Полная версия
Поправка-22
– И правильно не сказано, – откликнулся Йоссариан. – Я никогда их не ем. У меня же печень.
– Ах да, печень, – уважительно понизил голос Мило Миндербиндер. – А я и забыл. Очень беспокоит?
– Достаточно, – бодро заверил его Йоссариан.
– Понятно, – сказал Мило. – И как же ты?
– А так, что надо б лучше…
– В каком смысле?
– … да было б хуже. Понимаешь?
– Понимаю, – сказал Мило Миндербиндер. – Только не совсем.
– Да ты особенно-то не беспокойся. Пусть уж она меня беспокоит, моя печень, верно? У меня, впрочем, даже и не совсем печень. У меня синдром Гарнетта – Фляйшекера.
– Понятно, – сказал Мило Миндербиндер. – И что же это за синдром?
– Да все та же печень.
– Понятно, – сказал Мило Миндербиндер и принялся массировать лоб с видом человека, которого мучает какая-то внутренняя боль и он дожидается, когда она пройдет. – В таком случае, – заключил он, – тебе, видимо, надо быть очень осторожным с едой.
– Еще бы, – подтвердил Йоссариан. – Хороший синдром Гарнетта – Фляйшекера – редчайшая штука, к нему нельзя относиться легкомысленно. Вот почему я никогда не ем фруктов.
– Теперь понятно, – сказал Мило Миндербиндер. – Фрукты вредны для твоей печени.
– Да нет, фрукты полезны для моей печени. Поэтому-то я их и не ем.
– А что же ты с ними делаешь? – спросил Мило Миндербиндер, чтобы хоть на несколько секунд отсрочить вопрос, который все сильнее жег ему язык. – Продаешь?
– Просто отдаю.
– Кому? – ломким от испуга голосом вскричал Мило Миндербиндер.
– А кому попало! – гаркнул в ответ Йоссариан.
Резко отшатнувшись, Мило Миндербиндер издал протяжный стон, и на мертвенно-бледном лице у него выступили бисеринки пота. Потом, дрожа всем телом, машинально дернул себя за невезучий ус.
– Например, Дэнбару, – сказал Йоссариан.
– Дэнбару? – тупо повторил Мило.
– Дэнбару. Ему, правда, от фруктов никакой пользы, сколько б он их ни ел. А вообще-то я просто оставляю коробку возле палатки, чтоб каждый, кто хочет, мог их брать. Аафрей, к примеру, таскается сюда за черносливом – он говорит, что в меню его почти нет. Тебе надо бы с этим разобраться, когда будет время, а то мне ведь вовсе не весело терпеть около своей палатки Аафрея. Ну и вот, а всякий раз, как коробка пустеет, капрал Снарк снова мне ее наполняет. Нетли мешками возит фрукты в Рим. Он любит там одну шлюху, которая меня терпеть не может, а его терпит. У нее есть младшая сестра, и она вечно мешает им забраться в постель, да и не только она, там целый выводок девок – даром что у каждой своя комнатенка, – а живут они все под присмотром старика со старухой, и Нетли мешками таскает им фрукты.
– Он их там продает?
– Да нет, просто раздает.
– Щедрый, видно, парень, – хмуро проговорил Мило Миндербиндер.
– Это уж точно, – согласился Йоссариан.
– И все, стало быть, вполне законно, – заметил Мило, – раз на выдачу есть оправдательный документ. А со съестным там сейчас очень туго, и они, наверно, до смерти рады, когда он привозит им столько фруктов.
– Это уж точно, – подтвердил Йоссариан. – Его шлюха продает их со своей сестрой на черном рынке, чтобы покупать себе дешевые духи и побрякушки.
– Духи и побрякушки? – насторожившись, переспросил Мило Миндербиндер. – Этого я не знал. И сколько же они платят за дешевые духи?
– Старик тоже получает свою долю – на спиртное и порнографию. Он развратник.
– Развратник?
– Вот-вот. Просто удивительно.
– А хорошо идет в Риме порнография?
– Просто удивительно. Или взять, к примеру, Аафрея. Ведь никогда не подумаешь, верно?
– Что он развратник?
– Да нет, штурман. Ты ведь капитана Аардваарка знаешь? Милый такой парень, он наверняка подходил к тебе, когда ты прибыл к нам в эскадрилью. Подошел и представился: «Штурман Аардваарк, если вам не сказали: Аардваарком назвали, в штурманы призвали». Трубка у него будто приросла к губам, и еще он, я думаю, спрашивал, в каком колледже ты учился. Припоминаешь?
