Полная версия
Гильза с личной запиской
В полк гражданской авиации пришла разнарядка на четыре новые машины, и четыре пилота полка, – Игнатенко, Мамкин и еще двое человек – перегнали их по воздушным закоулкам, «задами и огородами», чтобы не напороться на немцев, в свою часть.
Во всех ульяновских кинотеатрах шел фильм, который народ посещал по нескольку раз в месяц, люди готовы были смотреть это славное кино еще и еще, – «Битва под Москвой». На сеансах зрители растроганно хлюпали носами, вытирали лица платками и рукавами пальто, радовались и мечтали о том светлом, заставляющем замирать сердце времени, когда победа будет одержана не только под Москвой, но и на всех фронтах, по всей линии от Мурманска и Печенги доТуапсе и горных прикубанских сел.
У летчиков выдался один свободный вечер, и они пошли в кинотеатр, расположенный недалеко от городского сада.
Дворец киноискусств располагался в старом деревянном здании, стулья в зале были скрипучие, сам зал хоть и просторный, но душный, – впрочем, люди духоты не замечали, вздыхали счастливо и одновременно тревожно, отжимали мокрые соленые платки прямо на пол, под ноги и вскрикивали едва ли не обреченно, испуганно, когда видели гитлеровские танки, крушившие гусеницами детские игрушки, сугробы, из которых торчали мертвые руки со скрюченными пальцами и обгорелые трубы крестьянских хат.
Мамкин тоже было захлюпал носом, но вовремя остановил себя, вгляделся в сумрак зала, по которому бегали светлые тени, вспыхивали и гасли блики, грохотали тяжелые траки и казалось, что ветер сражения заставляет людей опасливо пригибать головы.
Позади Мамкина сидела темноглазая, с тонким смуглым лицом девушка, и летчик беспокоился, не загораживает ли он своей головой экран, видно ли, как наши сибиряки в овчинных полушубках ломают ребра немцам? Девушка ловила взгляд Мамкина и молча улыбалась ему.
Летчик же всякий раз смущенно произносил: «Извините!» – и старался теснее вдавиться крестцом в стул, чтобы его лохматая голова не загораживала этой волжской красавице экран…
Когда кончился фильм и в зале зажегся тусклый, какой-то немощный свет, народ в рядах поднялся как по команде, дружно и в едином порыве захлопал ладонями.
Люди аплодировали не только толковым киношникам, снявшим этот фильм, а в первую очередь солдатам, так умело и храбро остановившим ненавистного врага.
Девушка аплодировала тоже. Мамкин переместился чуть в сторону, смещаясь на бок, чтобы было видно лицо девушки, – скосил взгляд и довольно улыбнулся: разместился он удачно. Аплодисменты звучали минуты три, не менее, потом стихли, и народ потянулся к выходу.
На улице уже было темно, редкие фонари светили так же немощно, как и лампочки в кинозале – вполнакала.
Девушке в такой темноте трудно будет добираться до дома – ноги ведь сломает в первой же канаве. Летчики, с которыми Мамкин пришел в кино, поняли его интерес к темноволосой девушке и ждать не стали – посчитали, что только мешать будут. Наверное, с их точки зрения это было верное решение.
Девушка, шедшая впереди Мамкина, метрах в десяти, придержала шаг, тревожно вгляделась в гнетущий сумрак улицы.
– Как же вы домой пойдете? – спросил Мамкин и машинально поправил на себе борта шинели.
– Не знаю, – ответила девушка легкомысленно, – как-нибудь.
– А если встретятся хулиганы?
– Совсем не обязательно. Хулиганов может и не быть.
– Обычно раз на раз не приходится, – в голос Мамкина натекли озабоченные нотки, – рисковать не надо… Пойдемте, я вас провожу.
Девушка облегченно вздохнула, но тем не менее протестующее вскинула голову и отступила на шаг в сторону.
– А это удобно?
– Вполне. Более того, мне будет приятно – я сделаю для вас доброе дело. И главное – буду спокоен. Ведь хулиганов ныне в любом городе, как сверчков на печке. А у меня оружие с собой. – Он хлопнул по боку, где на ремне висел верный убойный ТТ. – Ежели что, отстреляемся.
