bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– Холода и воды, – покорно повторила Аня.

– А остального все равно слушать не будешь. А то много я б тебе сказала… Ну ничего, в детстве-то я тебе рассказывала, авось засело где-то там, в головке твоей глупой. Ну, иди. Все.

Аня встала, направилась к двери.

– Ань. Самое-то главное…

Она метнулась обратно, и баба Катя заговорщицки ей улыбнулась:

– Станешь жить отдельно – кошку заведи. У отца-то аллергия. Возьми котеночка. Кошка к тебе никого не подпустит…


Елизавета Петровна затеяла в доме страшную суету, то открывала все окна настежь, то закрывала и занавешивала, зеркала поснимала, а потом вдруг стала срочно вешать обратно на стены, причем как-то по-особенному, чтобы образовывались «зеркальные коридоры». Расстроенный Семен ругался, требовал уважать покой больной матери, но гвозди забивал, потому что из бабы-Катиной комнаты доносилось:

– Пусть ее. Мне и так покойно.

Дело было в том, что Елизавета Петровна где-то начиталась и наслушалась, будто обладающие тайным могуществом, видящие невидимое и знающие неведомое старухи, знахарки и целительницы, к которым она упорно причисляла бабу Катю, умирают очень тяжело, если не создать в доме какие-то особые условия для благополучного исхода их души. Елизавета Петровна поспешно двигала мебель, веник зачем-то прислонила в углу вверх ногами, на всех подоконниках выставила банки с водой, оставляла распахнутой входную дверь, которую потом захлопывали продрогшие от сквозняка муж и дочь. А еще она вспомнила, как читала где-то, что в особенно тяжелых случаях приходилось снимать крышу избы, чтобы душа таинственной старухи смогла наконец покинуть тело, и совсем впала в отчаяние.

Баба Катя, со всеми поговорив и все уладив, умерла на четвертый день своей странной болезни, во сне, тихо, безо всяких мучений, необычных явлений и снятия крыши. Темное личико ее было спокойным и как будто довольным.

Людей на похоронах было мало, сын и невестка плакали, а Аня молчала и думала – что же за человек была баба Катя, жалела, что не догадалась ее об этом расспросить. Она даже не знала точный бабушкин возраст. И еще ей было немного обидно, что ее и маму, так преданно бабу Катю любившую, в прощальном наставлении назвали «нескладушками».

В общем, мысли были для таких обстоятельств самые обыкновенные, необыкновенной была сама баба Катя, и это огорчало Аню больше всего.


После этого Аня много еще думала о своей «ненастоящей» бабушке, вспоминая ее, наверное, даже чаще, чем сын и невестка. То баба Катя казалась ей довольным матриархом, окруженным почтительной семьей – довольным и умиротворенным настолько, что можно было и почудить. То Аня решала, что баба Катя была прирожденной сказительницей, появившейся на свет слишком поздно, когда сказки и былички уже не слушали, а записывать их она то ли ленилась, то ли не умела. Или действительно не все в порядке было у бабы Кати с головой, фантазии буйствовали в ней и ветвились, а бабушке ничего не оставалось, как пересказывать их кому придется, чтобы самой в них не затеряться. А иногда Аня думала, что начинать надо совсем с другого – с того, что любящий бабы-Катин сын был приемный, почтительная семья – вроде как взятой напрокат, и на всем свете у бабы Кати не было ни одной родной души. Ведь и сама Аня называла ее про себя «ненастоящей бабушкой» – а иногда, может, и вслух называла, в детском неведении. Может, любила баба Катя всю жизнь своего тонкошеего мужа и мечтала о той семье, которой у них не получилось, потому и плевалась в телевизор на каждого деятеля, обкатанными словами воспевающего «подвиг солдат, добровольно ушедших на фронт»:

– А ты сам пойди. Пойди да и убейся. Жалеть не будем, это я обещаю.

И может, от одиночества и выдумывала баба Катя вместо этого неправильного мира свой – с чудиками, с приметами, со своими особыми законами. Ее мир был справедливым. Нужно было только соблюдать его законы – и все шло хорошо, и мир работал правильно.


