Полная версия
Патологии
– Бля, пацаны, там валяется кто-то! Мужик какой-то! – Скворец показывает рукой в угол помещения.
Перегнувшись через подоконник следующего окна, Язва осветил ближайший угол фонариком.
– Кто там, Гриш?
– Мужик.
– Живой?
– Живой. Был.
Подошёл Куцый:
– В дом не лезьте!
Обгоревший труп совершенно голый. Открытый рот, губ нет, закинутая голова, разломанный надвое кадык. Горелый, чёрный, задранный вверх, будто возбуждённый член.
– Мужики, никто не хочет искусственное дыхание ему сделать, рот в рот, может, не поздно ещё? – опять проявляется Язва.
…Кончились сельские развалины, начались хрущёвки. За ними – высотки, полувысотки, недовысотки, вообще уже не высотки. Наверное, в аду пейзаж куда оживлённей и веселее.
Серьёзные, грузные, внимательные гуляки, мы пересекаем пустыри и безлюдные кварталы.
Страшно и очень хочется жить. Так нравится жить, так прекрасно жить. Даша…
На подходе к заводскому блокпосту мы связались с ним по рации, предупредили, чтоб своих не постреляли.
На блокпосту человек десять. Бэтээр стоит рядом, и, судя по следам, – на нём давно никуда ездили. Пацаны-срочники высыпают из поста, сразу просят закурить. Через минуту у срочников за каждым ухом по сигарете. В скором, негромком разговоре выясняется, что все они откуда-то из тьмутаракани, наших земляков нет. Один – тувинец, с эсвэдэшкой. Глаз совсем не видно, когда улыбается. А улыбается он всё время.
Старший поста объясняет:
– Вон из того корпуса ночью постреливают… – он показывает в сторону Черноречья, на заводское здание. – Здесь объездных дорог в город полно, мы на главной стоим… Наша комендатура в низинке, пять минут отсюда. Мы базу уже предупредили, что вы будете работать. А то мы по всем шмаляем. Здесь мирным жителям делать не хера.
Держим путь к заводским корпусам.
Много железа, тёмные окна, неприкуренные трубы, ржавые лестницы… Корпуса видятся чуждыми и нежилыми.
Метров за двести переходим на трусцу. Бежим, пригибаясь, кустами.
Ежесекундно поглядываю на заводские здания: “Сейчас цокнет, и прямо мне в голову. Даже если сферу не пробьёт, просто шея сломается, и всё… А почему, собственно, тебе?.. Или в грудь? Эсвэдэшка броник пробивает, пробивает тело, пуля выходит где-нибудь под лопаткой и, не в силах пробить вторую половинку броника, рикошетит обратно, делает злобный зигзаг во внутренностях и застревает, например, в селезёнке. Всё, амбец. И чего мы бежим? Можно было доползти ведь. Куда торопимся? Цокнет, и прямо в голову. Или не меня?.. Иди вон, надоел ты ныть”.
Кусты закончились. До первого двухэтажного корпуса метров пятьдесят. Он стоит тыльной стороной к нам.
Куцый разглядывает здания в бинокль. Каждое отделение держит на прицеле определенный Семёнычем участок видимых нам корпусов.
– Ну давайте, ребятки! – приказывает Семёныч.
Гриша, Хасан и его отделение бегут первыми. Остальные сидят. С крыши ближайшего корпуса беззвучно взлетает несколько ворон. Левая рука не держит автомат ровно, дрожит. Можно лечь, но земля грязная, сырая. Никто не ложится, все сидят на корточках.
– Ташевский, давай своих!
Бегу первый, за спиной десять пацанов, бойцы, братки, Шея – замыкающий. Очень неудобно в бронике бежать. Ох, как же неудобно в нём бежать! Кажется, не было бы на мне броника, я бы взлетел. Медленно бежишь, как от чудовища во сне. Только потеешь. Какое, наверное, наслаждение целиться в неуклюжих, медленных, нелепых, тёплых людей.
