышаю голос. – Чё вообще происходит?!
Она выключает телевизор, вздыхает и отворачивается.
– Знаешь что? – говорю. – Мне все это осточертело! Слышишь?! Эти тайны! Этот твой… Откуда этот хмырь вообще взялся?! Ты с ним что, трахалась?!
Катя ложится на бок, подпирает рукой подбородок и начинает разглядывать меня с интересом.
– Какой еще хмырь?
– Футболист этот… – прежняя решимость меня покидает.
– Мне надо…
– А мне плевать, – огрызаюсь я на всякий случай, – что тебе там надо!
Катя поднимается и смотрит на меня в упор.
– Ну чего ты разорался ни с того ни с сего?
– Это я разорался?
– Ну не я же… – Катя вздыхает, снова опускается на кровать, подкладывает ладони под голову и закрывает глаза.
– Катя!
– Ну что? Что ты хочешь? Ты же… ты же ничего не знаешь. – Катя открывает глаза и поворачивается ко мне. – Обидно, да? Облом-то какой! Мальчику подарили куклу из магазина “Сексуальный кролик” – чтобы поиграться, а она сломалась! – Катя подносит к правому виску указательный палец с длинным ярко-красным ногтем и спускает воображаемый курок. – А ты, дорогой, вообще в курсе, что у меня есть дочь?!
– Как дочь?
– Ой, – она морщится. – Давай только, милый, без этого, без соплей. Давай ты лучше мне про мою задницу опять расскажешь – у тебя хорошо получается…
– Как дочь? – я поднимаюсь с кресла и очумело смотрю на нее. – А чего ты раньше-то не говорила?
– Ой, ну можно подумать, тебе интересно…
– И где она сейчас?
– Какая разница? У матери!
Я беру в руки пульт, включаю телевизор и сажусь обратно. На канале – очередной раз одна и та же реклама кредитной карты. Мол, пользуйтесь, иначе потеряете контроль над временем и пространством. Как будто с картой мы и в самом деле этот контроль сохраним.
Маленький белый мальчик заходит в зоомагазин; пожилой черный продавец выносит клетку с двумя кроликами, ставит ее на прилавок и торжественно открывает. Кролики поочередно вылезают наружу. Мальчик осторожно гладит сначала одного, потом другого и, порывшись в кармане, протягивает продавцу купюру. Черный продавец долго, сосредоточенно ее изучает, подносит на свет: не фальшивая ли? Видимо, он подслеповат. На прилавке тем временем оказывается уже три кролика. Черный продавец неспешными движениями открывает ящик кассы, смотрит туда, а потом поднимает глаза на ребенка. Его взгляд исполнен такой мудрости, такого величия, что, кажется, он сейчас процитирует книгу пророка Иезекииля.