– У нас стрельба иногда действительно бывает… Ночью, – речь у девушки была хорошо поставлена, будто у актрисы, но актрисой она явно не была – актрисы приезжали к ним на фронт, посещали и их полк, выступали с веселыми программами, ужинали вместе с летчиками, каждой из них выделяли по шкалику спирта вместо гонорара, – в общем, весело было, но это были совсем другие люди…
– Хотите, я угадаю, кто вы по профессии? – предложил он.
– Попробуйте, – живо отозвалась девушка.
– Вы – учительница.
Девушка от неожиданности остановилась.
– Откуда вы узнали?
– Догадался. К этому есть еще небольшое добавление. Вы преподаете в младших классах.
– Вы колдун, – изумленно проговорила девушка, – настоящий колдун из сказки Бажова.
Улица была пустынна, ни одного человека из тех, кто волной выплеснулся из кинотеатра, не было, половина окон в домах уже не светилась – завтра предстоял рабочий день, и он обещал быть трудным.
– Нет, я не колдун. – Мамкин по-школярски энергично мотнул головой, подивился некой легкости, возникшей в нем. – И к популярным уральским сказкам не имею никакого отношения. Хотя колдуном у себя в полку мы иногда называем начальника метеослужбы… А я… я – обычный летчик. Даже не военный летчик, а гражданский.
– Да, у вас нет петлиц… Но на шапке – летная кокарда.
– Это не кокарда, а капуста.
– Что-что? Не поняла…
– Мы эти кокарды называем капустой. Есть еще птички, но их крепят только на фуражки.
– Интересно как… Капуста… птичка. Огород какой-то, охраняемый пернатыми.
– И последнее, – сказал Мамкин, подставил девушке локоть, и та ухватилась за него. – Вас зовут Леной. Правильно?
Над крышами домов пронесся ветер, прилетевший с Волги, громыхнул куском оторванной от деревянного основания кровли.
– В паспорте действительно стоит Елена, а домашние величают Лелей… Раз уж вы такой угадыватель, то, может быть, и фамилию мою назовете, а заодно и номер школы, в которой я работаю?
– Нет, этого я не одолею, – Мамкин засмеялся. Помотал головой, – ни фамилии вашей, ни номера школы…
– А я думала, вы действительно волшебник.
– Далеко и далеко не он. И вряд ли когда волшебником буду. Возраст уже не тот.
– А возраст тут при чем?
– Обычно волшебников воспитывают с детства. Даже раньше – с пеленок, а может быть, и в утробе матери, – убежденно проговорил Мамкин, – а я свой пеленочный возраст даже не помню. И вообще такого у меня не было.
– Это почему же?
– Я из деревни. А в деревнях такого понятия, как пеленки, не существует… И не существовало, по-моему, никогда.
Мамкин замолчал. То ли село свое вспомнил, то ли колхоз, гордостью которого был американский колесный трактор «фордзон» (кстати, перед самой войной колхоз получил еще два трактора – так же колесные, отечественные, марки ХТЗ – Харьковского завода, и они были нисколько не хуже американца), то ли дом родной, где провел лучшее время в своей жизни. С играми в лапту на зеленых весенних лужайках, с пасхальным битием крашеных яиц «Кто кого зароет» и карасевой рыбалкой – караси в их пруду водились такие вкусные, что приятель Мамкина по имени Никиток однажды чуть язык свой не проглотил – язык вместе с жареным карасем, сдобренным сметаной, сам уполз в горло.
Ветер усилился – пробивал теперь насквозь не только скромное женское пальтецо, но и шинель, забирался в рукава, кололся, щипал кожу, – погода в этих местах менялась стремительно, – значит, где-то неподалеку пролегал горный массив или на климат так сильно влияла великая река Волга… Так недалеко и до того момента, когда ветер начнет сносить крыши.
Мамкин вскинулся, словно бы пришел в себя, покосился на спутницу, которая продолжала молчать, словно бы боялась нарушить мысли спутника, и Мамкин был благодарен ей за это; когда-то в детстве он очень боялся девчонок, – собственно, боялся не только в силу своего характера, боялись все пацаны… Наверное потому, что не знали, как себя вести с ними, что им говорить, с какой стороны подступаться…
Осмелел Мамкин только в пору учебы в летной школе. Один раз в месяц к ним на курсантские вечера приходили девочки из педагогического техникума, и преподавательница танцев учила будущих летчиков не робеть, вести себя раскованно, если рядом оказывалась представительница прекрасного пола.