“Господи, только бы не сейчас! Ну давай чуть-чуть попозже, милый Господи! Милый мой, хороший, давай не сейчас!”
Взвод Кости Столяра держит под прицелом окна и крышу. Гриша, Хасан пошли со своими налево, вдоль тыльной стороны корпуса.
Мы пойдём вдоль правой стороны здания. Останавливаюсь возле первого окна, оглядываюсь. Пацаны все мокрые, розовые.
– Скворец, давай дальше! – говорю Сане Скворцову. Он обходит меня, ссутулившись, делает прыжок и через секунду оборачивается ко мне, стоя с другого края оконного проёма. Лицо, как у всех у нас, алое, а губы бескровные. Из-под пряди его рыжих волнистых волос стекает капля пота.
Смотрю сбоку на окно, оно огромное, решёток нет, рам нет, пустой проём. Заглядываю наискось в здание. Груды железа, бетон, балки. Глазами и кивком на окно спрашиваю у Саньки, что он видит со своей стороны. Санька косится в здание, потом недоумённо пожимает губами. Ничего особенного, мол, не вижу. Держим окно на прицеле. Подходит Куцый.
– Чего там, Егор? – спрашивает у меня.
– Да ничего, свалка.
Когда Куцый рядом – спокойно. Через два часа по прилёте в Грозный его весь отряд, не сговариваясь, стал называть Семёнычем. Конечно, пока никаких чинов рядом нет. У Семёныча круглое лицо с густыми усами. Широкий пористый нос. Хорошо поставленный командирский голос. Он часто орёт на нас, как пастух на скотину. Те, кто давно его знают, – не боятся. Нормальный армейский голос. А как, если не орать? Иногда мне кажется, что Куцый жадный. Что он слишком хочет получить подпола.
“А почему бы ему не хотеть?” – отвечаю сам себе.
– Сынок! – Куцый подзывает Шею. – Возьми со своими окна с этой стороны. Не суйтесь никуда, а то друг друга перебьём.
Вдоль нашей стены четыре окна. Пацаны встают так же, как я с Санькой, по двое возле каждого. Несколько человек, пригнувшись, отбегают от здания, чтоб видеть второй этаж. Ещё двое встают на углах. Куцый связывается по рации с парнями на другой стороне корпуса. Хасан отвечает. Говорит, что они тоже у края здания стоят. Куцый с десятком бойцов и парни с того края, все вместе, поворачивают за угол, с разных сторон идут ко входу.
Мы ждём…
Ненавижу свою сферу. Утоплю её в Тереке сегодня же. Далеко, интересно, этот Терек? Надо у Хасана спросить.
По диагонали от меня, внутри здания, – полуоткрытая раздолбанная дверь.
Даже не зрением и не слухом, а всем существом своим я ощутил движение за этой дверью. Надо было перчатку снять. Куда удобней, когда мякотью указательного чувствуешь спусковой крючок. И цевьё лежит в ладони удобно, как лодыжка моей девочки, когда я ей холодные пальчики массажиро…
Дверь открылась.
Вот было бы забавно, если б командир отделения Ташевский имел характер неуравновешенный, истеричный. Как раз Плохишу в лоб попал бы.
Плохиш поднял кулак с поднятым вверх средним пальцем. Это он нас так поприветствовал.
В проёме открытой двери я вижу, как пацаны боком, в шахматном порядке поднимаются по лестнице внутри здания, задрав дула автоматов вверх. Первым идёт Хасан…
Появляется Семёныч, делает поднимающимся парням знаки, чтоб под ноги смотрели, – могут быть растяжки. Ступая будто по комнате с чутко спящим больным ребёнком, парни исчезают, повернув на лестничной площадке.
Смотрю на лестницу, всякий миг ожидая выстрелов или взрыва. Иногда в лестничный пролёт сыпется песок и мелкие камни. Задираю голову вверх – будет очень неприятно, если со второго этажа нам на головы кинут гранату.
Через пятнадцать минут на лестнице раздаётся мерный и весёлый топот.
– Спускаются! – с улыбкой констатирует Саня.
