Полная версия
Ночной взгляд
Бабка из многочисленного, чисто женского семейства, обитавшего в соседнем подъезде, как-то увидела Павлушу на лавочке и всплеснула руками:
– Порченый, батюшки!..
Семейство мастерски гадало всему двору на картах и вообще было известно тем, что умеет делать всякие вещи, в которые верить вроде бы и глупо, но если прижмет, то приходится. Бабка предложила Павлушу «отчитать», но папа на нее накричал и пригрозил сдать в милицию, если еще раз к детям подойдет.
Заботились о Павлуше Зина и вдова Антонина, которая очень прониклась соседской бедой и заходила теперь чуть ли не каждый день. Заходила обычно ближе к вечеру, чтобы застать папу, который допоздна пропадал на работе – все у него какие-то испытания были, заседания. И почти всегда вместе с папой вплывал в квартиру резкий водочный дух.
Антонина не только приглядывала за Павлушей, но еще и варила супы, мыла полы, стирала – в общем, все хозяйство взяла на себя. Хорошая женщина, простая и ловкая. Вот только для Зины дом в присутствии Антонины переставал быть домом, ей становилось не по себе от того, что в родное, мамой свитое гнездо ворвался кто-то чужой и деятельный и за деятельность эту надо быть благодарной, но все равно смутно хочется прогнать чужака за порог, и стыдно, и неловко. Зина при Антонине цепенела и не знала, куда себя деть, а Антонина, недовольная тем, что сиротка дичится вместо того, чтобы под крылышко идти, принималась ворчать: грязью опять все заросло, об отце заботиться надо, взрослая барышня, замуж скоро, а ни пирога испечь не может, ни ковер почистить, ни трусы замыть, вон, с пятнами висят, срам.
– Надо, говорит, гигиену в доме соблюдать, барышня… Барышней зовет. И еще цацей. Я папу просила, чтобы сказал ей, чтобы она не… А он говорит: глупости. А мне стыдно, – жаловалась вечерами Зина, сидя у запертой кладовки, пока Антонина в гостиной накрывала папе ужин, звякала столовыми приборами и непременным графином с настоечкой. – Все я соблюдаю, и обед сготовить могу, и пол помыть, а она нарочно потом перемывает…
Поначалу Зина, разумеется, и подумать не могла, что будет изливать Ванде душу. Она долго не подходила к кладовке, старалась даже не смотреть на дверь и залепила ее вырезанными из журналов картинками. С самого видного места надменно глядела «Неизвестная» Крамского, чем-то на Ванду похожая. А потом как-то под конец долгого дня, в течение которого Зина успела схлопотать в школе «двойку», позаниматься с Павлушей по методике профессора-дефектолога, которого папе порекомендовал начальник, наскоро сделать уроки и вдобавок получить от Антонины замечание за то, что якобы не сливает за собой в туалете (а она сливала, и вообще это гнусно, гнусно!), – уже поздно вечером Зина долго и отчаянно пинала дверь кладовки, колотила по ней кулаками, срывала картинки и кричала, что это Ванда во всем виновата. Вот сейчас Зина подденет замок шпилькой и сожжет проклятую куклу, разорвет ее на кусочки, выбросит в мусоропровод вслед за ключом… Со шпилькой ничего не вышло, но Зина выплакалась, и ей стало легче. И в следующий раз, когда опять стало нечем дышать от перехлестнувшей горло обиды, Зина уже знала, куда идти и что делать.
Тем временем Антонина все больше утверждалась в доме, иногда и ночевать оставалась в пустующей комнате – то за опарой догляд был нужен, то Павлуша температурил, то белье кипятилось на плите до поздней ночи. Утвердившись, она расцвела – сделала новую стрижку, стала густо подводить глаза, а потом запахла духами. Мамиными духами, заграничными, которые хранились в одном из ящичков под трельяжем как редчайшая драгоценность. Зина этот сладкий, бархатистый какой-то запах ни с чем бы не перепутала. Может, случайно, может, попробовала просто, думала она, морщась от мучительного стыда за Антонину. Но запах остался, а потом Зина увидела, как соседка капает из фигурного флакончика прямо себе в декольте. Тогда она не выдержала и сказала отцу, что Антонина ворует мамины духи.