Через два года после смерти бабы Кати, субботним вечером, после большого и окончательного скандала с очередным «темненьким мальчиком», Аня ехала домой. Вагон метро гудел и подпрыгивал, закладывало уши, пахло плесенью, горячим железом и немытым телом, но Аня, как любой привычный пассажир, этого почти не замечала. Она читала книгу про то, как принять себя такой, какая есть, полюбить, выполоть из головы ненужные мысли, засеять нужные – и зажить новой, счастливой жизнью, едва успевая уворачиваться от сыплющихся отовсюду крупных удач. Книжка была криво переведенная, глупая, но Ане так хотелось исправить себя и свою жизнь, перестать быть скучной, заурядной «нескладушкой», что она хваталась за любую возможность.

У Ани над головой вдруг погасла лампа, буквы расплылись на посеревших страницах. Она оторвалась от книжки, чтобы посмотреть, нет ли в вагоне еще свободного места, с нормальным освещением. И увидела темного, плотного, круглоголового господинчика, который стоял примерно в полутора метрах от нее. Лицо господинчика было в тени от старомодной шляпы, и тень была почему-то такая густая, что казалось – лица там как будто и нет. Он склонился над сидящим парнем – у того уши были заткнуты зудящими наушниками, а сам он делал вид, будто спит, чтобы в случае чего никому не уступать место.

Но все это были обычные вагонные мелочи, кусочки гремящей подземной жизни, которые замечаешь лишь краем глаза. Главным было то, что господинчик оказался многолап. Из его округлого тельца, пониже рук, торчали насекомо подрагивающие, покрытые редкими толстыми волосками хоботки – или щупики, как назвала их баба Катя. Щупики впивались в по-городскому бледное тело притворно дремлющего пассажира, беспокойно шевелились, и господинчик постепенно, мерными толчками набухал, становился плотнее и круглее. Парень недовольно подергивал носом и иногда чесался – рядом с теми местами, куда впились хоботки, не дотрагиваясь до них.

От изумления и страха Аня почувствовала, что ее внезапно отяжелевшее тело как будто стало полым, и там, внутри, сквозит ледяной ветерок. Руки и ноги ослабли и застыли, словно их только что слепили из влажной, холодной глины. Откуда-то возникло и скрылось тут же темное бабы-Катино лицо, вокруг которого топорщились непокорные рыжие волосы. Чудовища из выдуманного мира заклубились густо, как впервые за много лет потревоженная пыль на свету, заворчали, зашептали бабы-Катиным голосом.

И Аня вдруг успокоилась и рассердилась на многолапого господинчика. На несколько секунд она почувствовала себя храброй, особенной, все знающей наперед, своей в этом мире, которого, кроме нее, никто не замечает.

Аня закрыла книжку, встала, шагнула к господинчику, склонилась к тому месту, где у него должно было быть ухо, и отчетливо, звенящим от тайной радости голосом сказала:

– Я тебя вижу…

И все исчезло, растворилось в полутьме вагона, под погасшей лампой – и вздрогнувший господинчик, и Анина храбрость и гордость от сознания собственной странной силы. А на место, где сидела Аня, плюхнулась какая-то толстуха и тут же раскрыла свежий журнал про лучшую жизнь.


Аня не помнила, как дошла домой. Папы еще не было, на кухне тихо позвякивала посудой Елизавета Петровна, за последнее время ставшая совсем похожей на молитвенницу и постницу – юбка и глаза в пол, а на лице выражение одновременно и смиренное, и осуждающее. Со стены на Аню опять остро и проницательно глянула баба Катя – с большого портрета, повешенного Семеном год назад по настоятельному требованию жены.

В уличной обуви, спотыкаясь, Аня прошла на кухню. Мама неодобрительно посмотрела на ее ноги. Аня жадно выпила воды прямо из графина и спросила:

– Мам, а баба Катя… она правда ведьма была?

– Баба Катя была святая, – строго ответила Елизавета Петровна.

Забытый человек

Было это недавно, где-то в середине нулевых: еще достаточно молодая мать-одиночка Лида получила по наследству комнату в огромной коммунальной квартире. Комнату эту ей завещала сестра бабушки – бывшая красавица, бывшая оперная певица (не слишком выдающаяся), а в финале своей долгой жизни – просто кокетливая старуха, относящаяся к своему крупному телу с чрезмерным почтением. Детей она не нажила, зато сохранила цепкий, не по-женски острый ум, который даже возрастные сбои давал какие-то эффектные, театральные, из шекспировских сцен безумия – впрочем, случалось это не так уж и часто. И вот, угасая от продолжительной болезни, старуха приняла дальновидное и благородное решение: дать молодой и тоже неудачливой родственнице Лиде возможность пожить «своим домом».