Первым появляется Плохиш, заходит в просматриваемое мной и Санькой помещение, ловко вспрыгивает на бетонную балку и начинает мочиться на пол, поводя бедрами и мечтательно глядя в потолок. Затем косится на нас и риторически спрашивает:
– Любуетесь, педофилы?
Через пять минут собираемся на перекур.
– На третьем этаже растяжка стоит, – рассказывает мне Хасан. – Две ступени не дошёл. Спасибо, Слава Тельман заметил. Тельман! С меня пузырь… На чердаке лежанка. Гильзы валяются – семь-шестьдесят две. Вид из бойницы отличный. Мы его растяжку на лестнице оставили и ещё две новых натянули.
…Через три часа мы зачистили все пять заводских корпусов и уселись на чердаке пятого обедать. Тушёнка, килька, хлеб, лук…
– Семёныч, может, по соточке? – предлагает Плохиш.
– А у тебя есть? – интересуется командир.
По особым модуляциям в голосе Семёныча Плохиш понимает, что тема поднята преждевременно и припасенный в эрдэшке пузырь имеет шанс быть разбитым о его же, Плохиша, круглую белёсую голову.
– Откуда! – отзывается Плохиш.
– Кто без особого разрешения соизволит, может сразу собирать вещи, – строго говорит Семёныч.
– Парни, может, нахлестаемся всем отрядом? – предлагает Язва. – Нас Семёныч домой ушлёт.
Такие шуточки Грише позволительны. На любого другого, кто вздумал бы пошутить по поводу слов Семёныча, посмотрели б как на дурака.
– Главное, Амалиеву ничего не говорить, а то у него запой сразу начнётся, – добавляет Плохиш.
Анвар Амалиев – помощник Плохиша, оставшийся на базе, – трусит, это видят все.
Жрём всухомятку, хрустим луком. Не наевшись толком, скоблим ложками консервные банки, и тут Санька Скворец, сидящий на корточках возле оконца, задумчиво говорит:
– Парни, а вон чеченцы…
Все наперебой полезли к окнам, только Плохиш тем временем воровато доел кильку из пары чужих банок.
По дороге быстрым шагом к нашему корпусу идут шесть человек. Озираются по сторонам… оружия вроде нет, одеты в чёрные короткие кожанки… сапоги, вязаные шапочки. Только один в кроссовках и в норковой шапке.
Тихо спускаемся вниз, сердце торопится вперёд меня. По приказу Семёныча Шея, я и моё отделение встаём у больших окон первого этажа с той стороны, откуда идут чеченцы.
Мы не смотрим в окно, чтоб нас не засекли, но, не дыша, вслушиваемся. Чечены идут молча, я слышу, как один из них, почему-то я думаю, что это именно тот, что в кроссовках, заскользил по грязи и тихо по-русски, но с акцентом, матерно выругался. Как-то тошно от его голоса. Наверное, от произнесения им вслух матерных обозначений половых органов я всем существом чувствую, что он – живой человек. Мягкий, белый, волосатый, потный, живой…
Комвзвода улыбается.
Стою, прижавшись спиной к стене возле окна. Боковым зрением вижу небольшой просвет – два метра от угла здания. На миг в просвете появляется каждый из идущих: один, второй, третий… Всё, шестой.
– Пошли! – командует Шея.
Грузно выпрыгиваем или даже вышагиваем из низко расположенного окна: Шея, я, Скворец…
Несколько метров до угла здания – поворачиваем вслед за чеченами – последний из них оглядывается на звук наших шагов.
– На землю! – заорал Шея и, подбежав, ударил сбоку прикладом автомата по лицу ближнего чеченца, того самого, что в норковой шапке. Чеченец взмахнул ногами и кувыркнулся в грязь, его шапка юркнула в кусты. Остальные повалились сами.
Подбегая, я наступаю на голову одному из чичей и едва не падаю, потому что голова его неожиданно глубоко, как в масло, влезла в грязь. Мне даже показалось, что я чувствую, как он пытается мышцами шеи выдержать мой вес. Хотя вряд ли я могу почувствовать это в берцах.