Папа, отдуваясь и чавкая – а раньше он никогда не чавкал, – ел пожаренную Антониной отбивную с засоленными Антониной огурчиками, запивал зубровкой. И не успела Зина договорить, как получила мокрой от рассола рукой первую в своей жизни пощечину.
– Ворует!.. – взревел побагровевший папа. – Не сметь! Да она нам жизнь спасла!.. Тебе, кобыле, жизнь спасла! Антонина – прекрасный человек!
Зина опять бросилась к кладовке, опять пинала и трясла дверь, и сама не заметила, как ярость сменилась бесконечным потоком жалоб.
– Они меня оба ненавидят, оба!.. – рыдала Зина. – Мама бы не позволила. Мама меня любит, ну когда же мама вернется…
– Ма-ма, – тихо, но отчетливо сказали с той стороны.
У Зины похолодели щеки. Но само слово было таким нужным, родным, что хотелось повторять его снова и снова. Особенно сейчас, когда в доме на него как будто был наложен негласный запрет.
– Да, мама, – закивала она и прислушалась. – Мама, мамочка…
– Ма-а-ама. – Голос куклы изменился, стал ниже и печальнее. Словно она осознавала свою вину и, возможно, даже раскаивалась.
Так Зина снова подружилась с Вандой. И теперь рассказывала ей обо всем: что папа обрюзг, глаза у него воспаленные, а перегаром от него теперь пахнет все время. Что он оставил надежду вырастить, вопреки всему, из Павлуши здорового парня, а недавно говорил, что, наверное, придется отдать его в интернат, тут ведь рядом, возле монастыря, есть хороший интернат для умственно отсталых. А Зину папа вообще словно перестал замечать, общается в основном с Антониной. С работы он уже не приходит так поздно, как раньше, и все с Антониной сидит, та его кормит домашним, а главное – наливает, наливает, только и слышно, как папа чавкает и из графина настоечки журчат. Недавно Зина спросила, когда уже они поедут навестить маму в больнице, а папа посмотрел на нее так, словно не сразу понял, о чем речь…
А потом как-то вечером у Зины кончились чернила, а надо было еще доделать уроки и позаниматься с Павлушей, который под терпеливым руководством сестры готовился к первому классу. Зина очень испугалась, узнав, что Павлушу могут отдать в интернат или в позорную школу для дураков, и теперь уже по собственной инициативе натаскивала его изо всех сил.
У папы в нижнем ящике письменного стола всегда стояло несколько запасных пузырьков с чернилами. За дверью было тихо, и Зина зашла в комнату без стука, уверенная, что папа, как обычно, засиделся на кухне со словоохотливой соседкой.
Свет был включен, на столе стояли почти пустой графин, тарелка с раскисшим салом и ваза с хризантемами. А на диване кто-то возился, пыхтел и сдавленно хихикал. Зине бросились в глаза белоснежный лифчик Антонины, из которого вываливалась исполинская грудь, и папина волосатая рука, эту грудь мнущая.
