Полная версия
Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин
Ну, сукин там или не сукин, развод не развод, а только живет Изюм по-прежнему в Маргошином доме в Серединках, деревне такой, под городом славным-старинным Боровском, – потому как надо же за домом смотреть, и траву косить, и то-сё-другое… а он всё ж рукастый. И сына Костика, опять-таки, в каникулы надо на воздух вывозить, а кто его пасти станет, кроме родного папани? И взять ту же Нюху, тигровую алабайку: собака она экстремальная, в городской квартире захиреет или от тоски вон порвёт кого из соседей. Хотя как сказать: у Марго всю жизнь были собаки, и не простые. Один ротвейлер был знаменитый своим изуверством – семьдесят пять кило, злой как чёрт. Марго однажды уехала к тётке в Каширу, а Изюма приставила гувернатором к этому исчадию ада.
«Так я – что, – рассказывает Изюм, – каждый день покупал пять кило сарделек. Захожу в дом – первым делом сардельку ему в зубы. А дальше, разматывая связку, пробегаю на кухню. Пока добегу, исчадие сыто. У меня же у самого всю жизнь собаки, – поясняет он. – Был такой пёс-алкаш, за пиво родную мать продаст. Никогда его не забуду. Накачается пивом, ляжет пузом на низкую скамейку, лапы свесит по бокам и лежи-и-ит… прям философ! Салтыков-Щедрин…»
Когда Изюм в настроении поговорить, заткнуть его не может никакая природная сила. Так и представляется картина: извержение Везувия, кипящие реки лавы разливаются по улицам и дворам деревни Серединки, а Изюм сидит посреди катаклизма и с места не двинется, так как прямо сейчас ему на память пришла очередная история:
– Друг у меня был, Лёха Морохин… Красавец, фигура – настоящий Маугли… Тарзан? Ну, пусть Тарзан. Лёха понимал, что он татарин – потому как на мать его посмотришь, – и всё ясно. Мать в камерном цеху работала, каждый вечер приносила в рукаве бушлата очередную камеру. Так вот, Лёха замудохал её кота, которому разрешал ходить только вдоль стен. В присутствии Лёхи кот передвигался квадратами, как ладья в шахматном гамбите. Ужас! Но когда приходил кто-то с бутылкой и слышалось «чпок!», кот возвращался к нормальной жизни.
Знаешь, я ему очень сочувствовал, понимал, через что бедняга прошёл, если, будучи животным, ходил в унитаз и дёргал грушу на цепке, смывая за собой… Вот ты ржёшь, а Лёха умер. Как умер? Очень просто: он усох, потому что мозг его ни к чему не стремился…
И если минут через двадцать Изюмовых воспоминаний у вас разболится голова, он бросится заваривать вам чаёк или ещё какую-нибудь «полезную для мозга травку».
А катаклизм… ну, что катаклизм, невозмутимо отзовётся Изюм на ваши заполошные крики. Разве вся наша жизнь не есть – сплошное огненное извержение?
* * *Это цукатно-кондитерское имя, к которому он за жизнь привык, а в кругу дружбанов и соседей отзывается на простое, хотя и сомнительное «Изя», подарила ему мать, заслуженная вагоновожатая Краснопресненского трамвайного депо. Мать всегда была натурой страстной и романтической, всю жизнь в каких-то оперных либретто. Изюма родила от красавца-татарина, и на просьбу того назвать ребёнка славным даже и для русского слуха именем Измаил легко согласилась. Но, вернувшись из ЗАГСа домой, заявила, что легкомысленная фифа, сидевшая на регистрации имён, допустила понятную ошибку: она, мол, левой рукой таскала изюм из банки, пока правой записывала младенцу имя. А что, сказала мать, изучая документ, – тоже ведь красиво: Изюм, Изюмчик мой сладкий! И дядя Саша покойный родился в городе Изюм Харьковской области…
Так и вышел он в свет: Изюм Алмазович Давлетов, и чем это плохо, скажите на милость!