Через минуту подходят наши. Мы обыскиваем чеченцев. Оружия у них нет. Семечки в карманах. С лица чеченца, угодившего под автомат Шеи, обильно течёт кровь. Чеченец сжимает скулу в кулаке и безумными глазами смотрит на Шею.
– Чего на заводе надо? – спрашивает Семёныч у чеченцев. От его голоса становится зябко.
– Мы работаем здесь, – отвечает один из них.
Но одновременно с ним другой чеченец говорит:
– Мы в город идём.
Стало тихо.
“Что же они ничего не скажут?..” – думаю я.
Чеченцы переминаются.
Семёныча вызывают по рации пацаны, оставшиеся на чердаке для наблюдения. Он отходит в сторону, отвечает.
Оказывается, что по объездной дороге едет грузовик, в кабине два человека в гражданке, вроде чичи, кузов открытый, пустой.
Одно отделение остаётся с задержанными чеченцами. Мы бежим к перекрестку, навстречу грузовику. Мнётся и ломается под тяжёлыми ногами бесцветная сухая чеченская полынь-трава.
Шагов через сорок скатываемся, безжалостно измазывая задницы, ляжки и руки, в кусты, по разные стороны дороги. Пацаны спешно снимают автоматы с предохранителей, патроны давно досланы.
Слышно, что грузовик едет с большой скоростью. Через минуту мы его видим. За рулём действительно кавказцы.
Шея, лежащий рядом с Семёнычем, привстаёт на колено и даёт очередь вверх. Грузовик с рёвом поддаёт газку. В ту же секунду по грузовику начинается пальба. Стекло со стороны пассажира летит брызгами. Я тоже даю очередь, запускаю первую порцию свинца в хмурое чеченское небо, но стрелять уже незачем: машина круто останавливается. Из кустов вылетает Плохиш, открывает левую дверь и вытаскивает водителя за шиворот. Он живой, неразборчиво ругается, наверное, по-чеченски. Подходит Хасан, что-то негромко говорит водителю, и тот затихает, удивлённо глядя на Хасана.
Пассажира вытаскивают за ноги. Он ударяется головой о подножку. У него прострелена щека, а на груди будто разбита банка с вареньем: чёрная густая жидкость и налипшее на это месиво стекло с лобовухи. Он мёртв.
Пацаны лезут в машину, копошатся в бардачке, поднимают сиденья…
– Нет ни черта!
Хасан ловко запрыгивает в кузов. Топчется там, потом усаживается на кабину и закуривает. Он любит так присесть где-нибудь, чтоб красиво нарисоваться.
Что делать дальше – никто не знает. Семёныч и Шея стоят поодаль, командир что-то приказывает Шее.
– Пошли! – говорит Шея бойцам. – Труп на обочину спихните.
– А что с этим? – спрашивает Саня Скворец, стоящий возле водителя. Тот лежит на животе, накрыв голову руками.
Услышав Саню, чеченец поднял голову и, поискав глазами Хасана, крикнул ему:
– Эй, брат, вы что?
– Давай, Сань! – говорит Шея.
Я вижу, как у Скворца трясутся руки. Он поднимает автомат, нажимает на спусковой крючок, но выстрела нет – автомат на предохранителе. Чеченец прытко встаёт на колени и хватает Санькин автомат за ствол. Санька судорожно выдёргивает оружие, но чеченец держится крепко. Всё это, впрочем, продолжается не более секунды. Димка Астахов бьёт чеченца ногой в подбородок, тот отпускает ствол и заваливается на бок. Димка тут же стреляет ему в лицо одиночным.
Пуля попадает в переносицу. На рожу Плохиша, стоящего возле, как будто махнули сырой малярной кистью: всё лицо разом покрыли брызги развороченной глазницы.
– Тьфу, бля! – ругается Плохиш и отирается рукавом. Брезгливо смотрит на рукав и начинает тереть его другим рукавом.
Санька Скворец, отвернувшись, блюёт непереваренной килькой.
Быстро уходим.