Еще не успев толком понять, что происходит, ничего не чувствуя, кроме огненного стыда и ужаса, Зина схватила вазу, выплеснула воду на пыхтящую человеческую массу и принялась хлестать обоих цветами – полетели белые лепестки, разлился в воздухе горький запах истерзанных хризантем. Зина кричала, что ненавидит, что расскажет маме, что это гнусно, гнусно, она расскажет всем, пусть все знают…
Папа вскочил, вырвал из ее рук хризантемы и молча схватил Зину за горло. Не понарошку схватил, для острастки, а по-настоящему, как врага, и хрящи гортани хрустнули под его крепкими пальцами. Зина бессмысленно уставилась на его плохо выбритый подбородок, и всплыло откуда-то в мутнеющей голове, как в детстве она, пораженная сходством между щетиной на папиных щеках и жнивьем на поле, сказала: «У папы на лице колхоз», – и все смеялись. Тут налетела разъяренная Антонина, хотела толкнуть Зину, вместо этого толкнула папу, тот ослабил хватку, Зина вырвалась и, судорожно хватая ртом воздух, побежала в коридор.
– Стоять! – отрывистым командирским тоном рявкнул отец ей вслед.
Она бросилась в прихожую, уже схватилась за дверную цепочку и вспомнила – Павлуша, если бежать, то беспомощного Павлушу надо захватить с собой. Но едва Зина влетела в свою комнату, как в дверь со стороны коридора тяжело врезался отцовский кулак.
– Ты чернила взяла?.. – медленно поднял голову от каракулей в тетради Павлуша.
Зина успела набросить крючок и задвинуть дверь тумбочкой. Крючок вылетел из рассохшегося дерева на втором рывке, тумбочка поехала вбок, скребя ножками по паркету. Папа не звал Зину, не требовал открыть – он прокладывал себе дорогу с молчаливым остервенением. Зина схватила Павлушу и залезла вместе с ним под стол. Больше в чистой, просторной, идеальной для выполнения домашних заданий комнате прятаться было некуда.
Павлуша наконец понял, что происходит что-то не то, и приготовился плакать. Зина прижала ладонь к его вечно мокрым губам:
– Кошка сдохла, хвост облез, кто слово молвит, тот и съест! Тс-с-с!..
Глупо было, конечно, надеяться, что папа не заметит их под столом. Он и заметил – сразу же, как вломился в комнату. Сунул руку под скатерть, схватил Зину за локоть. Зина забилась, цепляясь за ножки стола, разразился ревом испуганный Павлуша. Отец выволок Зину и рывком поставил на ноги. Она взглянула ему в глаза – и не узнала, как не узнала когда-то сошедшую с ума маму. Папа смотрел на нее не со злостью, даже не с ненавистью, а с деятельным отвращением, как на крысу или таракана. Убьет, поняла Зина. Сейчас убьет.
У отца за спиной раздался оглушительный треск, воздух наполнился взвесью из пыли и мельчайших щепочек. Не отпуская Зину, отец обернулся – и тут же полетел в сторону, отброшенный с такой силой, что его тело врезалось в стену с тяжелым стуком. Зина, кашляя и прижимая руку к свежей ссадине на лице, неотрывно смотрело на то, что целеустремленно топало к ней по паркету…
Это была Ванда, огромная Ванда, кукла ростом с Павлушу, но совсем иных пропорций. Голова стала гигантской, а пухлые ручки и ножки из младенческих превратились в мощные, столбообразные. Треснувшая дверь кладовки распахнулась настежь, и Зина увидела, что там не осталось ни круп, ни орехов, ни консервов – только пустые мешки и вскрытые, буквально разорванные жестяные банки. Зина перевела ошалевший взгляд обратно на чудовищную куклу. Ну конечно, все правильно, чтобы так вырасти, нужно очень много есть.
Ванда шла к столу, под которым голосил от ужаса Павлуша. Зина наконец вышла из оцепенения и преградила ей дорогу:
– Нельзя!.. Не его!
Ванда уставилась на нее запылившимися зелеными глазами, остановилась на секунду… И, развернувшись, направилась к пытавшемуся встать на ноги отцу.
Он кричал безостановочно. Умолял Зину помочь, обещал убить, звал Антонину. Похоже, при ударе он сильно повредил спину и теперь не мог подняться. Ванда остановилась в шаге от него, он замахал руками и выкрикнул:
– Так не бывает!..