А вот сеструху мать родила от командировочного литовца и назвала её – держитесь за стулья – Серенадой. А?!! Литовец здесь что-то налаживал-налаживал, то ли какие-то спецлифты, то ли спецбарабаны… длительная командировка, многое можно успеть. Он и успел: познакомился с маманей на маршруте, ездил от конечной до конечной, кругов пять нарезал… И так они сошлись; от папашки-татарина, красавца и пьяницы, на тот исключительно бурный период своей жизни мать ушла. А литовец оказался тем ещё проходимцем: слинял в свой Вильнюс точнёхонько в тот момент, когда у мамки схватки начались. Нет, он, конечно, отвёз мамку в роддом… ну и – досвидос! Как в песне: сизый, лети, голубок…
Это уже потом она припомнила, как во сне, что из дому он прихватил два чемоданчика: с её родильными вещами и, видимо, со своими, заранее приготовленными.
Уразумев на второй день в палате, что счастливый отец не явится под окна вызнавать, на кого похож младенец, тихо подтирая слёзы и сопли, мать услышала по включённому радио красивую музыку в исполнении прекрасного тенора, слившегося у неё в воображении с образом исчезнувшего литовца. Она как раз размышляла – какое имя дать своей новенькой сероглазой дочурке. «Вы прослушали «Серенаду» Шуберта, – услышала мать, и мгновенно её пронзила красота и ценность данной минуты. Подаренное радиоточкой раскатистое имя так шло младенцу, её льняным кудряшкам, аккуратному личику и всей этой разнесчастной романтической мути… Серенада, Серенада… Серенадочка… повторяла мать, улыбаясь, упиваясь слёзной своей сердечной мукой. Она всем мужикам покажет, моя Серенада!
И Серенада показала.
Она вышла замуж за русского олигарха. Вернее, сначала она вышла замуж за русского бандита широкого профиля, по имени Толян, который со временем, как и некоторые из его бурного круга, преобразовался в Анатолия Семёновича, уважаемого Анатолия Семёновича, многоуважаемого «Натольсемёныча»…
– Толян поднялся, – называет это Изюм.
– В каком смысле? – уточняет Надежда.
– Ну, многие с ним советуются. Просят дело уладить. У Толяна двухэтажный гардероб с лесенкой, – рассказывает Изюм. – Шмотки развешаны на круглых вешалках, как в химчистке. Он пульт включает, всё движется и крутится. Говорит мне: «Вон от той синенькой стойки до чёрненькой можешь забирать. Я коллекцию меняю». Я – хоба! – а там один Луи Виттон, да всё с ценниками! Представляешь, футболки не пойми из чего – хлопок ли, шёлк ли – тончайшие, весу никакого, блестят! И каждая по семьсот зелени. Пиджачки, костюмчики… Ну, я набрал тыщ на пятнадцать. Привёз домой – маловаты всё же. Не лезут никак. У Толяна же сорок восьмой размер. Это я сейчас похудел, сгодилось бы всё, ходил бы по Серединкам как Челентано: сопли – пузырями, но… Толян больше не угощает.
Короче, много чего я раздарил мудачью всякому. Вот Ванька, сосед. Объяснил ему, что почём, чтоб надевал это, только если в Москву или там в Лас-Вегас. И чего? Прихожу, а он такой: в майке от Виттона дрова колет. Подарки мои на веранде валяются. Я ему потом мешок одёжный приволок, знаешь – с молнией. «Положь сюда, – говорю. – Вдруг помрёшь – будет в чём хоронить».
Эпизоды гламурной жизни Толяна и Серенады время от времени вспышками дикой иллюминации озаряют и без того красочную речь Изюма на фоне серых горбылей.
– Алиса, доча Серенадки, в школу пошла… Выписали ей двух гувернанток откуда-то из Беларуси. С рекомендациями по системе британской аристократии. Платили каждой тыщ по пятьдесят, одевали как модельных девочек, в СПА-салоны водили, шарлоткой кормили…
– А что, одна гувернантка с ней бы не справилась?