Но Мило не слушал.
– Возьми меня в компаньоны! – умоляюще выпалил он.
Йоссариан отказал ему, хотя превосходно понимал, что они смогут распоряжаться, как сочтут нужным, целыми грузовиками фруктов, полученных по записке доктора Дейники из запасов офицерской столовой. Мило Миндербиндер очень горевал, но с тех пор доверял Йоссариану все свои тайны, кроме одной, мудро рассудив, что человек, отказавшийся обворовывать любимую страну, не захочет обворовывать и кого бы то ни было из ее граждан. Он доверил ему все тайны, кроме одной: не открыл, где именно расположены среди холмов его тайники, куда он начал прятать свои деньги после возвращения из Смирны с грузом инжира – ему удалось до отказа набить им самолет, – когда Йоссариан рассказал, что в госпитале объявился обэпэшник. Для Мило Миндербиндера, который по простоте душевной, как он считал, добровольно согласился стать начальником офицерской столовой, эта должность была священной.
А при первом разговоре они говорили о Снарке.
– Я и не знал, что у нас в меню почти нет чернослива, – признался Мило Миндербиндер Йоссариану, притащившись к нему в палатку, чтобы познакомиться с ним и прочитать записку доктора Дейники. – У меня еще не было времени как следует осмотреться. Но я обязательно обсужу этот вопрос с моим шеф-поваром.
– С каким таким шеф-поваром? – остро глянув на него, спросил Йоссариан. – Нету у нас в столовой шеф-повара.
– Да это я про капрала Снарка, – виновато отводя взгляд, сказал Мило Миндербиндер. – Он у нас единственный повар, а значит, он и шеф, хотя на самом-то деле мне хочется перевести его в административный отдел. Он, по-моему, слишком творчески относится к своему делу. Ему кажется, что стряпня – это искусство, и он все время разглагольствует про насилие над его талантами. А зачем нам их насиловать? Вы, кстати, не знаете, за что его разжаловали и почему он до сих пор капрал?
– Знаю, – сказал Йоссариан. – Он отравил всю эскадрилью.
– Он… что? – опять побледнев, переспросил Мило Миндербиндер.
– Да намешал в сладкий картофель солдатского мыла, – объяснил Йоссариан. – Решил однажды доказать, что у людей нет вкуса и что они, вроде филистимлян, не способны отличить хорошее от плохого. Он всех здесь чуть не уморил. Даже боевые вылеты были отменены.
– Хорош, нечего сказать! – с осуждением поджав губы, воскликнул Мило Миндербиндер. – Ну а потом-то он хоть понял, что не прав?
– Наоборот, – сказал Йоссариан, – он понял, что абсолютно прав. Мы за обе щеки уплетали его стряпню и требовали добавки. Нам всем было потом очень худо, но жрали мы с наслаждением.
– Значит, его обязательно надо перевести в административный отдел, – дернув, словно испуганный заяц, невезучими усами, проговорил Мило Миндербиндер. – Я не могу допустить, чтоб такое повторилось при мне. Я, видите ли, хочу сделать нашу столовую образцовой, – доверительно и серьезно сообщил он. – Это ведь вполне достойная цель, правда? А если у начальника офицерской столовой нет такой цели, ему лучше отказаться от этого поста. Вы согласны?
Йоссариан недоверчиво окинул собеседника пытливым взглядом, но увидел перед собой открытое и простодушное лицо человека, явно неспособного к обману или коварству, – это было по-своему честное и правдивое лицо с чуть косящими глазами, черными бровями, рыжеватой шевелюрой и невезучими бурыми усами. Мило Миндербиндер беспрестанно пошмыгивал резко свернутым набок носом, который был всегда направлен, тонкий и необычайно длинный, в противоположную взгляду сторону. Этот по-своему цельный облик соответствовал характеру Мило, решительно не способного нарушить своих устоявшихся нравственных принципов, как не способен человек по собственной прихоти превратиться в осклизлую жабу. Основываясь на своих принципах, Мило Миндербиндер считал, к примеру, грехом запрашивать в сделках меньше, чем можно сорвать. Его часто обуревали приступы нравственного негодования, и он бурно вознегодовал, узнав от Йоссариана, что за ним охотится обэпэшник.
– Да не в тебе тут вовсе дело, – успокоительно сказал ему Йоссариан. – Он охотится за цензором из госпитальных пациентов, который расписывается на досмотренных письмах как Вашингтон Ирвинг.