Ванда прыгнула, схватила его за голову и одним движением свернула шею.
В коридоре послышались шаги – успевшая одеться и испугаться Антонина надеялась потихоньку улизнуть. Ванда снова уставилась на Зину – внимательно, как большая собака, которая пытается угадать хозяйские намерения. Зина выдержала этот пустой стеклянный взгляд и кивнула. Ванда направилась к двери.
– Какая большая, – завороженно сказал еще красный и мокрый от слез, но уже почти забывший о пережитом страхе Павлуша.
– Она выросла, – севшим голосом ответила Зина. – Хорошо кушала и выросла.
Из коридора раздался отчаянный визг Антонины, перешедший в странное бульканье.
– Я тоже буду хорошо кушать, – пообещал Павлуша.
Зина кивнула и закрыла ему уши, чтобы снова не перепугался. За дверью выли и хрипели, слышался влажный мясной треск. Зина зажмурилась и попыталась представить, что все это происходит где-то далеко-далеко, а еще лучше – в фильме, на светящейся простыне экрана.
– А чего они делают? – неестественно громко спросил Павлуша.
– Играют, – Зина прислушалась – вроде бы стало тихо. – Ты посиди пока, ладно? Я сейчас.
И медленно, на трясущихся ногах вышла в коридор.
Антонина лежала на полу неподвижной бесформенной кучей, из которой торчали ботики со стоптанными каблуками. Кукла копошилась рядом. Как только Зина сделала шаг за дверь, Ванда вскинула голову. Огромное лицо было в крови, изо рта торчал клочок кожи, похожий на куриные потроха.
– Ма-ма, – сказала Ванда и протянула руки к Зине.
Вытерпев прокатившийся от желудка до глотки спазм, Зина растянула губы в подобии улыбки и позвала:
– Ванда. Вандочка. Куколка…
Ванда встала и зашагала к ней, а Зина стала пятиться в сторону кухни.
– Вандочка моя хорошая…
Наконец пятка уткнулась в кухонный порожек. Зина бросилась к шкафу, нащупала в углу на нижней полке бутылку, в которой хранился керосин для старой лампы. Лампой давным-давно не пользовались, а керосин стоял – маме кто-то сказал, что он помогает при мигренях. Зина откупорила бутылку, порезавшись второпях собственным ногтем. Потом метнулась к плите и схватила коробок со спичками.
– Ма-ма. Ма-а-а…
В кухню вошла Ванда.
– Ты моя хорошая, ты моя Вандочка. – Зина шагнула ей навстречу и, размахнувшись, плеснула на куклу керосином. Стекло скользнуло из пальцев, и бутылка тоже полетела в Ванду, ударила ее по младенчески голому короткому туловищу. Прямо по боку, где виднелось многократно увеличенное клеймо, буквы на котором когда-то дали ей имя: перевернутая пятиконечная звезда и затертая, но теперь хорошо различимая надпись VINDICTA[1].
Кукла остановилась. Керосин капал ей с челки прямо в глаза, она медленно моргнула, и желтоватая жидкость потекла из-под ресниц горючими слезами.
– Ма-ма?.. – в низком механическом гуле Зина ясно расслышала удивление и запаниковала: что я наделала, что же я наделала, надо было тряпку в горлышко вставить и тогда уже кидать, так танки бутылками с зажигательной смесью забрасывали, а теперь что?.. Вот дура, взрослая барышня, замуж скоро, а ничего не умеет.
На столе лежала папина «Правда». Зина схватила ее, свернула в трубочку и чиркнула спичкой. Голубоватый огонек сжался в точку и погас.
– Сейчас, Вандочка, – прошептала Зина и разревелась. – Потерпи, милая.
Наконец огонь побежал по газетным страницам, и Зина ткнула уже вплотную приблизившейся Ванде горящей «Правдой» прямо в лицо. Пламя глухо ухнуло, Зина зажмурилась и отпрянула.