Время от времени Надежда предпринимает редакторские попытки упорядочить россказни Изю-ма, ввести их в реалистическое русло.
– Ну-у… они ведь живут в таком районе, знаешь, где вся эта аэлита, и там иначе никак нельзя… Две, это по меньшей мере. Короче, год прошёл, те собрались типа в отпуск, в свой не то Бобруйск, не то Барановичи. А когда уехали, Серенада с Толяном хватились: нет коллекции часов на пару лимонов долларов. Ну, Толян звякнул в ФСБ, там у него друганы. Помчалась погоня… А те – чего? Поезд-то уже давно по рельсам чух-чух-чух… Тогда за поездом погнался вертолёт! И нагнал! Повязали чувих, коллекцию часов отобрали, и теперь они не девочку будут на балет во-зить, а по тюремному двору гулять своими бритыми ногами…
Кстати, мать-то, родив Серенаду, почти сразу вернулась к папашке. И тот засиял обновлённым светом: приосанился, бросил пить на полгода, очень был горд всем своим семейством. Чтобы закрепить такой явный жизненный успех, мать родила ему ещё одного пацана, на сей раз названного простым человеческим именем Искандер, в смысле – Шурка… Кто там из великих говорил – мол, Россия прирастать будет… типа там лесами-полями и реками, так? А тут семья Давлетовых прирастала детьми – и это вам не что-нибудь, а настоящее богатство!
Правда, почему-то всех троих мать чуть не с пелёнок рассовала по интернатам.
Но это отдельный рассказ.
Глава 2
Надежда
«…Вернулась вчера из Москвы в Серединки, преодолевая страшную метель: ползла по нашим деревенским грунтовкам со скоростью пять кэмэ в час. Свет фар, что ближних, что дальних, упирался в бурлящую белую стену, не проникая её ни на метр, машинка моя от снежных оплеух то в боковые, то в лобовое стёкла так и раскачивалась. Ни обочин не видать, ни встречных машин… Врать не стану, здорово я перепугалась, молитвы читала прямо вслух! Классиков наших поминала: как же они-то мотались по ночам в метелях на этих своих тройках, а, Нина? Пущин-то к Пушкину… «Ни огня, ни чёрной хаты… глушь и снег…» Даже мой личный Пушкин, котяра осатанелый, который обычно орёт всю дорогу от Москвы до Серединок, – даже и он притих. А я только радовалась, что Лукича оставила в деревне на попечении Изюма. Всё-таки Изюм – такой помощник драгоценный, дай ему Бог здоровья!
А сегодня всё растаяло, опять грязь…
Зато новая история от Изюма.
Он, видите ли, страстный рыбак. А настоящих морозов всё нет. На прошлой неделе выпало несколько приличных морозных дней, пруд слегка подзамёрз, и всё же лёд тонковат, рыбакам страшно. Но Изюм, понятно, всех умней: лыжи напялил и «осторо-ожненько», говорит, заскользил на них по тонкому льду. Дошёл до нужного места, осмотрелся… И довольный, что он всем рыбакам рыбак, стал доставать снасти.
Тут, увидев, что хозяин определился, с берега примчалась Нюха. Изюм и сам-то тянет кило на сто (хотя утверждает, что весит только девяносто), а в Нюхе живого весу уж точно кило 50 будет. Ну, ледок и проломился, и они дружно провалились в воду.
Алабайка – что ей сделается! – быстро вывернулась на лёд и умчалась в сторону берега, а Изюм остался по грудь в воде, будучи, как вы помните, на лыжах…
«Мне стало так холодно, Петровна!» – говорит он, трепеща своими длинными ресницами.
Я, конечно, побежала в подвал за самогонкой, налила соседу от души, чтобы не заболел.
Как вылез, он рассказывать не стал, – видимо, ещё не придумал. Но вы можете придумать сами, вы же писатель, а я Изюма теперь всё время стращаю, что про него «Нина книгу напишет».