Плохиш крутится возле машины. Я оборачиваюсь и вижу, как он обливает убитых чеченов бензином из канистры, найденной в грузовике.
Через минуту он, довольный, догоняет меня, в канистре болтаются остатки бензина. Возле грузовика, потрескивая, горят два костра.
…Оставшееся возле корпусов отделение выстроило чеченцев у стены.
– Спросите у своих, кто хочет? – тихо говорит мне и Хасану Шея, кивая на пленных.
Вызываются человек пять. Чеченцы стоят, положив руки на стены. Кажется, что щелчки предохранителей слышны за десятки метров, но нет, они ничего не слышат.
Шея махнул рукой. Я вздрогнул. Стрельба продолжается секунд сорок. Убиваемые шевелятся, вздрагивают плечами, сгибают-разгибают ноги, будто впали в дурной сон и вот-вот должны проснуться. Но постепенно движения становятся всё слабее и ленивей.
Подбежал Плохиш с канистрой, аккуратно облил расстрелянных.
– А вдруг они не… боевики? – спрашивает Скворец у меня за спиной.
Я молчу. Смотрю на дым. И тут в сапогах расстрелянных начинают взрываться патроны. В сапоги-то мы к ним и не залезли.
Ну вот, и отвечать не надо.
v.
С почином вас, ребятки!
Все ждут, что Семёныч скажет. Ну, Семёныч, ну, родной…
– Десять бутылок водки на стол.
– Ура, – констатирует Язва спокойно.
– Нас же пятьдесят человек, Семёныч! – это Шея.
– Я пить не буду, – вставляет Амалиев.
– Иди картошку чисть, пацифист, тебе никто не предлагает. Семёныч, может, пятнадцать?
– Десять.
Суетимся, как в первый раз. Лук, консервы, хлеб, картошка… Счастье какое, а?
Водка, чудо моё, девочка. Горькая моя сладкая. Прозрачная душа моя.
Шея бьёт ладонью по донышку бутылки, пробка вылетает, но разбрызгивается горькой разве что несколько капель. Сила удара просчитана, как отцовский подзатыльник.
Семёныч говорит простые слова. Стоим, сжав кружки, фляжки, стаканы, улыбаемся.
Спасибо, Семёныч, всё правильно сказал.
Первая. Как парку́ в желудке поддали. “Протопи ты мне баньку, хозяюшка…”
Лук хрустит, соль хрустит, поспешно и с трудом сглатывается хлеб, чтоб захохотать во весь розовый рот на очередную дурь из уст товарища.
Вторая… Ай, жарко.
– Братья по оружию и по отсутствию разума! – говорю. Какая разница, что говорю. – Семёныч, отец родной! Плохиш, поджигатель, твою мать! Гриша! Хасан! Родные мои…
И курить.
И обратно.
Водка, конечно, быстро закончилась.
Но раз Семёныч сказал, что десять, значит, так тому и быть. Не девять и не одиннадцать. Десять. Мы всё понимаем. Приказ всё-таки…
Ещё бы одну – и хорош.
Мы ведь не с пустыми руками из дома приехали. Засовываю пузырь спирта за пазуху и поднимаюсь на второй этаж. Наши пацаны уже ждут. У Хасана – кружка, у Саньки Скворца – луковица. Полный комплект.
Стукаемся кружками. Глот-глот-глот.
Опять стукаемся.
Ещё пьём.
…Не надо бы курить. А то мутит уже.
Саня Скворец медленно по стене съезжает вниз, присаживается на корточки.
Глаза тоскливые.
Хасан побрёл куда-то. Плохиш побежал за Хасаном и с диким криком прыгнул ему на шею – забавляется.
Съезжаю по стене, сажусь на корточки напротив Саньки.
Всё понимаю. Не надо об этом говорить. Мы сегодня лишили жизни восемь человек.
Пойдём-ка, Саня, спать.
Я часто брал Дэзи за голову и пытался пристально посмотреть ей в глаза. Она вырывалась.