– Я никогда нигде не расписывался как Вашингтон Ирвинг.
– Вот именно.
– Так это просто уловка! Они хотят заставить меня признаться в махинациях на черном рынке. – Мило Миндербиндер со злостью дернул себя за всклокоченный бурый ус. – Ненавижу таких молодчиков! Всегда они травят людей вроде нас. Почему б им не прижучить Уинтергрина, если уж у них так чешутся руки творить добро? Он плюет на все инструкции и вечно сбивает мне цены.
Мило Миндербиндер никак не мог ровно подстричь свои невезучие усы. Поэтому-то они и были у него невезучие – вроде глаз, которые никогда не глядели в одно и то же время на один и тот же предмет. Вообще-то Мило видел куда больше других, но очень своеобычно. Его здорово испугал обэпэшник, зато приказ полковника Кошкарта о повышении нормы боевых вылетов до пятидесяти пяти он воспринял со спокойным мужеством.
– Ничего не поделаешь – война, – сказал он. – У нас нет права жаловаться на тяготы жизни. Если полковник считает, что пятьдесят пять вылетов – наш долг, мы должны его выполнить.
– Никому я ничего не должен, – твердо объявил Йоссариан. – Мне обязательно нужно увидеться с майором Майором.
– Как же ты с ним увидишься? Его никто никогда не видит.
– Значит, придется мне залечь в госпиталь.
– Ты ж вернулся из госпиталя всего десять дней назад, – с упреком напомнил ему Мило Миндербиндер. – Разве это дело – удирать в госпиталь, когда тебе что-нибудь не нравится? Нет, Йоссариан, лучше уж честно отлетать положенное. Ведь это наш долг.
Чуткая совесть не позволила Мило позаимствовать пакет фиников из запасов столовой, когда он хотел обменять их на украденную у Маквота простыню в день знакомства с Йоссарианом, потому что вся вверенная ему провизия была свято казенной.
– Зато я могу занять немного фиников у вас, – сказал он тогда Йоссариану, – ведь они законно выданы вам по предписанию врача. Вы вольны распоряжаться ими как вам заблагорассудится – например, выгодно продавать их, а не раздавать. Хотите, будем торговать вместе?
– Да нет, спасибо.
– Тогда дайте мне пакет фиников взаймы, – не настаивая на совместной торговле, сказал Мило. – Я отдам. Честное слово, отдам, даже с процентами.
Мило Миндербиндер пунктуально сдержал свое слово. Вернувшись под вечер с улыбчивым жуликом-сластеной, который украл у Маквота желтую простыню, он вручил Йоссариану пакет фиников, обещанный жулику, и четверть Маквотовой простыни. Четверть простыни принадлежала теперь Йоссариану. Он заработал ее – хотя и не понял, каким образом, – когда мирно спал после обеда у себя в палатке. Маквот тоже не понял.
– Это еще что? – воскликнул он, остолбенело глядя на половину своей простыни.
– Это половина простыни, которую украли сегодня утром из вашей палатки, – объяснил ему Мило Миндербиндер. – Могу поспорить, что вы об этом даже и не знали.
– А кому, интересно, понадобилось красть полпростыни? – спросил Йоссариан.
– Да вы не поняли, – засуетился Мило. – Он украл всю простыню, и я выменял ее на пакет фиников, который вы вложили в дело. И теперь на вашу долю приходится четверть простыни. Это значительная прибыль, тем более что вы и финики получили обратно. А вам, – обратился Мило Миндербиндер к Маквоту, – полагается половина простыни, как бывшему владельцу целой, и я не понимаю, на что вы жалуетесь, ведь, если б мы с Йоссарианом не позаботились в этом деле о ваших интересах, вы и вовсе ничего бы не получили.
– Да я не жалуюсь, – отозвался Маквот. – Я просто не могу сообразить, что мне делать с половиной простыни.
– О, с ней много кой-чего можно сделать, – заверил его Мило Миндербиндер. – Четверть простыни я выделил в уплату за мою инициативу, находчивость и работу. Не для собственного обогащения, а на торговую фирму. Вот и вы могли бы вложить половину вашей простыни в торговую фирму. На ее дальнейшее расширение.
– Какую еще торговую фирму?
– Торговую фирму, которую я собираюсь учредить, чтобы обеспечивать вас всех достойным питанием.
– Вы хотите учредить торговую фирму?