– Ма-а-ама! – взревела Ванда, протягивая к ней огненные руки.
Зина почти физически ощутила, как они смыкаются вокруг нее, как течет по пузырящейся коже жидкий пластик. Она отбежала в противоположный угол и оттуда, обогнув горящую куклу, метнулась к двери. Ванда повернула голову на сто восемьдесят градусов. Ее ресницы и веки уже сожрал огонь, она смотрела голыми глазными яблоками и тянула на одной ноте:
– Ма-а-а-а-а…
Зина бросилась по коридору к своей комнате, с облегчением обнаружила, что Павлуша по-прежнему сидит под столом, и вытащила его. Павлуша тянулся к папе, спрашивал, почему папа молчит. Зина схватила его за руку и поволокла в прихожую.
Они выскочили на лестничную клетку, Зина захлопнула дверь, щелкнул замок. Запыхавшийся Павлуша смотрел на нее растерянно. Совсем как…
Что-то тяжелое ударилось в дверь с той стороны – раз, другой. Сквозь щели пополз черный дым.
– Там кто-то зовет, – неуверенно сказал Павлуша.
– Никого там нет, – Зина оттащила брата от двери и села на гранитные ступеньки, чувствуя, что сейчас просто упадет. – Никого. Там. Нет…
Вокруг уже скрежетали замки, хлопали двери – это остальные жильцы учуяли гарь и забеспокоились. На лестницу вышел сосед из квартиры напротив, небольшой деятельный старичок, и, увидев Зину и Павлушу, осведомился:
– Дети, а где пожар?
Квартира выгорела почти полностью. Пожарные нашли два обгоревших тела – очевидно, взорвалась старая керосинка, огонь распространялся быстро, и люди, не сумев выбраться, задохнулись в дыму. Подробнее расследовать не стали, поговаривают, что от военного начальства сигнал поступил все быстро и тихо оформить. Человек в большом чине, женатый, партийный, вместе с посторонней дамой жизни лишился, и правда как-то нехорошо вышло… Зину, которая молчала как рыба и не отвечала ни на какие вопросы, и Павлушу приютили соседи, а потом за ними приехала тетя по материнской линии и увезла к себе – кажется, в Иваново. Один из пожарных нашел в квартире изумрудно-зеленый стеклянный глаз, отмыл его от копоти, подивился тонкой работе и подарил сыну. Тот долго и успешно играл глазом в шарики.
Квартиру отремонтировали, там поселились новые жильцы. И ничего необычного там больше не происходило.
Так что мы никак не могли взять в толк, зачем старушки Вера, Надежда и Клавдия в итоге заперли ту самую комнату с кладовкой. Может, что-то знали. Может, она была им действительно не нужна.
А может, мы все-таки ошиблись квартирой.
Тот, кто водится в метро
Анина бабушка была странная – маленькая, громкая и темная лицом, она любила пиво и курила на лестничной площадке папиросы. Не было в ней ни капли старушечьего смирения, надежды на то, что простят за теперешнюю елейную благость прежние грехи и пустят в царствие небесное. Да и бабушкой она Ане приходилась неродной, вроде как – не совсем настоящей.
Баба Катя приехала в Москву за несколько лет до войны, откуда – бог ее знает. Устроилась, успела даже выскочить замуж и год прожить с тонкошеим молодым мужем. А потом грянуло, и мужа забрали на фронт, где он пропал моментально, как не бывало. Баба Катя и имени его никогда не вспоминала, только – «муж».
А ближе к концу войны к ней прибился маленький Сеня, будущий Анин отец. Аня, когда в институте училась, все пыталась выяснить у бабушки, при каких обстоятельствах это произошло, но баба Катя говорила одно и то же, будто телеграмму диктовала:
– Голодали очень. А тут мальчонка. Звать, спрашиваю, как? Сеня. А мамка с папкой где? Ревет. Тощий, и шея грязная. Куда его? Я и взяла.