Может, я и ошибаюсь, но перспектива стать литературным героем его не то что не страшит, а даже изрядно тешит. «И что, – спрашивает, – там, в этой книге, меня будут как в природе звать: -Изюм Алмазович Давлетов?» «Не волнуйся, – отвечаю, – Нина что-нибудь придумает, ещё смешнее, чем в жизни».
Попутно я стала запоминать и даже записывать за ним словечки и фразы, – ведь он гениально преобразовывает слова и смыслы, даже не задумываясь. За одно только словечко «ноу-халяу» какой-нибудь писатель отвалил бы ему пять тыщ, и не прогадал! Иногда кажется: он специально их придумывает, шутки ради. Но нет! Это его способ называть и осваивать реальность.
«Просыпаюсь я рано, в пять утра, – начинает задушевным тоном деревенской сказительницы, – и немедленно принимаюсь вскрывать глаза…» «Погоди, не сбивай ты меня с панталыги!» – восклицает, если перебиваю.
Или: «Петровна, тебе надо заняться гидропо-никой.
– Зачем это?
– А название интересное!»
«А что – Серенадка? – охотно отвечает на мой беглый вопрос о сеструхе. – У Серенадки забот полон рот. Всё хлопоты, хлопоты: куда, например, шубу в химчистку сдать? Только в Италии. А что? Шуба-то стоит половину завода. Она у меня такая: если что не по ней, вышвырнет мужика со всем его скрабом. И потому Толян выступать опасается. Не особо афиширует дружбу с молоденькими фуриями… Не фуриями? А как? Гуриями… Ну это, Петровна, одно и то же, если глянуть на дело здраво. Короче, гурии там фурычат – анонимно, конечно. В то время как Серенада скучает на двуспальном аэродроме. А что ты хочешь: сиськи-то повисли».
И ежеминутно из него извергается какой-то кулибинский водопад идиотских ноу-халяу.
«Петровна, у тебя в ванной есть батарея? Есть? Очень хорошо! Надо к ней присобачить пластмассовые трубы, которыми обернуть ванну. И тогда ты можешь лежать в ванне, как Клеопатра: хоть три часа, вода будет постоянно одной температуры. А то приходится остывшую воду сливать, горячую подливать – суета…» (морщит лоб, видимо, представляя своё изобретение в деталях).
«Правда, для этого ванну придется демонтировать», – наконец произносит он.
Я: «И затем выкинуть на помойку».
На днях подарила ему ненужную душевую кабину. Радость была неописуемая: «О-о! теперь у меня есть санкабина! Ещё я мечтаю поставить себе биде».
Я: «Биде-то тебе зачем?»
Он оперным раскатистым голосом: «Бидэ-э-э-э!.. Слово-то како-ое!»
«Я тут про Петра Первого передачу смотрел… – начинает оживлённо, – зашибись! Ты в курса́х, что он был офигенный токарь по дереву? Показывали его станок, – тот по сей день спокойненько себе фурычит. И заводится, и работает, и на нём даже… Что значит – заводится? Конечно, он не электрический. Его крутить надо… Его при жизни крутила ветряная или, хрен её знает, водяная мельница. И сейчас, наверное, кто-то крутит. Стоит и крутит, а что? В музее за хорошую зарплату и я бы стоял да крутил чего хочешь. – Он умолкает, занятый какой-то новой мыслью, и наконец произносит другим уже, проникновенным голосом: – Любопытно: вот царь, да? Чего ему не хватало? Могучий государственный ум, а приспособил себя к токарному, знач, станку…»
На днях с участием соседа, Серёги Лобзая (немедленно в моей памяти всплывает восьмимартовский концерт в школе, на котором учительница музыки исполняла известный романс «О, не лобзай меня!» с ударением на «о»: «О, не ло́бзай меня!», и пацаны наши подыхали со смеху: на уроках труда лобзик был любимым инструментом) – так вот, со спасительным участием Лобзая произошла с Изюмом очередная трагическая история со счастливым концом.