Лида жила на тот момент в родительской квартире, вместе с дочкой, бабушкой, мамой, папой и младшим братом, который, в свою очередь, жил там с супругой, причем жил бурно и скандально. Квартира была небольшая, из звонких бетонных плит, с низкими потолками и, конечно, с видом на лесопарк. Все семейство сосуществовало в ней с трудом и с отвращением, особого накала взаимная неприязнь достигала по утрам. В ссорах самым хлестким словесным ударом было: «Да когда ж ты съедешь!», но съезжать было некуда и не на что.

Лида принадлежала к тем скромным и пугливо-неприступным женщинам, которые в ранней молодости каким-то загадочным образом, между учебой на «пятерки» и помощью маме по хозяйству, умудряются забеременеть от какого-нибудь сомнительного типа. Причем в этом случае тип был настолько сомнительный, что его посадили вскоре после рождения Лидиной дочки. Не за это, конечно, посадили, а за разбойное нападение.

В общем, появление на свет тихой и слегка лопоухой Ксени было окружено мистикой и тайной. Ксене уже исполнилось одиннадцать лет, она хорошо училась и больше всего на свете любила толстые тетрадки, постоянно в них что-то записывала или рисовала, и даже компьютер ее не прельщал. Жизнь в туго набитой квартирке на окраине обычно плохо сказывается на таких задумчивых и небойких детях.

Так что сестра Лидиной бабушки придумала мудро и хорошо. Правда, регулярно сообщая об этом решении по телефону самой Лидиной бабушке, она иногда заговаривалась и сокрушалась о чем-то непонятном:

– Шумит по ночам. И днем шумит… Спать плохо стала. Ты девочкам скажи – пусть не слушают…

Что шумит – она так и не объяснила, а позже тема бреда у нее сменилась: в последние несколько недель перед смертью в нем фигурировали какие-то мотки пряжи, которые она постоянно искала, и мужчины, приходившие в гости через стену.


Лида, надо сказать, и не знала, что коммунальные квартиры еще существуют – тем более в центре города, где за каждый квадратный сантиметр с визгом дерутся серьезные люди. Но дом номер три стоял себе в незаметном переулке – шестиэтажный, очень старый, с выступающими ребрышками щербатых кирпичей, сливочно-желтый, неровно отрезанный кусочек прошлого. В доме было две коммуналки и несколько отдельных, персональных квартир – с высокими, протекающими даже сквозь евроремонт потолками. Жили здесь одинокие старушки, несколько невыносимо учтивых коренных семейств и какие-то неизвестные художники, музыканты – словом, богема, ценители старины, оригинальности и вообще «атмосферы». Их было немного, этих жильцов. Они волновались о дальнейшей судьбе дома и все пытались записать его то ли в архитектурные, то ли в исторические памятники. А пока он стоял, прекрасный и бесполезный в своей древности.


Прошло довольно много времени, прежде чем удалось оформить все документы. Родители за освобождающую их территорию Лиду радовались, брат завидовал и считал, что его обошли. Сама же Лида сначала побаивалась будущих соседей по коммуналке – в историях о такой вынужденной совместной жизни, которые она слышала или где-то читала, часто присутствовали плевки в борщ, стекла в тапках и ночные попытки выломать кому-нибудь дверь. Но соседи – точнее, соседки – оказались безобидными ветхими существами. Все они были бывшие – коротенькая Зоя Федоровна, например, оказалась бывшей медсестрой, похожая на бульдожку Вера Яковлевна – бывшей учительницей немецкого языка, а невесомая Надежда Павловна – бывшей балериной, из-за чего она очень сдружилась с покойной бабушкиной сестрой, бывшей певицей. Познакомившись с Ксеней, они сразу одарили ее шоколадными конфетами и теми разноцветными сахарными шариками, которые раньше в любой приличной семье хранились на верхней полке шкафа, чтобы дети не достали. В комнатах бывших старушек было много пыльных кружев, портретов маслом, фотографий и растений в горшках.


Лида и Ксеня, въехав наконец в новое жилье, были поначалу так поражены его огромностью, что даже ходили тихонько, как в музее. Ксеня сразу записала в какой-то из своих тетрадок, что «раньше люди жили очень просторно».