Дэзи была умилительно красивой дворнягой. Если заглянуть в глубины памяти – а где, как не там, я смогу увидеть Дэзи, ведь фотографий её нет, – мне она кажется нежно-голубого окраса, в чёрных пятнах, с легкомысленным хвостом, с вислыми ушами спаниеля. Но цвета детства обманчивы. Так что остановимся на том, что она была очаровательна.
Я не ел с ней из одной чашки, она не выказывала чудеса понимания и не спасала мне жизнь, не было ничего такого, что я с удовольствием бы описал, невзирая на то, что кто-то описывал это раньше.
Помню разве что один случай, удививший меня.
У дяди Павла в огороде стояла ёмкость с водой, куда он запускал карасей. Лениво плавая в ёмкости, караси дожидались того дня, когда дядя Павел возжелает рыбки. Но рыба стала еженощно исчезать, и дядя Павел, пересчитывавший карасей по утрам, догадался, кто тому виной. Вскоре в поставленный им капкан попал кот.
Так вот, из всех дворовых собак, столпившихся вокруг кота и злобно лающих на него, только Дэзи схватила кота за шиворот и воистину зверски потерзала его, закатившего глаза от ужаса, – другие собаки на это, к моему удивлению, не решились.
“Чего же они бегают за котами, если так боятся их укусить?” – подумал я тогда и зауважал Дэзи. В знак уважения я накормил её в тот же день колбасой, и когда отец, возвращавшийся с работы, застал меня за этим занятием, он только сказал: “На ужин нам оставь”, – и ушёл в дом.
Иногда я водил Дэзи купаться. Метрах в ста от нашего дома был чахлый прудик, но Дэзи не шла за мной туда, и поэтому мне приходилось её заманивать. Я брал дома пакет с печеньем и каждые три-четыре шага бросал печенье Дэзи, подводил свою собаку прямо к реке, а потом спихивал с мостика в воду. Дэзи с трудом выползала на берег и отряхивалась.
Первый раз она ощенилась зимой, мне в ту пору было, думаю, лет пять. Отец мне о судьбе собачьего потомства ничего не сказал, но тётя Аня проболталась: “Дэзи-то ваша щеночков принесла, а они уже все мёртвые”.
Как выяснилось, наша собачка разродилась на заброшенной полуразваленной даче, неподалёку от дома.
Стояли холода, я сидел дома. Отец, подняв воротник и куря на ходу, возвращался, когда уже было темно, но я видел в окно его широкоплечую фигуру, его чёрную шубу, его шапку, над которой вился и тут же рассеивался дымок.
В этот тридцатиградусный мороз наша Дэзи породила несколько щеняток, которые через полчаса замёрзли, – она была юной и бестолковой собакой и, кроме того, наверное, постеснялась рожать перед нами, вблизи нас – двоих мужчин.
Уже замёрзших, она перетаскала щенков на крыльцо нашего дома. Я узнал об этом от тёти Ани и сам их, заиндевелых, скукоженных, со слипшимися глазками, к счастью, не видел.
Узнав о гибели щенков, я ужаснулся, в том числе и тому, что у Дэзи больше не будет детишек, но отец успокоил меня. Сказал, что будет, и много.
Странно, но меня совершенно не беспокоил вопрос, откуда они возьмутся. То есть я знал, что их родит Дэзи, но по какой причине и вследствие чего она размножается, меня совершенно не волновало.
Ещё раз Дэзи родила, видимо, когда отец в предчувствии очередного запоя отвёз меня к деду Сергею. Куда делись щенки, не знаю. Отец бы их топить не стал точно. Может, дядя Павел утопил, он был большой живодёр.
Иногда Дэзи убегала. Она пропадала по нескольку дней и всегда возвращалась.
Но однажды её не было полтора месяца. Пока она отсутствовала, я не плакал, но каждое утро выходил к её конуре. Тётя Аня сказала, что Дэзи видели на правобережной стороне города. “Кобели за ней увиваются”, – добавила тётя Аня, и меня это покоробило.
