bannerbanner
Семь мелодий уходящей эпохи
Семь мелодий уходящей эпохи

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

До распада СССР оставалось полтора года. Новый круг тематических знакомств и объявления в рекламном приложении газеты «Вечерняя Москва» о скупке неисправных импортных электронных часов иногда приводили меня к исключительно продуктивным сделкам с оптовыми продавцами часов и батареек. Иногда часы я покупал и по 500 штук зараз, грамотно скинув прайс с двадцати пяти рублей за штуку до трех, батарейки мог брать с десяток тысяч в промышленной упаковке. Нередко месячный заработок часовщика я удваивал или утраивал изящной дневной разовой сделкой.

Для полноты изложения нужно сказать, что в течение полутора лет каждую субботу я выезжал работать в палатку у метро Рижская. Это был расцвет знаменитой барахолки у Рижского рынка, неонепманской московской барахолки. Часовая палатка стояла в двадцати метрах от выхода из метро, была заметна и востребована, с моим приходом клиенты в субботу шли потоком, и я приезжал чинить часы в режиме реального времени. За три-четыре часа работы в табачном чаду под гомон пестрой толпы за окном и непременный скулеж «Ласкового мая» я обычно делал свою месячную зарплату в училище, иногда и больше.

Там, на ступенях рижского рынка, я встретил своего лучшего институтского друга. С большой картонной балалайкой он пел русские песни в составе небольшой фольклорной группы. Через пару лет он уедет навсегда петь в Швейцарию, но об этом мы тогда не знали. Друг не раз приходил в мастерскую после халтуры и долго с удивлением смотрел на мои манипуляции с чужими часами. Глазам своим он верил, но голова его отказывалась понимать увиденное, делился он со мной своим потрясением от впечатления обретенного, где режиссер чинит электронные часы, в которых шевелятся умные цифры.

Однажды я, устав от духоты и сигаретного дыма решил показать ребятам, что такое правильная реклама. Они в этот день купили у проводников ящик дезодоранта «Нежность» и шумно гадали, кому его задвинуть. Я сказал, что такой выразительный товар выгоднее продавать в розницу, не выходя из палатки. Выпав в окно до середины тела, я воздел над собой обе руки с пестрыми жестяными флаконами, привлекая внимание обывателя нехитрой пластикой тела и веселым зазывным рифмованным экспромтом:

 На подмышку и в промежность

 Брызжем спрей с названьем «Нежность»!

В ту же минуту я понял, что меня тут знают.

– Игорь Анатольевич, ай-яй-яй, – у окна стояла преподаватель сценической речи из нашего училища, которая, как потом выяснилось, приехала на барахолку за большой импортной куклой для маленькой племянницы.

– Вот, Регина Валентиновна, на кусок хлебушка себе зарабатываю, – слукавил я расторопно.

– Понимаю, без хлебушка икорка в рот не лезет.

В училище знали, что я занимаюсь чем-то на стороне, да я и не считал нужным это скрывать. Член коллектива, который не приезжает в день зарплаты за деньгами, а в другие дни прибывает на работу на такси или частнике, просто обязан инициировать здоровый социалистический интерес у внимательных коллег. Мне говорили в близком окружении, что в педагогическом коллективе имеют место самые разные слухи и домыслы, но меня это мало занимало. Я не рвал с основным официальным местом работы, так как там лежала моя трудовая книжка, накапливался непрерывный стаж, а я в ту невразумительную пору еще не предполагал ставить крест на преподавательской карьере.

Итак, денег хватало на все с большим избытком, я не разрывался на части, добывая их, при этом мне нравился и процесс, и результат, но месяц за месяцем я стал ощущать образование странной тревожной пустоты внутри себя.

Семейные походы в гости стали тяготить меня, так как теперь я на своей шкуре ощутил, что такое терапевт в компании. Мало кто теперь интересовался моим внутренним художественным миром, все наперебой задавали вопросы про часы и их ремонт. Сломанные часы совершенно случайно лежали у всех родственников и гостей в карманах, и я в итоге научился носить с собой минимальный набор инструмента и горсть ходовых батареек.