Дело это оказалось сложным, гораздо легче было научиться летать, но ничего, не боги ведь горшки обжигают, в конце концов и эта наука была освоена, в результате учлет Мамкин перестал считать, что все девушки в Советском Союзе были рождены на другой планете и тайком переправлены на Землю.
– О чем вы думаете? – неожиданно спросила его спутница.
– Да-а, – протянул Мамкин едва слышно, – ни о чем, собственно. Когда не о чем говорить – говорят о погоде, а я, как видите, о погоде не говорю.
Они прошли еще одну улицу, такую же мрачную и слабо освещенную, как и предыдущую, и едва собрались свернуть в старый, серпом изогнутый проулок, в конце которого находился дом, где жила учительница младших классов Елена Воробьева, как из проходного двора слева выплыли трое в одинаковых телогрейках и черных шапках, украшенных никелированными молоточками – похоже, железнодорожники…
А может, и нет.
Выплыв на простор ночной улицы, они мгновенно окружили Мамкина с Леной и многозначительно похмыкали в кулаки.
– Чем, мужик, у тебя заряжен наган? – спросил один из них, плотный, с крупными мозолистыми руками и раздвоенной нижней губой, похожий на огромного зайца, наряженного в рабочую одежду. Итого губ у него было три: две нижние и одна верхняя, длинная, козырьком накладывающаяся на двойную нижнюю губу. – Сладкими соевыми батончиками или чем-то еще?
Напарники губастого дружно заржали, смех их был неприятен Мамкину. Что-то холодное, жесткое возникло у него в груди, поползло куда-то вниз, в живот, родило ознобную боль, Мамкин потряс головой, приходя в себя и положил руку на кобуру.
– Что, хотите чайку испить с моими батончиками?
– Ай-яй-яй, сейчас наган вытащит – как страшно! – запричитал трехгубый. – Как бы нам в обморок не попадать, всем сразу. Ай-яй-яй, – завопил он снова.
Пистолет – потертый, с облысевшим воронением ТТ Мамкин выхватил так стремительно, что налетчики даже не успели отреагировать на это движение: одно мгновение – и он уже сжимал своего «Тульского Токарева» пальцами. Короткое движение стволом вверх, и налетчиков оглушил грохот выстрела.
Звук у ТТ всегда был сильный, звон из ушей после стрельбы надо вытряхивать долго, налетчики разом отшатнулись от Мамкина с Леной, замерли в нехорошем онемении.
– Может, кто-то захотел отведать сладкого батончика персонально? – спросил Мамкин, направил пистолет на трехгубого. – Ну?
– Тихо-тихо, парень, мы же пошутили, – примиряющее пробормотал трехгубый, – ты чего, шуток не понимаешь?
– Как видишь, не понимаю, – гаркнул Мамкин на всю улицу, сделал это специально – пусть народ знает, что происходит у него под боком.
Трехгубый поднял руки, в успокаивающем движении придавил ими воздух.
– Все-все, начальник… Мы уходим.
– Уходите? Куда? – Мамкин ткнул в него стволом пистолета. – А ну стоять!
– Уходим, уходим, – примирительно прорычал трехгубый, – извини, начальник!
В следующее мгновение он неожиданно развернулся и, гулко топая ботинками, прыжками унесся в темную холодную подворотню, следом за ним затопали мерзлыми подошвами его напарники, – всего несколько секунд прошло, а гоп-стопников не то чтобы не было, ими вообще уже не пахло: из пространства даже их дух выветрился.
Мамкин потыкал стволом ТТ в темноту, вначале в одну сторону, потом в другую и засунул пистолет в кобуру.
Девушка стояла рядом, крепко ухватившись за его локоть, как за единственное спасение. А ведь это действительно так – он единственное ее спасение: эти уроды раздели бы девушку до нижнего белья и, если бы не Мамкин, домой отправили бы в одной комбинации. Да вдобавок бы еще и изнасиловали. И откуда только берутся такие люди? Известно откуда – их рождает человеческое общество.
– Испугались? – хриплым напряженным шепотом поинтересовался Мамкин. – Не бойтесь, они больше не вернутся.
Девушку трясло, – дрожь эта нервная не проходит обычно долго, скручивает человека в жгут, это Мамкин знал, как никто – видел таких людей не единожды, – а потом дрожь исчезает, остаются только воспоминания. Но и воспоминания эти, в свою очередь, рождают на коже колючую, трескучую сыпь, которая не проходит, кажется, никогда. Увы.