Он решил починить квадроцикл, у которого забарахлил глушитель. Подпёр его с одной стороны ведром, с другой, третьей и четвёртой – чурочками. Подлез под него… и когда стал переворачиваться, чурочки поехали, ведро отлетело, а квадроцикл накрыл Изюма во весь рост. Пошевелиться, сами понимаете, практически невозможно. Приподнять – нереально, потому что вещь большая, весит около 100 кг. С большим трудом Изюм исхитрился вытащить из кармана куртки мобильный телефон. Тут выяснилось, что мобилка в гараже не ловит. Ноги завалены, руки почти зажаты… Стал Изюм пыхтеть: «А-а-а-а, кто-нибудь, алллльё! Блин-блинович!!!» – и что там ещё кричат люди в подобных ситуациях. Нюха, верная алабайка, «помесь ведра и помойки», примчалась на крики и принялась Изюма лизать. Слюна её тут же замерзала на морозе, но дать ей по морде Изюм не мог, так как был ограничен физически. Тогда он решил написать SMS (вот ведь, Нина, как всё надо уметь в наши дни!). Написал, что погибает под квадроциклом. Но кому послать? Связи-то нет. Тут он услышал движение во дворе Серёги Лобзая, что живет напротив, нажал «отправить» Лобзаю и выкинул телефон из гаража во двор в надежде, что на улице аппарат сработает. Нюха бросила Изюма, подхватила упавший телефон и удалилась с ним в глубь участка… Бедный Изюм стал прикидывать, через сколько часов он замёрзнет. Нюха, понимая, что Изюм ей не указ, открыла калитку и вышла на улицу, где в это время сорвалась с цепи овчарка Лобзая. Нюха тут же выплюнула телефон и стала её рвать, как она поступает со всеми собаками, кроме моего кроткого Лукича. Лобзай с трудом спас свою овчарку, схватил берданку и пошел делать предъяву Изюму… которого и нашёл распятым под квадроциклом и вынужден был спасти. Таков синопсис триллера.
После этого Изюмка прорвался ко мне, чтобы всё это жизнеописать. Я налила ему водки (дабы не заразился), долго смеялась и сказала, что он будет-таки героем романа.
А вечерком, не помню уж зачем, заглянула к нему в неудачный момент, ибо нагрянула Маргарита, как говорит Изюм – «описывать свое имущество с понятыми и по реестру», а при ней он смирный, скучный и практически не врёт. Но я не удержалась и рассказала ей случай с квадроциклом. Марго сощурилась, поджала губы… Вся она была – сплошное презрение.
– Изюм! – вскричала я. – Ты всё набрехал?!
Изюм обиделся:
– У меня, Петровна, после этого случая даже мизинец онемел!
И показал мне свой мизинец, скрутив его буб-ликом…
А вот ещё история, рассказанная им вчера вечером, когда он был допущен к чаепитию на веранде, причём принёс баночку кизилового повидла, сваренного собственноручно.
Вкратце так.
На нашей улице живёт Настюха, года три уж как овдовевшая. Лет ей сорок с копейками… или уже с рублями, не важно. А важно, что она не-устанно ищет мужика для жизни и хозяйства. Найти не получается, а получаются с криминальным оттенком разные грустные истории: тот брошку украл, другой дочку-подростка за задницу хватал, этот работать не хочет, на диване лежит, а четвёртый вообще маманин сервиз пропил… – в общем, всё как у нас, русских людей, полагается.
А дом деревенский меж тем скудеет без мужского пригляда. И Настюха, как и все на нашей улице, привлекала Изюма к разным работам и починкам, но при этом платила гроши, ибо скуповата. Изюм и перестал откликаться на просьбы.
Однако на днях просьба оказалась существенной, деньги были обещаны не стыдные. Далее цитирую Изюма, попутно вставляя свои реплики, ибо без реплик никак нельзя: можно лопнуть.