Найти себя посредине себя самого мне помог отец. Вся причина в том, сказал он мне, что я могу быть десять раз рукастым и головастым, могу заработать больше денег, при этом быть свободным как сейчас, не строя сложных отношений с людьми и не увязая с головой в достижение новых целей, но не это мое главное дело жизни. В этом причина моего настроения и внутреннего вопроса к самому себе.

Мой папа, мой бескорыстный учитель и друг, оказался опять прав. В один из вечеров, дождавшись свободной кухни, я сдвинул на край стола все свои кассы, коробочки, отвертки и паяльник, положив перед собой стопку чистых листов и ручку.

В итоге все сложилось. Я, как и прежде, занимался ремонтом, но как только я чувствовал, что в голове моей вызревает новая глава романа, я бросал все железки, хватал бумагу и погружался в свой мир чувственных фантазий до самого рассвета. За полтора года я написал замечательный роман.

В начале бурных 90-х мой бизнес начал выразительно угасать. Сначала другими стали деньги, потом страна, потом рынок, а затем люди и их отношение к однодневным вещам. Заниматься ремонтом мне стало экономически невыгодно.

Сегодня мне о том времени напоминает старый титановый пинцет, который упорно преследует меня уже почти двадцать лет.

Пару лет назад я увидел в палатке с прессой знакомые до боли мелодийные часы «Монтана» за 50 сегодняшних рублей. Я купил их, просто чтобы подержать в руках и унестись ненадолго в воспоминаниях в век прошлый, туда, где осталась тень моей поздней задорной молодости…

Гоша

Я родился в прошлом веке в год полета первого человека в космос и благодарен родителям уже и за то, что они не назвали меня Юрой. Мой отец как всякий художник широкого свойства пил три дня до моего рождения и три дня после. Иногда один, а иногда и в компании других художников широкого свойства он появлялся около роддома им. Крупской что на 2-ой Миусской вне всякого расписания, дабы убедиться, что заключительный этап великого таинства случился или вот-вот это произойдет.

Однажды, за пять часов до моего рождения он забрался на большое старое дерево напротив окна палаты, в которой я лежал внутри моей матери. Я помню, что мама ругалась сильно, но делала это с чувством гордости и удовлетворения – это именно к ней именно ее муж залез на дерево. Другие нормальные мужья ходят в урочные часы через дверь, как это положено по правилам, а у нее муж – художник широкого свойства и замыслы личной фантазии реализует наотмашь, широкими мазками, как велит его гуманитарная натура.

– Ваш муж на ветке сидит? – закричала, вбегая в палату старшая сестра.

– Ну а чей еще! – ответила моя мама уверенно. – Мой, Чечётин!

Екарный бабай! Это такая фамилия у меня будет снаружи, я наотмашь лягнул маму в живот, и у нее немедленно отошли воды.

– Рожаем, гражданочка, рожаем!

Суровая старшая сестра мгновенно забыла про моего пьяного отца на дереве.

Через пять часов, сломав мне ключицу, добрая женщина выдернула меня наружу и, хлопнув по склизкой попе, принялась кричать как оглашенная.

– Мамаша, кого родили? Мамаша, очнитесь! Кого родили?

Тут много неясных моментов, которые и я помню с трудом, точнее, почти вообще не помню, а всякая жена художника широкого свойства обретает в совместном сожитии с натурой творческой склонность к вымыслу, гротеску, фантазии и исторической небрежности.

Есть мнение, что шел я плохо и ногами вперед, еще рассказывали, что пуповина намоталась мне на шею. Позже я узнал, что голова у меня была очень крупная и я ей вертел от духоты и нетерпения, отчего в итоге я застрял, и меня тащили щипцами. Еще моя мама решила, что я родился мертвый. Впрочем, это вовсе уже неважно, так как все в итоге закончилось как у всех, и меня, наградив биркой на руку, отнесли в комнату для младенцев.

Во всей этой незатейливой истории есть один очень приятный для меня момент – таинство имянаречения. То, что мои родители не жлобы и Юрой меня называть не станут – я был уверен, но при этом мне очень не хотелось, что бы меня называли Сергей, Андрей, Александр, Алексей, Лука, Яша, Святослав, Альберт – список очень длинный.