Остаток пути до Лениного дома, расположенного в конце проулка, – метров двести-двести пятьдесят, – проделали без «дорожных приключений». Дом, в котором обитала Лена, был обычным дощатым бараком, из щелей которого в нескольких местах высыпались круглые пузырчатые шарики шлака – лучшего утеплителя той поры.
Лена остановилась, показала на барак рукой:
– Здесь я живу.
Голос у нее подрагивал – еще не оправилась от встречи с гоп-стопниками, – озноб пока не прошел, но он пройдет, хотя и не сразу, для этого нужно время.
– А вы говорили, добежите сами, без охраны… Больше не рискуйте, Лена. – Мамкин улыбнулся сочувственно и одновременно тревожно – на родине Ленина могли бы давно переловить не только искателей приключений, встретившихся им, но и всех других, кто залезает в чужие карманы или выдает себя за сына лейтенанта Шмидта. Но нет, взяли и зачем-то оставили мусор на развод. – Я вам напишу с фронта, можно? – Мамкин внезапно почувствовал, что голос у него наполняется простудной хрипотой.
Девушка согласно наклонила голову, стерла что-то с уголков глаз.
Фамилия у нее была простая, русская, как, собственно, и биография, – Воробьева. Она продиктовала свой адрес и, пока Мамкин, едва приметно шевеля губами, запоминал его, провела рукой по шинели, стряхивая что-то, поправила борт и, взглянув на Мамкина прощально, одолела что-то в себе, сорвалась с места и побежала к бараку.
Некоторое время Мамкин глядел ей вслед, глядел, даже когда девушки не стало – ее поглотило серое, неряшливо огрузшее на земле строение, потом, словно бы не веря тому, что Лены уже нет, сглотнул твердый солоноватый ком, возникший во рту, и тихими вялыми шагами двинулся к выходу из проулка.
Ему теперь надо было по нескольким улицам добраться до кинотеатра, а от него прямая дорожка вела к общежитию, в котором поселили летчиков полка гражданской авиации, прибывших с фронта.
На душе было неспокойно, тускло, горло сдавливало что-то непонятное – то ли боль, то ли тоска, решившая внезапно навалиться на него, то ли голод – после тощего завтрака в восемь часов утра он больше ничего не ел… Но это – дело поправимое, в тумбочке у него лежит полбуханки серого местного хлеба и два куска пиленого сахара.
Если не удастся достать заварки, то он вскипятит чайник и полакомится кипятком. – такой вариант тоже устраивал Мамкина.
Лена писала, что у нее все в порядке, она жива и здорова, только вот ребята ее класса ведут себя не по-пионерски – шалят, шумят, безобразничают: считают Елену Сергеевну своей ровесницей и поступают соответственно, а вот как справиться с ними, она не знает… Мамкин не сдержал улыбки – представил себе, как Лена воюет с горластыми школьными воробьями.
Воробьева-воробей воюет с воробьями. Можно понять, какой шум стоит у нее в классе.
Еще Лена жаловалась, что ей не удалось съездить к тетке на другой берег Волги: власти закрыли мост для гражданских лиц, надо оформлять пропуск, а это – штука затяжная, поскольку некий изобретательный бюрократ придумал целую процедуру их выдачи и приравнял эти никчемные бумажки к фронтовым наградам. Чтобы получить бумаженцию, надо едва ли не подвиг совершить.
– Тьфу! – отплюнулся Мамкин. – Душонки бумажные, чтоб вас приподняло да хлопнуло!
Ругаться Мамкин не умел, в его родной деревне это не культивировалось, не ругались ни матом, ни чернаком. Да и очень сопротивлялись жители внутренне, когда требовалось обозвать кого-нибудь олухом или просто лодырем. Такова была моральная культура у его земляков, и Мамкин ее поддерживал.
Еще Лена сообщала, что с фронта в их школу вернулись два учителя, оба комиссованные после ранения, один вообще на костылях… Мамкин не выдержал, поморщился сочувственно: молодому мужику на костылях будет трудно, особенно трудно на первых порах, жизнь покажется величиной с овчинку, но делать инвалиду нечего – надо жить, дышать, радоваться голубому небу и приспосабливаться к реалиям быта. Гораздо хуже тем, у кого оторваны руки или выбиты глаза.