На головокружительной высоте желтел облупленный, украшенный пятнами от протечек, абсолютно недостижимый потолок. Одно пятно было зеленоватым. Там, как видно, появилась одноклеточная жизнь.

Обои на стыках лохматились, как береста, и рисунок их стал уже непонятен. На стенах висели пейзажи работы безвестных живописцев – с пылью и шерстинками, налипшими на шершавый рельеф мазков. Еще тут были репродукции, календарь за позапрошлый год – с котенком в корзинке, – и над самой кроватью, жуткой и продавленной, висел фотопортрет покойной хозяйки комнаты. На нем она осталась относительно молодой – лет тридцати пяти, – густо, как раньше говорили, намазанной, неестественно повернутой телом анфас, а лицом – в профиль. Над черно-дымчатым воротником скорбно и томно нависал ее внушительный нос.

Шторы на огромном многостворчатом окне можно было двигать только с помощью специальной палки, иначе обрывались крючки. На широком подоконнике стояли горшки с толстенькими, неживыми какими-то фиалками – после смерти хозяйки их приютили соседки, а теперь вот вернули, бодрыми и похорошевшими.

А еще тут был стенной шкаф. Сначала Лида растерялась, увидев в одной из стен обычную деревянную дверь – почти такую же, как входная. Она решила, что дверь ведет в соседнюю комнату, и немного расстроилась – ей так хотелось своей, изолированной жизни. Но, приоткрыв дверь, Лида радостно и облегченно выдохнула – там был крохотный, в полшага глубиной закуток, слишком незначительный, чтобы носить гордое имя кладовки. На полках в стенном шкафу хранились осиротевшие запасы муки и гречки, которые мирно уживались с мотками ниток и веревок, тряпочками, коробочками и другой мелочью. Пахло оттуда сложносочиненно.

Ксеня, увидев впервые стенной шкаф, чуть не задохнулась от восторга и от уважения к древнему мышиному убежищу. В шкафу можно было спрятаться ото всех и жить. Или сделать тайник. Или просто закрыться и терпеть, пока духота и темнота не выгонят наружу.

Это была самая чудесная вещь в квартире.


По коридору можно было кататься на велосипеде, причем места хватило бы и для нескольких собак, которые непременно должны сопровождать велосипедиста. Несмотря на размеры, коридор был темным и извилистым. Он изобиловал неожиданными поворотами и углами, какими-то то ли нишами, то ли просто тупичками, и все это было заставлено обувью, тазиками, ведрами, лыжами и древней, перекосившейся мебелью. И когда путешественник, получив многочисленные синяки, уже отчаивался, уже терял надежду вновь увидеть солнце – коридор победно завершался огромной, как бальный зал, общей кухней. Здесь в любое время что-то шкворчало на страшной, ржавой плите. Иногда старушки кипятили на ней белье, помешивая его обломком лыжной палки. За освященным вековыми традициями бытом одобрительно наблюдали крупные тараканы.


Денег на ремонт у Лиды не было, да и бестактным казалось беспокоить переменами трагически глядевшую со стены черно-белую бабушкину сестру. Повесили новые шторы, заменили кровать, поставили диванчик для Ксени, платяной шкаф. Еще кое-какая мебель въехала в комнату, и главным анахронизмом стал, конечно, компьютерный стол. Компьютером Лида дома пользовалась редко, и так болела от него голова после работы. Телевизор решила купить потом.

Лида боялась, что даже такая расточительно огромная комната окажется тесной после того, как занесут всю мебель. Она умела захламлять пространство. Но все разместилось удачно, и очень помог стенной шкаф – в него отправились все ненужные на данный момент мелочи, которые обычно и создают беспорядок, занимая слишком много места.


Прошло несколько месяцев. Лида работала секретарем, уходила рано, возвращалась поздно, отупевшая от телефонных звонков и компьютера. В выходные или отсыпалась, или шла с Ксеней на целый день гулять – изучать окрестности. Оказалось, что тут столько замечательных двориков, и парк с прудом, и сумрачные переулки, как будто ведущие обратно в двадцатый век…