На третий день моя мама получила от отца большое письмо, которое я помню слово в слово – уже тогда я любил читать за едой. Изложу суть его вкратце. Мой папа написал моей маме, что ему очень не нравятся все имена, которые можно уменьшительно извращать – Витька, Колька и тому подобное. Именно поэтому ему приятно имя Игорь. Самое страшное производное от этого имени – Игорек, что уже само по себе не так уж и плохо.

Мама три раза прочитала письмо, ненадолго задержала взгляд на знакомом дереве за окном и, обратившись в итоге ко мне, сказала ласково:

– Привет, Гошка!

Часы остановились в детстве

Двор моего детства, служит мне убедительным индикатором неизбежного хода времени. Сегодня, при быстром взгляде на него, он для меня почти кладбище. Только когда, навещая стариков, случится мне изредка прилечь на свой диван из юности и закрыть глаза, звонкие голоса неизвестных детей за окном пробуждают с невероятной силой столь много внутри меня, что хочется рыдать как от большой и непоправимой обиды.

Двор моего детства – маленький, сгорбленный, скукоженный. Прошедшее сквозь меня время не пощадило и окружающее меня пространство. Разве в этом дворе можно было играть в войну, в прятки, в лапту, наконец? Приезжая к родителям, я теперь с трудом умещаю в нем машину.

Оказывается, что вопросы пространства и времени очень легко решаются в детском возрасте. Пространство – это двор, в котором ты встретил свое детство. Я давно заметил, что никто никогда не говорит спустя годы, что двор его детства был маленький. Двор детства – это целый мир, полный запретных закоулков, мистических объектов, любимых затаенных схронов. А время в детстве – это то, чего вообще не существует по умолчанию. Время в детстве – это когда день закончился. Это когда футбольный мяч почти не различим в октябрьских сумерках. Время в детстве – это когда из окна хрущевской пятиэтажки раздается оклик: «Игорь! Сергей! Наташа! ДОМОЙ!!!»

Я не любил игры в мяч, я любил играть в войну. Любая война в моей далекой мелкости отличалась весьма бесхитростным сюжетом, где большая часть времени отводилась подготовке к сражению, за которой в итоге следовал скоротечный и бестолковый бой с обязательной стопроцентной смертностью всех его участников. Эдакий прообраз современного пейнтбола, только вместо шариков с краской были разящие врага наповал слова и звуки, которые необходимо было прокричать за себя и свое оружие раньше, чем это сделает противник. Впрочем, не всегда сразу наповал.

– Тра-та-та-та-та, падай, немецкая свинья.

Предполагалось, что я, перерезанный плотной автоматной очередью, завалюсь на землю, как куль с картошкой, однако я офицер СС, а потому хитер и коварен.

– Дойче официрен ранен, и у меня есть драй гранатен, – кричу я из-за куста и с отчаянным звуком «бдыыыыщщщ» из последних жизненных сил кидаю в соседа по подъезду шар из сырого песка, завернутый в обрывок газеты. Граната у меня была всегда одна, а «драй» – это специальная военная хитрость, и теперь я умираю в мучениях с чувством глубокого удовлетворения.

Не я один любил играть в войну на стороне немцев. Мы ненавидели немцев как оккупантов, но нам всегда нравилась их ладная и выразительная форма, погоны с оплеткой, фуражки с задранной тульей, каски с защитными откосами. Зато весь мой патриотизм и верность социалистической родине я вкладывал в долгую и мучительную смерть агрессора, падая, поднимаясь и снова падая, зажимая руками попеременно раненый живот, затылок, раздробленное колено, вытекший глаз, место, где помещается сердце.

Сидевшие неподалеку бабульки, видавшие в долгой жизни разное, хоть и знали, отчего Нюшин внук корчится на газоне как анчутка, но от греха незаметно крестились.

Возможно сегодня, доведись мне прилечь в полумраке на кушетку к опытному мозгоправу, расскажет он мне без особых глубинных погружений внутрь моих паттернов, что сия детская любовь к протяженной во времени агонии немецкого офицера была моей внутренней компенсацией за отсутствие моих дедов на великой войне. Дед по матери умер за год до войны от долгой болезни по вине крестьянской пули, поселившейся в нем еще со времен продразверстки, а дед по отцу два десятка лет выправлялся для новой жизни в сталинских лагерях далекой Колымы.