Лена писала также, что ее сделали классной руководительницей сразу в двух сменах, утренней и вечерней, – утром она преподносит науки школярам, а во вторую смену занимается со старшеклассниками, толкует с ними о жизни и пропагандирует русскую литературу, – вплоть до великой книги «Война и мир». Старшеклассники относятся к Толстому очень серьезно, и эта серьезность Елену Сергеевну радует…
– Мамкин! Саша! – раздался за спиной недовольный голос командира эскадрильи. – Ты почему не отдыхаешь? Завтра утром, как только рассветет, тебе снова лететь к партизанам.
– Понял, – хмурым голосом проговорил Мамкин, улыбка сползла с его лица: только что он общался с Леной, вспоминал ее, был доволен, на душе рождалось светлое тепло, но вот комэск все прервал.
Восход солнца завтра в пять сорок утра, значит, в это время он уже должен будет сидеть в кабине кукурузника и с прогретым мотором готовиться к рулежке, за которой последует взлет.
– Все понял? – напористо поинтересовался Игнатенко.
– Все.
– Тогда выпей чаю на сон грядущий и – баю-баюшки баю…
Вечер сгустился над аэродромом, было много фиолетовых красок – и тени были фиолетовыми, и свет – с примесью яркой белесости, в недалеком лесочке, среди деревьев, перемещались какие-то искривленные фиолетовые фигуры, то пропадали, то возникали вновь, свежий ветер приносил оттуда запах влажной лежалой травы, кореньев и чего-то еще, непонятного и даже сладкого, – возможно, просыпающихся цветов.
Но день сейчас, слава богу, стал большим, не то что где-нибудь в конце ноября – семь часов с небольшим довеском, ныне же долгота его – тринадцать-четырнадцать часов. При определенной сноровке можно сделать два рейса к партизанам.
Придя в сарай, жарко протопленный дежурным сержантом из БАО – батальона аэродромного обслуживания, Мамкин стянул с себя унты, комбинезон и нырнул под двойное одеяло, сшитое и пары шерстяных трофейных покрывал.
Покрывала были теплые, мягкие, так что усталый Мамкин уснул почти мгновенно…
Рано утром вылететь не удалось – на землю наполз сильный туман, лег плотно, как снег, вылетел Мамкин в два часа дня, почти у самой критической отметки, которая позволяла вернуться домой засветло.
Линию фронта лучше всего было проходить в воздухе по коридорам (как, собственно, и на земле), которые Мамкин определял сам, глядя на карты, испещренные значками и уточнениями разведчиков, добавлял к ним свои собственные наблюдения, сделанные с высоты… Таким образом коридоры мамкинские проходили над стыками гитлеровских частей, там, где не было зенитных пулеметов.
Впрочем, если напороться и на простой пулемет – тоже будет несладко, фанерный У-2 может заполыхать, как свечка, поэтому в воздухе Мамкин всегда ожесточенно крутил головой, стараясь засекать все опасные места на земле, а заодно следить за пространством. Из-за любого дырявого облачишки мог выскользнуть «мессер» – машина скоростная и очень опасная, цепкая.
Спасти кукурузник при встрече с «мессером» могла только малая высота, да черепашья скорость.
«Мессерам» черепашьи скорости не были подвластны, и Мамкин старался использовать это обстоятельство максимально и научился ловко обводить немецких летчиков вокруг пальца.
Немцы ругались в воздухе последними словами, обзывали пилота «рабом тряпичной машины», «русской свиньей», «летающим сортиром», плевались, но ничего поделать не могли. Стоило им только немного сбавить скорость, чтобы совершить маневр и приладиться к «кукурузнику», как «мессер» немедленно начинал терять высоту – того гляди, клюнет носом и сорвется в штопор.
Но хуже «мессеров» были зенитные установки, расположенные на земле. Их Мамкин старался обходить аккуратно, поштучно и, честно говоря, побаивался больше, чем «мессеров», особенно, когда снизу начинали бить четырехствольные установки – в четыре раскаленные струи.
Такая установка разрежет пополам не только кукурузник – легко распилит даже бронированный штурмовик.
В одном месте, в лесу, он заметил четыре немецкие машины мрачного серого цвета с черными крестами на дверях кабин, на прицепе у двух находились зенитные лафеты с длинными стволами, две другие машины были накрыты брезентовыми пологами, – то ли ящики с боеприпасами там находились, то ли люди, – с высоты не определить…
А с земли повеяло таким холодом, что Мамкин поспешно дал газ, уходя в сторону, нырнул в сизую слоистую дымку и потянулся к планшетке, чтобы нанести замеченную огневую точку на карту.