– Совершенно верно. Или, еще вернее, не торговую фирму, а торжище. Вы знаете, что такое торжище?
– Это место, где покупают?
– И продают, – поправил его Мило Миндербиндер.
– И продают, – послушно повторил Маквот.
– Я всю жизнь мечтал о хорошем торжище. Торжище открывает перед человеком величайшие возможности. Но его нужно с чего-то начать.
– Вам нужно торжище?
– Торжище нужно всем, – сказал Мило Миндербиндер, – чтобы каждый получал свою долю.
Разговор пошел о предпринимательстве, и Йоссариан почти перестал его понимать, потому что почти ничего не понимал в предпринимательстве.
– Давайте я вам снова все объясню, – утомленно и с легким раздражением проговорил Мило Миндербиндер. – Мне было известно, что финики ему нужнее, чем простыня. – Мило ткнул большим пальцем в сторону жулика-сластены, который по-прежнему стоял с ним рядом и улыбался. – Но английского он не знает, а я вел дело на английском…
– Да его бы просто треснуть за воровство по башке, отобрать простыню, вот и все дело, – сказал Йоссариан.
– Это было бы насилие, – с достоинством поджав губы, отверг такой выход Мило Миндербиндер. – Насилие, как и воровство, – это зло, а от удвоенного зла добра не жди. Мой метод гораздо лучше. Когда я протянул ему финики и потянулся за простыней, он, возможно, подумал, что ему предлагают сделку.
– А что вы предлагали?
– Сделку и предлагал, да английского-то он не знает и доказать ничего не сможет.
– Ну а если он разозлится и все же потребует совершить сделку?
– Тогда мы просто треснем его по башке, – не задумываясь ответил Мило Миндербиндер, – вот и вся сделка. – Он перевел взгляд с Йоссариана на Маквота и обратно. – Ума не приложу, чем вы, собственно, недовольны. Ведь в барышах-то каждый из нас, кроме этого ворюги, а он даже человеческого языка не знает и вообще получил по заслугам, так чего о нем беспокоиться? Разве непонятно?
Но Йоссариану было непонятно еще и другое: как Мило Миндербиндер ухитрялся оставаться в барышах, покупая яйца на Мальте по семь центов за штуку и продавая на Пьяносе по пять.
Глава восьмая
Лейтенант Шайскопф
Даже Клевинджер не мог этого понять, а Клевинджер понимал и знал решительно все. Он знал все обо всем, включая войну, кроме ответа на вопрос, почему Йоссариану уготована смерть, а капралу Снарку – жизнь или почему Йоссариану уготована жизнь, а капралу Снарку – смерть. Это была дьявольская, чудовищная война, и Йоссариан прекрасно жил бы себе да жил без нее – может быть, целую вечность. Далеко не всем его соотечественникам суждено было умереть ради победы, и он вовсе не рвался разделить героическую судьбу погибших. Жить иль не жить – вот был вопрос, и Клевинджер чуть не свихнулся, пытаясь на него ответить. Безвременная смерть Йоссариана не изменила бы ход истории, а значит, для победы над врагом, торжества справедливости и дальнейшего прогресса вовсе не требовалось, чтобы он скоропостижно отправился на тот свет. Смерть, конечно, была необходимостью, но не случайная же смерть, и Йоссариану отчаянно не хотелось стать жертвой случайности. А разве на войне застрахуешься от смертельного случая? И только дети, избавленные от пагубного влияния родителей, да хорошие заработки отчасти примиряли Йоссариана с войной.
Что же до Клевинджера, то это был гений с пламенным сердцем и бледным лицом, вот почему он знал решительно все. Долговязый, нескладный и вечно взволнованный юнец с лихорадочными от жажды знаний глазами, он шел в Гарварде одним из первых учеников и не стал просто первым, причем по всем дисциплинам, потому что беспрерывно подписывал, распространял и опровергал студенческие воззвания, вступал в дискуссионные группы и выступал на конгрессах молодежи, выходил из дискуссионных групп и ходил пикетировать конгрессы молодежи, а остальное время тратил на создание комитетов для защиты уволенных преподавателей. Никто не сомневался, что его ждет блистательная университетская карьера. Короче, он был широко образованным и глубоко безмозглым, о чем знали все, кроме тех, кому это предстояло вскоре узнать.