Не мог я похвалиться и отцом: профессия «аспирант литературного института» никакого профита в кругу моих приятелей мне не являла.

Впрочем, однажды и на моей улице выглянуло солнце. Как-то отец, разбирая ящик своего старинного письменного стола, выложил среди документов и бумаг небольшой серый конверт, в котором оказались фрагменты черно-белой позитивной пленки. Отец объяснил, что это кадры от киноленты фильма «На дорогах войны». Я знал, что мой отец до приезда в Москву работал в провинциальном театре, но это не стало поводом для моей сыновней гордости. Теперь же я был поражен непонятной скрытностью моих родителей. Столько лет не говорить мне, что я сын киноактера! Оказалось, что мой папа снялся в двух фильмах, и оба фильма про войну.

Ребята во дворе обступили меня плотным кольцом, и все долго по очереди рассматривали на фоне синего неба героические кадры, где один танкист-самоходчик истекал кровью на руках других членов экипажа, среди которых был и мой отец.

Прошло совсем немного времени, и папа обрадовал меня, сказав, что сегодня будет идти другой фильм с его участием – «Часы остановились в полночь». Фильм рассказывал о минских подпольщиках, организовавших покушение на местного гауляйтера. Понятно, что мой отец в этом фильме не центральный персонаж, но ведь именно из героического вектора каждого отдельного человека складывалась в итоге великая победа!

В означенное время в нашем дворе стало тихо. Все мои приятели предупреждены и уже, конечно, прильнули дома к телевизорам. В такой замечательный день я не мог отказать себе в радости коллективного просмотра, пусть и на стареньком телевизоре «Рекорд», и к удивлению моих родителей, привел с собой двух коллег по дворовым забавам.

Фильм был громкий и динамичный, под музыку Бетховена и Рахманинова рвались снаряды и рушились здания, героических партизан в лесу сменяли захватчики в оккупированном городе. Я спрашивал отца, скоро ли он появится на экране. Я ждал его с гранатой или автоматом в руке посредине тяжелого боя. Пусть недолго он будет в кадре и никого не убьет в этот момент, очень важно, что его увидят мои друзья, и частица его героического образа по праву прямого наследия осядет и на мои детские плечи.

– Вот сейчас буду я, – сказал нам отец неуверенно. – Да, вот я стою спиной.

Стоящий в кадре сутулый человек меньше всего был похож на героя-подпольщика, да и сама сцена не предполагала героического развития: немецкий офицер в пенсне давал задание группе пильщиков дров для проведения коварной провокационной инсценировки. Я с надеждой посмотрел на отца…

– Ты будешь комсомолец! – офицер ткнул сутулого человека пальцем в грудь.

– Нет! – истерично закричала сутулая спина в телогрейке голосом не моего отца. Немца крик не испугал, и экран обновился новым планом.

– Вот, детки, такая маленькая ролька со словами в кино называется эпизод, – пробормотал отец в свое оправдание.

На следующий день я старательно избегал выхода во двор: три раза наводил порядок на рабочем столе, читал, уединившись, пытался помогать бабушке на кухне, но в итоге заботливые родители выперли меня из дома, и я на ватных ногах направился к ожидавшим меня ребятам, которые уже все знали про трусливую спину в телогрейке посредине оккупированного Минска.

Мог ли думать мой отец, что его участие в киноэпизоде через десять лет обернется для меня целой главой глубоких детских сомнений и переживаний в жизни реальной.

С ребятами я в итоге договорился. Мы решили, что выводы будем делать после просмотра фильма «На дорогах войны», где он в шлеме танкиста.

– Может быть, он там погибает? – спросил меня кто-то с надеждой

– Нет, я спрашивал, не погибает, – ответил я с грустью.

Великодушие и всепрощение у русского человека определяется специальным звеном генетического кода. Уже минут через десять я играл с ребятами в войну, где снова падал в образе немецкого офицера. Падал смертельно раненый и вновь поднимался, прижимая к плечу оторванную руку, другие части тела, изображая смерть еще более остервенело, вероятно, уже не только за моих не воевавших дедов, но и за отца-аспиранта.