«Я работу сделал, прихожу вечером за бабулями. Смотрю – дама (Настюха то есть) сидит накрашенная… Хоба! (это восклицание у него означает что-то вроде «оппа!») Ну, я сразу всё понял».
«Что ты понял?»
«Что я понял? Она хочет, чтобы я слёг на её койку, а потом задарма всё ей чинил, кормил шарлоткой и носился с ней, как со списанной торбой… Да её можно рассматривать как женщину только в нашей округе, где никого нет – одни узбеки!.. Я ей говорю: «Гляди на меня, Настюха, что с меня взять? Один носок дырявый, другой воняет! Денег у меня – манишка и записная книжка, а сам я последний хер без соли доедаю! Ты ищи себе сантехника, хоть и пьющего, только не гомофила!»
«Кого-кого?! Это кто такой? Зоофил, я знаю, это кто с животными, а гомофил – с кем же?»
(Я от смеха уже и дышать не могу, Изюм же совершенно серьёзен.)
«Короче, я ей говорю: «Ты, Настюха, когда с мужиком знакомишься, смотри сразу на руки: чтоб они были как крюки! Чтоб отвёртку мог держать!»
Он умолкает и осуждающе на меня смотрит:
«Что ты ржёшь всё время, как в театре? Вот ты читала книгу «Козы»? Как – не читала? Есть такой роман, крендель один написал…»
И так далее до бесконечности…
Между прочим, козья тема в нашей деревне и в жизни Изюма в последние недели приобретает какой-то эпический размах. Но это надо рассказывать не в трёх словах, не с кондачка, а с заходом издалека, перво-наперво пройдясь по соседям и прочим деревенским физиономиям… Сейчас уже поздно, я зеваю дуэтом с Лукичом, разве что не подвизгиваю и зубами не клацаю. Как говорит Изюм: «Что-то устал, побегу полежу…» Полвторого, господи ты боже мой! А завтра у меня сложнейший визит к нашей выдающейся К.М! Даже подумать страшно, что за сюрпризы меня ждут и каким виртуозным фарватером я должна провести свою редакторскую шлюпку меж опасных и таинственных скал.
Так что закругляюсь, спокойной ночи, пойду жить образом жизни, – как говорит всё тот же источник фольклора, когда в его беспокойном мозгу зреет очередное гениальное ноу-халяу…»
Глава 3
Кроткий мордатый обдолбаНный…
Известная (выдающаяся, кое-кто даже считал, гениальная) писательница жила в старом фабричном доме бурого кирпича в одном из переулков в районе Тишинского рынка.
Квартирка мизерная, две узкие комнаты, утлыми лодочками плывущие одна за другой, – годах в тридцатых была переделана из хозяйских кладовок. Кто-то, может, и удивился бы несоответствию славы местожительству, только не Надежда, много лет возглавлявшая редакцию современной русской литературы самого крупного издательства России и потому, волею обстоятельств, знавшая о творцах разные подводные и даже подкожные факты их биографий, без которых, откровенно говоря, вполне обошлась бы.
Дело в том, что Калерия Михайловна Чесменова была даже не странной – она была сума-сшедшей, причём абсолютно, восхитительно сумасшедшей. И если бы не директор издательства Сергей Робе́ртович, который спал и видел новую книгу Калерии в каталоге издательства на ближайшей книжной ярмарке во Франкфурте, Надежда предпочла бы послать к ней на переговоры одну из пяти подчинённых своих «девочек».
– Нет, душа моя, ты сама к ней бежи, обиходь, обцелуй, умоляй, подкупай… В ноги вались, а только чтобы рукопись новой книги вот тут у меня завтра лежала, – и подбородком указал на край своего необъятного, до блеска натёртого полиролью стола.
– Да какая там новая книга! – в сердцах возразила Надежда. – Она небось сто лет уже ничего не пишет, да и не может написать.