А еще короче – олух. Он часто напоминал Йоссариану оголтелых интеллектуалов с обоими глазами на одной стороне лица от постоянной беготни по музеям современного искусства. Йоссариан поддавался этой иллюзии – воспринимал Клевинджера однобокозрячим из-за его неспособности посмотреть на что-нибудь хотя бы с двух разных сторон: Клевинджер неизменно видел только одну. В политике он придерживался строго либеральных взглядов и опасался сделать даже крохотный шажок вправо или влево, отвергая любые крайности. Он беспрестанно защищал своих левых друзей от правых врагов и правых друзей от левых врагов, а те в свою очередь никогда его не защищали, считая с единодушным презрением, что он просто олух.
Это был очень серьезный, очень искренний и очень добросовестный олух. После любого кинофильма он непременно пускался в рассуждения об Аристотеле и универсалиях, о сочувствии и сопереживании, о возможностях, правах и обязанностях кино, как вида искусства, в материалистическом обществе. Девушкам, с которыми он ходил в театр, нужно было дождаться первого антракта, чтобы узнать, хороший они смотрят спектакль или плохой, а уж в антракте они мигом начинали все понимать. Его воинствующему идеализму до обмороков претил расизм. Про литературу он знал все, кроме одного – как получать от нее удовольствие.
Став его соучеником по летному училищу в калифорнийском городке Санта-Анна, Йоссариан пытался ему помочь.
– Да не будь же ты олухом, – предостерегал Клевинджера Йоссариан, сидя рядом с ним на трибунах учебного плаца и наблюдая за Шайскопфом, который метался внизу, словно безбородый король Лир.
– Нет уж, я скажу ему, – уперся Клевинджер.
– За что? – взывал к небу Шайскопф.
– Не умничай, балбес, – отечески посоветовал Клевинджеру Йоссариан.
– Ничего-то ты не понимаешь, – упрямо отозвался Клевинджер.
– Зато знаю, что бывает с умниками, – сказал Йоссариан.
Лейтенант Шайскопф рвал на себе волосы и скрипел зубами. Его каучуковые щеки страдальчески содрогались. Ему отравляли жизнь безнравственные курсанты его авиароты, не желавшие как следует маршировать на строевых смотрах, которые происходили у них в училище каждое воскресенье. Курсанты были безнравственные, потому что не желали как следует маршировать и протестовали, когда лейтенант Шайскопф не разрешал им выбирать командиров из своей среды, а назначал их сам.
– Пусть мне кто-нибудь скажет! – умолял Шайскопф. – Если это моя вина, то вы обязательно должны мне сказать!
– Он хочет, чтоб ему сказали, – пуще прежнего взбодрился Клевинджер.
– Он хочет, чтоб никто не умничал, – отрезал Йоссариан.
– Да ты что – не слышишь? – запротестовал Клевинджер.
– Я-то слышу, – сказал Йоссариан. – А ты вот, похоже, не слышал, как он тысячу раз говорил нам, чтоб мы не умничали, если хотим спокойно жить.
– Я никого не накажу, – клялся Шайскопф.
– Он никого не накажет, – сказал Клевинджер.
– Он оторвет тебе уши, – сказал Йоссариан.
– Я никого не накажу, – клялся Шайскопф. – Я буду благодарен вам по гроб жизни, если вы откроете мне правду, клянусь!
– Он будет благодарен, – сказал Клевинджер.
– Он будет ненавидеть тебя по гроб жизни, – сказал Йоссариан. – Пока не загнется.
Лейтенант Шайскопф кончил в свое время курсы по подготовке офицеров запаса и приветствовал войну, потому что она дала ему возможность облачаться ежедневно в офицерскую форму и отрывисто, мужественно вылаивать «Бойцы!» молодым парням, попавшим на восемь недель к нему в лапы перед отправкой на бойню. Это был лишенный чувства юмора, тщеславный лейтенант, который выполнял свои обязанности истово и серьезно, а улыбался, только узнав, что какой-нибудь его соперник из офицеров училища свалился в тяжкой болезни. Война казалась ему особенно волнующей, потому что близорукость и хронический гайморит гарантировали ему до поры до времени службу в тылу. Из всех его особенностей самой лучшей была жена, а из всех особенностей жены самой лучшей была ее подруга Дори Даме, которая соглашалась, когда могла – а могла почти всегда, – и по первой просьбе одалживала свою униформу Женского вспомогательного батальона жене лейтенанта Шайскопфа, снимавшей ее по первой просьбе любого курсанта из роты своего мужа в любую субботу.