Потом подмигивала и быстро показывала пальцем на потолок:
– Он-то мне детей не давал. Вот я и сама взяла. От людей.
Семена баба Катя растила добросовестно, где только не работала, чтобы у мальчика все было – и гардеробщицей, и домработницей, и вахтершей, и юбки-кофточки шила на заказ. Сыном мальчика приучилась называть не сразу. Семен взрослел, с годами становясь все более похожим на приемную мать, гулял, некоторых избранниц даже решался показать бабе Кате, а жениться не торопился. Может, и потому, что жили все-таки тесно, в небольшой, довольно тихой коммуналке.
При знакомстве с потенциальными невестками, которых неизменно встречали пирогом, чаем и вишневым вареньем, и начали проявляться бабы-Катины странности. То есть, конечно, и раньше что-то такое бывало, но Семен не обращал внимания, то ли вправду не замечал, то ли из молодой головы быстро вылетало.
Одной подруге сына, после чаепития катавшей во рту вишневую косточку, баба Катя вдруг строго сказала:
– Не выплевывай, носи до полуночи. А в полночь плюнь из окна, да подальше. И вниз не смотри.
Другой молча дала куриное яйцо, заставила держать в руке довольно долго, потом стукнула яйцо ножом, глянула в щель, сказала: «Ну допустим», – и тут же пожарила себе яичницу. «Яичницу-единоличницу», – уточнила она, а недоумевающие сын с подругой ели пирог и переглядывались.
Третью не пустила на порог. Сказала, глядя ошарашенной девице отчего-то не в глаза, а в шею:
– А ты зачем? Тут не твое. Уходи.
И пока сын возмущался, а избранница готовилась заплакать, метнулась в комнату и сыпанула на порог и на гостей что-то белое.
– Дура бешеная! – разрыдалась избранница и ушла – естественно, навсегда.
А сын, задумчиво лизнув руку, на которую попало белое, удивился вторично – он-то думал, что суеверная мать отгоняет воображаемых своих бесов солью.
Но это был сахар.
Однако с избранницей Лизой, действительно вскоре ставшей бабы-Катиной невесткой, никаких проблем не возникло. На нее ничего не сыпали, ритуалов не проводили, и от странных замечаний баба Катя на этот раз воздержалась. Может, у нее случилось просветление, а может, она наконец поняла, что любимому Сене уже за тридцать, и подруг он приводит для знакомства все реже.
К тому же квартира у них уже была отдельная, полученная какими-то таинственными путями. Семен иногда почти серьезно говорил, что это крохотное трехкомнатное чудо мать им наколдовала.
Баба Катя была сдержанно приветлива, потчевала Лизу обязательным пирогом и даже похвалила ее новые туфельки.
Так что о том, что свекровь у нее немного сумасшедшая, Лиза узнала только после свадьбы.
Детей несколько лет не было, и молодожены уже беспокоились, но баба Катя говорила: по врачам не ходите, нервы не тратьте, всему свой срок. А о том, что срок настал, она догадалась, кажется, раньше будущих родителей – купила две бутылки пива и пригласила соседку, тоже любительницу, будто решила что-то отпраздновать.
На новорожденную Аню баба Катя посмотрела сначала оценивающе, как, скажем, на кабачок, выбираемый на рынке. Измученная молодая мать чуть не устроила истерику, видя такое равнодушие, – в первые месяцы Аниной жизни она вообще постоянно нервничала и плакала.
– Годится, – внимательно изучив внучку, сказала баба Катя.
А потом, когда Аня немного подросла, начались у них любовь и дружба. Баба Катя Аню умывала, причесывала, кормила вкусненьким, выгуливала, очень рано научила читать. А главное – она постоянно что-то Ане рассказывала. Внучке нравилось, она иногда даже ручками всплескивала от восхищения, а баба Катя низким своим, прокуренным голосом что-то ей разъясняла и улыбалась – хитро и, как казалось невестке, лукаво.