Ксеня по будням жила своей жизнью – тихой и не по возрасту самостоятельной. В новой школе, поближе к дому, она освоилась быстро, домашние задания делала тщательно, учителям нравилась. Только продленку Ксеня не любила, предпочитала идти после уроков домой. Она блуждала по квартире, потихоньку исследуя и запоминая ее, копалась в коридорном хламе, заходила к старушкам-соседкам. Соседки с ней нянчились, кормили обедом, чаще, чем положено, угощали сладостями и всегда о чем-нибудь рассказывали. Ксеня сидела смирно, грызла что-нибудь вкусное, и в ее оттопыренные уши струились, переплетаясь между собой, истории о прошлом бывших старушек, о прошлом дома, о черно-белом времени, залитом ослепительным светом пустынного солнца. Иногда эти истории были просты и понятны, а иногда – пробегала какая-то рябь, и Лена становилась Катей, а потом Настей, и несчастья предчувствовались за несколько дней, и сын не получал высокую должность, хирел и спивался, потому что Лена-Катя-Настя навела на него порчу (Ксеня раньше не слышала про порчу, и ей казалось – это что-то вроде плесени).


Однажды Лида пришла с работы гораздо раньше обычного. Отравилась чем-то, наверное салатом в столовой, и живот скрутило в тугой горячий комок.

Ксеня уже вернулась из школы и теперь, устроившись на широком подоконнике, рисовала что-то в своей тетрадке. Насидевшись в туалете, Лида, смущенно кряхтя, улеглась на кровать. Обычно, приняв горизонтальное положение, она почти сразу же засыпала, но сейчас мешали тошнота и бурчание в животе, поэтому Лида просто лежала, закрыв глаза.

И вскоре она услышала какие-то странные звуки. Сначала казалось, что это шорох штукатурки, потихоньку осыпающейся под обоями, но потом Лида стала различать какие-то постукивания, поскрипывания, позвякивания. Вот что-то тихонько задребезжало, точно потрясли баночку с орехами – вроде той, что хранилась в стенном шкафу. Вот прошуршало еле заметно. Вот стукнуло, а потом щелкнуло, будто что-то переломили.

Лида, пересилив себя, встала, подошла к стенному шкафу и распахнула дверь. Шкаф был рядом с кроватью, и Лиде казалось, что звуки доносятся именно оттуда. Она была почти уверена, что знает, кто именно их производит: наглая бархатная мышь, забравшаяся в припасы на полках.

Но мышей в шкафу не оказалось. Лида проверила мешочки с макаронами и гречкой, банку с орехами, пакетик с чем-то неопознаваемым, но лечебным – мама дала…

И тут как будто прямо за внутренней стенкой шкафа, к которой крепились полки, в полушаге от Лиды раздался новый звук – тихое, тягучее пение пружин. Лида сразу этот звук узнала, он напомнил о лете, о детстве – так скрипела, когда на ней ворочались, высокая старая кровать, доживавшая свой век на даче.

Удивленная Лида еще несколько секунд прислушивалась, потом посмотрела на Ксеню. Ксеня, видимо, никаких посторонних звуков не замечала – она продолжала рисовать.

– Не грызи губы, – сказала ей Лида.


С этого дня Лида и начала прислушиваться. И постепенно поняла, что старая коммуналка, казавшаяся невероятно тихой после гвалта и грохота родительской квартиры в панельном муравейнике, на самом деле полна самых разных домашних звуков – дневных и ночных. Ворковали голуби на карнизе. Шкворчало, звенело, гремело на кухне. Шаркали тапки, телевизоры бормотали новости, в трубах журчало и ныло, скрипели древние, больные половицы, визжал кран в ванной. Постоянно жужжали старушки-соседки, обсуждая, наверное, болезни, родню, новости, трубы, половицы, кран, кухню… Иногда откуда-то извне – то ли с верхнего этажа, то ли из подвала – доносилось вдруг глухое «бу-бух!». Видимо, что-то падало, а может, возникали новые трещины в толще самого дома. Как ему ни повезло остаться островком нежно-желтой древности, лакомым кусочком старого центра, на который приходили смотреть городские романтики, – он свое отживал.


Во всем многообразии домашнего шума Лида скоро научилась различать особые звуки, идущие то ли из-за стены, то ли непосредственно из нее. Иногда это были звуки одиночные: что-то вдруг щелкнет, звякнет, или будто маленький тяжелый мячик прокатится по полу. А иногда там происходили какие-то длительные процессы – часами слышалось шуршание, будто штукатурка осыпается, мерное постукивание через равные промежутки времени. Порой Лида различала и так удивившее ее пение невидимых пружин.