Дори Даме, девица в хаки с золотистой головкой, особенно охотно соглашалась на автобусных остановках и в телефонных будках или загородных сараюшках. Она многое испробовала и ничего не отвергала. Она была бесстыдной, ладной, девятнадцатилетней и боевитой. Десятки мужчин теряли из-за нее самоуважение и начинали себя презирать, вспоминая, как она подцепила их, взвалила на себя и бросила. Йоссариан любил ее. Она была очаровательной кошечкой и равнодушно сказала ему, согласившись всего один раз, что он «ничего». Страдая по ней, он с нетерпением смотрел, как жена лейтенанта Шайскопфа снимает для него по субботам ее униформу, и мстил таким образом Шайскопфу за Клевинджера, который страдал от мстительности Шайскопфа.
А жена лейтенанта Шайскопфа мстила мужу за его давнее преступление, которого не могла забыть, хотя не помнила, что и как он преступил. Розовая, томная и начитанная, она упрекала Йоссариана за его пошловатый, по ее мнению, выговор, а с книгой не расставалась даже в постели, когда на ней был только солдатский браслет Дори Даме и Йоссариан. Он слегка утомлялся от нее, но все же любил. Кончая Управленческий колледж, она, по безумию своему, специализировалась на математике и теперь ежемесячно ошибалась, не в силах правильно сосчитать до двадцати восьми.
– А знаешь, милый, у нас будет ребеночек, – говорила она каждый месяц Йоссариану.
– Совсем опсихела, – отзывался он.
– Да нет, я серьезно, – говорила она.
– Я тоже, – отзывался он.
– А знаешь, милый, у нас будет ребеночек, – говорила она мужу.
– Это с чего бы это? – ворчливо отзывался он. – На строевом смотру ребенка не сделаешь. А вот строевой смотр у нас будет.
Лейтенант Шайскопф жаждал отличиться на строевом смотру и обвинить курсанта Клевинджера в подстрекательстве к свержению назначенных Шайскопфом командиров, разобрав его поведение на заседании Дисциплинарного трибунала. Клевинджер был возмутитель спокойствия и грамотей. Лейтенант Шайскопф понимал, что за ним нужен глаз да глаз. Сегодня он баламутит училище, а завтра, глядишь, взбаламутит весь мир. Клевинджер был разгильдяй и грамотей, а лейтенант Шайскопф не раз замечал, что такие люди становятся иногда опаснейшими умниками. От них можно ждать чего угодно. Даже курсанты, выбранные по наущению Клевинджера командирами, дали бы против него веские показания. Дело прекрасно слаживалось. Оставалось только найти, в чем его обвинить.
Со строевой подготовкой к нему придраться было невозможно, потому что он воспринимал смотры почти так же серьезно, как сам лейтенант Шайскопф. Каждое воскресенье курсанты сонно выползали после обеда из бараков и строились в шеренги по двенадцать человек. Покряхтывая с похмелья, они спотыкливо маршировали к парадному плацу и, заняв там свое обычное место среди шестидесяти или семидесяти других курсантских рот, неподвижно стояли по часу, а то и по два на послеполуденной жаре, пока в обморок не грохалось достаточно людей, чтобы день мог именоваться полновесно учебным. Сбоку вдоль плаца выстраивались машины «Скорой помощи», из них вылезали санитары с носилками и портативными рациями, а на крышах машин располагались наблюдатели с биноклями. Училищный писарь отмечал количество обмороков, а заправлял первым этапом смотра офицер-медик со склонностью к бухгалтерскому учету. Он считал удары пульсов и проверял подсчеты писаря. Когда машины «Скорой помощи» заполнялись, медик давал знак дирижеру оркестра, тот начинал марш, и строевой смотр быстро завершался. Роты курсантов маршировали вдоль трибун, делали неуклюжий поворот кругом и тащились обратно в казармы.
А когда они проходили мимо трибун, их строевую выучку оценивали офицеры училища во главе с обрюзгшим усастым полковником. Лучшей роте каждого полка вручалось никому не нужное желтое знамя на деревянном древке. Лучшей роте училища вручалось никому не нужное бордовое знамя на очень длинном деревянном древке, и таскать его, из-за длинного древка, было еще муторней, чем желтое, а таскать приходилось всю неделю, до следующего воскресенья, пока знамя не доставалось очередной лучшей роте училища. Йоссариан считал такие награды сущей бессмыслицей. Денег они не приносили, привилегий тоже. Он мог сравнить их только с олимпийскими медалями и трофеями теннисных турниров, которые увенчивали награжденных дурацкой славой лучших мастеров никому не нужного дела.