Но когда Лиза вслушалась наконец в то, что говорит ее дочке баба Катя, – буквально за голову схватилась. Что баба Катя сильно чудаковатая, суеверная и даже что-то там себе колдует иногда, – это Лиза знала давно. И думала, что свекровь – деревенская, да и сумасшедшая немного, – верила сама всю жизнь в бабкины сказки, вот теперь внучке их и пересказывает.
А Лиза, как положено человеку из культурной городской семьи, чувствовала смутное уважение ко всяким истокам, традициям, «корням». И не возражала бы, если бы баба Катя по вечерам рассказывала внучке что-нибудь из Евангелия, или даже Торы (национальности баба Катя была неясной). Да пусть хоть сказки народные, про Ивана-дурака, кикимору болотную или Илью Муромца – все эти персонажи были в Лизиной голове крепко спутаны.
А оказалось, что баба Катя живет в каком-то собственном, безумном и густонаселенном мире. И рассказывает Ане про особенности этого мира, его обитателей, их повадки – подробно и увлекательно, как в передаче «В мире животных». Объясняет, как вести себя в разных случаях, которые произойти могут только в кипящем мозгу шизофреника.
Умостив Аню у себя на коленях, баба Катя говорила:
– …и так и будешь ему навстречу идти, и ничего до последнего мига не подумаешь плохого.
– Какого мига? – заранее радовалась Аня.
– А когда поймешь, что человек знакомый, которого он тебе напоминает, помер давным-давно. А он тебя за память-то уже к себе и подтянул.
– И что?
– Память высосет, – и баба Катя делала губами такой звук, будто выпивала через дырочку в скорлупе сырое яйцо.
– У-у… – сердилась на чудище Аня.
– Ты ему скажи: «Память моя короткая да горькая, съешь – подавишься, отпустишь – забуду тебя», – учила баба Катя. – Он и уйдет.
– Побить его надо.
– Нет, бить не надо. Он не от людей, он всегда жил. Потому у зверей памяти ни у кого и нету. А теперь в города подался, тут ему и густо, и вкусно.
Бабы-Катины чудища жили не в старину, к примеру, или в деревне, на безопасном расстоянии. И то, чем она забивала внучке голову, не было похоже даже на деревенские былички – страшные истории про «всамделишные» встречи с лешаками, гуменными, банницами и прочими неуклюжими героями сельского фольклора. Пару таких историй, первобытно нелепых и жутковатых, Лиза слышала от собственной бабки.
Чудищами, по мнению бабы Кати, были населены и многоэтажные городские дома, и подвалы, и лифтовые шахты, и школы, и поликлиники, и общественный транспорт, и даже магазины, откуда, казалось бы, звон монет и свирепые выкрики продавщиц должны были навсегда изгнать все потустороннее. Обитатели безумного бабы-Катиного мира роились в нем густо, как пчелы.
– Вот ходишь по одной дороге часто – примечай, если кто тебе каждый раз навстречу попадается. Как идешь – он там. Тетенька, а может ребятеночек, а может кошечка, – бормотала, улыбаясь, баба Катя.
– А тетенька, может, там просто живет, – сомневалась Аня, вспоминая ярко раскрашенную алым и черным даму в шляпе, которая всегда, всегда попадалась им с мамой по пути в магазин.
– Может, и просто живет, – легко соглашалась баба Катя и цокала языком: левая косичка у Ани вышла толще правой, придется переплетать. – А может, и не просто.
– А тогда это кто?..
– А так – от места. От места взялся, и только тут ему и живется, уйти не может. Этих не бойся. Им смотреть надо во все глаза, что на их месте творится – на том и держатся. Увидит, скажем, как гостя желанного обняли, или как в морду дали кому-нибудь – на полгода вперед наестся.