Сначала она подозревала во всем мышей, хотя соседки клялись, что год назад их потравили, норы заделали, и с тех пор ни одного грызуна в квартире не видели. Потом ей постепенно пришлось признать, что и она не встречала тут ни одной мыши, да и звуки слишком разнообразны и на мышиную возню совсем не похожи. И чем внимательнее Лида вслушивалась, тем больше ее разбирало любопытство – что же может шуметь там, где ничего нет?

Ведь если бы за этой стеной обитала одна из старушек-соседок, Лида бы и внимания на шорохи не обратила. Но жильцов там не водилось, там вообще, похоже, не было ничего – кроме разве что стенного шкафа. Дверь Лидиной комнаты была последней перед поворотом на кухню, хотя от нее до угла оставалось еще добрых четыре метра глухой коридорной стены. Лида прикинула примерно, где проходит граница ее комнаты, и опять удивилась – выходило, что либо та самая стена, из которой доносятся звуки – трехметровой толщины, либо там все-таки есть (или было когда-то) маленькое помещение – размером с чулан.

Но Зоя Федоровна, жившая тут дольше всех, сказала, что никакого чулана не помнит, а трехметровая стена – это вполне может быть, раньше строили на совесть.


Однажды ночью что-то разбудило Лиду – может, свет автомобильных фар или уличный шум. Ворочаясь в постели и уже снова задремывая, она услышала, как за стеной опять что-то шуршит и постукивает. Недавно у Лиды появилась новая версия – что там, наверное, находится какое-нибудь техническое помещение, шахта или что-то вроде этого. Версия выглядела очень правдоподобной – мало ли, какой шум издает оборудование, которое поддерживает в доме жизнь…

Неожиданно Лида заметила, что звуки изменились. Теперь над ухом у нее раздавалось негромкое, мерное «туп-туп, туп-туп…» – точно где-то очень далеко выбивали ковер.

Любопытство мешало уснуть. Поколебавшись немного, Лида сбросила одеяло, села в постели, приникла к холодным обоям ухом и затаила дыхание. Так было слышно гораздо отчетливей, звуки точно ей не чудились: «Туп-туп, туп-туп…».

Лида наконец поняла, на что это похоже. Шаги. Будто кто-то бродит по комнате из угла в угол.

Если бы это было днем, у Лиды появилось бы множество успокаивающих предположений: например, что рабочие из ЖЭКа поднялись в таинственное помещение из подвала – что-нибудь починить, подкрутить, – или что она слышит эхо шагов одной из соседок, бредущей по коридору. Но часы показывали 2.45, дом давно спал.

Лида снова прижалась к стене ухом. «Туп-туп-туп…». Звук как будто удалялся. Потом наступила краткая пауза.

Проныли пружины, что-то скрипнуло, звякнуло – и стихло.


С этой ночи Лида стала побаиваться звуков из-за стены. Каждый раз, вслушиваясь в них уже по противной привычке, она надеялась, что загадочный шум вдруг возьмет и исчезнет, растворится в окружающих звуках, окажется миражом. Ведь сколько вокруг рассказывали историй о том, как нервная старушка обвиняла соседа сверху в регулярном забивании гвоздей по утрам, а оказывалось, что это подросток из соседнего подъезда, да еще и с первого этажа, слушает на рассвете любимую музыку. Вот и стуки-шорохи, смутно беспокоившие Лиду, могли ведь доноситься совсем не оттуда, и производить их могло что угодно…

И каждый раз, когда Лида уже была готова выдохнуть с облегчением, когда в квартире слышались только шарканье по коридору, звон на кухне и журчание в ванной – какой-нибудь быстрый шорох обязательно проносился то ли за стеной, то ли в стене, совсем близко, как будто под самыми обоями.

К счастью, у Лиды была скучная, утомительная в своей монотонности работа, и хозяйством надо было заниматься, да и Ксеня что-то нахватала в школе злых скрюченных «троек». В общем, некогда было слишком уж забивать себе голову глупостями.


Наступила зима, и в первые декабрьские выходные завьюжило так, что Лида с Ксеней не пошли, как всегда, гулять по окрестным переулкам и дворикам. Снег летел горизонтально, будто выпущенный из снежной пушки, на улице мокрые и замерзшие люди натыкались на стены домов и друг на друга, ругались и чаще обычного заходили в магазины, надеясь там переждать метель.

На страницу:
4 из 5