– Пишет! – Он подпрыгнул в кресле и руками замахал. – Как это не пишет! На то она и писатель, чтобы всё время строчить. Они же все – графоманы чёртовы, строчат и строчат, как подорванные! Нам от неё нужен роман, роман и только роман, ты поняла?! Никаких рассказов, знаем мы эти их штучки, путевые записки-манжеты-ни дня без строчки, всё это ни хрена не продаётся. Нужен р-роман! Р-р-романище страниц на восемьсот! Иди и припади! – кричал он в Надеждину спину. – Ходят слухи, что рукопись существует, и за ней ОПЭЭМ охотится. (ОПЭЭМ, другое крупнейшее издательство, было конкурентом проклятым; проклятым, денежным, коварным и удачливым конкурентом, скупало-переманивало на корню брэндо́в за миллионы зелени! Последней переманило за три миллиона Марину Шульженко, восходящую звезду эротического детектива.)
«Слухи! – возмущённо думала Надежда, поднимаясь на четвёртый этаж по дремучей и невыносимо пахучей лестнице (лифт не работал). И фыркнула, вспомнив, как недавно Изюм произнёс: «Отделим слухи от котлет!» «В ноги вались!» – опять вспомнила она и от злости даже остановилась на мгновение, представив этакую сюрреалистическую картинку: себя в ногах у чокнутой Калерии. – «Вот сам и вались!» – ожесточённо подумала она.
Эта встреча готовилась несколько недель и уже два раза переносилась – разумеется, самой писательницей.
Перед затрапезной, с выдранными клочьями серой ваты, с повисшими лоскутами дерматина дверью она остановилась и чуток привела себя в порядок, – там одёрнула, здесь поправила, тут пригладила. В очередной раз подумала – надо худеть!
Сейчас бы покурить… Она принялась шарить в необъятной, мягкой и мятой серой сумке, похожей на слоновью мошонку, в поисках сигарет. Покурю перед делом, решила она, две минуты – три затяжки… Походной пепельницей в таких случаях служил ей старый пластмассовый очешник, который от разных толчков или перегрузки непроизвольно открывался и опрастывался в сумку. И некогда было, ох, некогда чистить-проветривать.
Но едва затянулась, как за дверью стало что-то громыхать, лязгать, звенеть и металлически корёжиться, будто к причалу подошёл швартоваться старый и ржавый сухогруз. Двери – две – одна за другой отворились, и в их кулисах возникла сухонькая лохматая мышиная фигурка, будто спорхнувшая с водосточного жёлоба какого-нибудь собора.
Кулисы эти, надо сказать, были совершенно разными. Вторая, внутренняя дверь квартиры оказалась металлической, роскошной, да ещё и расписанной вручную какими-то невероятными светящимися красками. Чёрт его знает, – то ли серафим, то ли горгулья простёрла свои лазоревые крыла, – Калерия Михайловна Чесменова явно планировала свой выход и явно строила эту мизансцену: чтобы крыло взметнулось прямо за её левым плечом.
– Нет-нет! – сказала она. – Сигарету – прочь!
«Эффектно», – подумала ошеломлённая Надежда, машинально улыбаясь «нашему известному автору», что-то произнося – какие-то не значимые, но по партитуре необходимые для прелюдии слова, суетливо сминая и запихивая едва прикуренную сигарету в очешник и протираясь в квартиру мимо однокрылой Калерии.
В малюсенькой, размером с табурет, прихожке уместилась только круглая стоячая вешалка, на которую всё одно ничего невозможно было повесить: на каждом рожке уже висело по шляпе. И что это были за шляпы, бог ты мой, Надежда прямо обмерла! Умопомрачительного изящества и фантазии. Велюровые и замшевые, с вуалетками и брошками, с цветками на полях и снопами каких-то трав, и даже с керамическими фигурками; чуть ли не рождественский вертеп на полях одной примостился, и такие чудеса: три крошечных волхва, причём один, как положено, чёрный… Как его звали-то… Бальтазар? Словом, это были музейные экспонаты.