Не знаю, как Дэзи перебиралась через мост: по нему со страшным шумом непрерывно шли трамваи, автобусы и авто, – я никогда не видел, чтобы по мосту бегали собаки. Может быть, она пробралась по мосту ночью?
Как бы то ни было, она вернулась. У неё была течка.
Мне пришлось оценить степень известности Дэзи в собачьей среде, вернее, среди беспризорных кобелей, проживающих на территории Святого Спаса. Наверное, наша длинношёрстная вислоухая сучечка произвела фурор, появившись в “большом городе” – так мы называли правобережье Святого Спаса, где, в отличие от наших тихих районов, были дома-высотки и даже цирк.
По утрам я пи́сал с крыльца – “удобства” у нас были во дворе, идти к ним мне было зябко и лень. Однажды, едва рассвело, торопясь сделать своё дело, я мелкой, путанной рысцой выбежал на улицу и обнаружил там свору разномастных, как партизаны, собак. Они нерешительно толпились за калиткой. Иные даже вставали на задние лапы, положив передние на поперечную рейку, скрепляющую колья забора. Они могли бы пролезть в щели, забор был весьма условным, но своим животным чутьём кобели, видимо, понимали, что это чужая территория и делать во дворе им нечего.
Дэзи задумчиво смотрела на гостей.
Босиком, ёжась от холода, в трусиках и в маечке, я спустился с крыльца, испуганно косясь на собак и одновременно выискивая на земле камушек побольше. Площадка у крыльца была уложена щебнем, и я решил использовать его.
До забора корявые кругляши щебёнки едва долетали, но на кобелей это подействовало. Отшатнувшись от забора, они незлобно полаяли и убежали за угол дома. Дэзи, как мне показалось, равнодушно проводила их взглядом.
– Ах ты моя псинка! – сказал я и, немного поразмыслив, как был, босыми ножками, ступая на цыпочки, добежал до конуры. – Они тебя обижают? – спросил я и, не дожидаясь ответа, прижал Дэзи к себе. Вообще такие нежности мне были несвойственны, но тут я что-то расчувствовался.
– Егор, малыш! Ну ты что, мой родной? – позвал меня вышедший из дома отец.
Я вытер ноги о половик и вернулся в кровать. Отчего-то мне было неспокойно, и, быстренько одевшись, я вновь побежал на улицу. Дэзи в конуре не было.
Загрузив в карманы курточки щебень, я пошёл спасать мою собаку.
Дойдя до угла дома, я решил, что вооружился плохо, вернулся к забору и вытащил подломанный колик.
За углом нашего дома проходила полупросёлочная серая дорога, поросшая кустами. Чуть дальше она срасталась с асфальтовой, видневшейся за деревьями. Дэзи стояла посредине дороги, её крыл крупный кобель. Кобель делал своё дело угрюмо и сосредоточенно. Дэзи, повернув голову, смотрела на меня; её безропотный взгляд и мой, ошеломлённый, встретились.
“Как она может позволить так с собой поступать?” – подумал я, открыв рот от возмущения.
– Ах ты гадина! – сказал я вслух, едва не заплакав.
Я размахнулся и кинул в спаривающихся собак камнем. Они дёрнулись, но не перестали совокупляться.
– Ах ты гадина! – ещё раз повторил я. – Блядь! – с остервенением выкрикнул я малознакомое мне слово и, перехватив колик, побежал к Дэзи и к её смурному, конвульсивно двигающемуся товарищу.
Собаки с трудом отделились друг от друга. Кобель, не оборачиваясь, побежал по дороге, словно по делу, Дэзи осталась стоять, по-прежнему равнодушно глядя на меня. Не добежав до собаки несколько шагов, я остановился. Ударить её коликом мне было страшно, но обида за то, что она так себя ведёт, так вот может делать, раздирала моё детское сердце.
Бросил колик на землю, путаясь в карманах, достал из курточки щебень и, замахнувшись, бросил в свою собаку. Дэзи взвилась вверх, неестественно изогнулась и увернулась-таки. Встав на четыре лапы, она недоумённо посмотрела на меня, всё ещё не решаясь убежать.