В горле возник противный комок, имеющий странный свинцовый привкус, Мамкин ухватился за кадык пальцами, чтобы освободить горло, помочь одолеть пробку, но пробка оказалась упрямая, простыми манипуляциями не одолеть. Надо пару раз крепко врезать самому себе по хребту, только тогда пробка пойдет трещинами и начнет рассасываться.
Внизу медленно тянулся мрачный лес, сквозь черноту сосновых макушек угрюмо просвечивали серые снеговые пятна, иногда попадались темные развороченные поляны, искалеченные немецкими бомбами – это фрицы стремились достать партизан… Достали ль они их – никому не ведомо (кроме партизан, конечно), а вот лес здешний достали точно – даже с высоты были видны измочаленные толстые коренья, тянувшиеся в молитвенном движении вверх, изрубленные ободранные комли, стволы, обломки пней были небрежно разбросаны.
Хорошо, что хоть уцелевшие деревья не засохли.
Попадались места, куда немцы носа не совали, боялись, поэтому старались обрабатывать их с самолетов.
Впереди мелькнула тройка серых, сливающихся с небом «мессеров», Мамкин засек их раньше, чем они засекли его, торопливо нырнул вниз, постарался слиться с верхней бровкой леса, – некоторое время полз над самыми макушками деревьев, чуть не цепляясь за них колесами, выжидал.
Немцы, потеряв его, прочесали пространство над лесом и исчезли, слившись с выпуклой обрезью горизонта – у них были свои дела, у Мамкина – свои.
Он добавил газа, немного набрал высоты и поспешил на партизанский аэродром, расположенный в темных лесных дебрях, с неба, к сожалению, ничем не прикрытых. А прикрыть надо было бы – ведь изуродовать ровную полосу, отведенную для взлетов и посадок, очень несложно: две-три бомбы, сброшенные прицельно с небольшой высоты, ломали все, после налета можно было искать место для нового аэродрома.
Идя по маршруту, он продолжал примечать разные детали – поваленные деревья, пару дымков, мирно, совершенно по-домашнему вьющихся среди могучих, слившихся макушками в единый непроницаемый полог сосен, некрупное озерцо с черной серединой – недавно в нем проломили лед… Все это надо было знать Мамкину, знать и помнить, поскольку любая из этих деталей могла сгодиться завтра или послезавтра, и не просто сгодиться, а помочь ему остаться в живых.
Он пролетел десятка полтора километров и увидел, что слева над лесом поднялась большая стая ворон. Вороны в дебрях не живут… Тогда что они тут делают?
Понятно, что. Прилетели на человечину. Явно там на полянке, где-нибудь в укромном месте лежат убитые. Немцы ли это, либо русские с белорусами, или же какие-нибудь беженцы, прятавшиеся в землянках, узнать Мамкину не было дано, сверху этого не увидишь.
Важно другое: вороны прилетели на запах чужого несчастья. Сбившись в плотную темную кучу, они могли всадиться в мотор, в винт, переломать лопасти, а это – штука для кукурузника опасная.
Проводив самолет недобрыми взмахами крыльев, стая вновь опустилась в лес – доедать недоеденное.
– Тьфу! – не удержался Мамкин, сплюнул через плечо. – Жаль, дробовика нет… Тьфу еще раз! – Он заметил далеко в стороне крестик одинокого самолета, но определить, что это за аппарат, наш или немецкий, не успел – тот растаял в воздухе. Наверное, такой же бедолага, как и он, вооруженный пукалкой, посыльный или почтовый… М-да, так и хочется выругаться.
Через тридцать минут он был уже у партизан.
– Ну, как ты, друг сердечный, поживаешь? – увидев Витьку Климовича, Мамкин ухватил его за козырек старой потертой ушанки, нахлобучил на нос. – Угадай, чего я тебе привез?
– Конфету с Большой земли, – наугад, не задумываясь ни на секунду, ответил Витька и шмыгнул ноздрями.
Действительно, ну что еще может привезти пацану взрослый дядя с родной земли, на которой фрицами, наверное, уже совсем не пахнет?
– Почти угадал, но не конфету… А носом чего шмыгаешь?
– По привычке.
– Главное, чтобы не по причине простудного соплеобразования, понял? – Мамкин достал из кармана небольшой комочек, обтянутый пергаментной бумагой. – Вот, держи.