Ян Амос Коменский

С самого раннего детства я был очень задумчивым и странным ребенком. Задумчивость моя пугала родителей, ибо проявлялась она в том, что я мог долгими часами созерцать процессы, продолженные во времени и не предполагающие быстрого и часто выразительного результата. Я мог застыть на стуле на кухне у плиты и наблюдать, как нагревается вода в ведре. От начала и до самых крутых пузырей я смотрел на воду, если только меня не прогоняли с кухни по бытийным причинам.

Десять месяцев изо дня в день я сидел у окна и смотрел, как за ним, на месте последнего древесного дома с забором, огородом и дымом из трубы, стали строить двенадцатиэтажную кооперативную башню. Кажется, я даже дождался заезда первых жильцов и лишь тогда вернулся к привычной жизни маленького московского мальчика из Черемушек. Вернулся к нехитрым игрушкам, стал ходить в детский сад, обрел первых приятелей на детской площадке.

В детском саду я неожиданно нашел союзников в лице воспитателей. С восьми часов утра и до самого завтрака, который был у нас в начале десятого, детям не разрешалось играть друг с другом и вообще перемещаться по группе. Нас рассаживали на стульях по внешнему периметру ковра, и мы сидели молча, понимая, что только так мы не мешаем педсоставу продуктивно работать по профессии. Хорошо, когда я оказывался на стуле лицом к окну.

– Вот, лошадь на телеге поехала, – говорил я не кому-то, а тихо сам себе, отмечая услышанное, так как сидели мы ниже уровня подоконника, и я мог лишь слышать звук лошадиных копыт и скрип телеги последнего в районе старьевщика.

Если я сидел спиной к окну, то смотрел неотрывно на портрет маленького белокурого мальчика, которого полагалось звать или по имени отчеству или просто – дедушка Ленин. Я тогда еще не понимал, что сделал дедушка-мальчик для меня лично, но всегда ощущал себя виноватым, очень хорошо понимая, что он всегда будет лучше меня и, даже если я буду очень стараться, я не смогу стать таким, как он, и новые дети моей страны не будут звать меня Анатолич.

Часто я сидел лицом к большим круглым часам, у которых длинная стрелка неожиданно дергалась и, качаясь, застывала на новой отметине. Я не помню, о чем я тогда думал, но, несомненно, я думал о времени и о том, что я очень долго буду маленьким, а это очень неудобно и даже обидно. Обидно, когда тебя заставляют есть вареный лук, от которого так тошнит, что хочется разбить голову о стену. Обидно, что тебя укладывают спать посредине июньского летнего вечера, когда за окном совсем светло и двор еще наполнен детскими криками и восторженным визгом. Обидно, что тебя заставляют загорать в Серебряном бору на одеяле в центре лужайки с колючей травой и при этом снимают с тебя трусы, объясняя, что это полезно, что так надо. «Так не надо», – кричу я сквозь слезы отцу, понимая, что нельзя даже маленькому человеку без трусов, без трусов очень стыдно. Отец не верит мне, он и себе заворачивает трусы, превращая их во что-то запредельно набедренное – тело должно радоваться солнцу.

Понятно, что когда-то я стану большим, это после школы. А потом я стану старым и в итоге умру. Это так страшно, что об этом я стараюсь думать совсем чуть-чуть, не доводя себя до грудинного мороза. Это получается, так как ощущение предстоящей дистанции сокрушает меня своим размером, размывая финальную черту, превращая неизбежную далекую смерть в условное событие, которым в три с половиной года вполне можно и пренебречь.

В пять лет, рассматривая рисунок на пачке с любимыми кукурузными хлопьями, я сделал свое второе гуманитарное открытие после осознания собственной смертности. На рисунке девочка, привстав на носки, держала над маленьким Буратино пачку с хлопьями, на которой девочка, привстав на носки, держала над маленьким Буратино пачку с хлопьями, на которой… Я вспотел, понимая малым умом, что впервые в своей жизни совсем близко подошел к чему-то очень значительному или даже просто большому.

Мой папа решил, что мою задумчивость пора переводить в академическое русло и передал меня Яну Амосу Коменскому. Его книгу «Мир чувственных вещей в картинках» я всегда старательно нюхал, прежде чем открыть ее на первой странице. Это было замечательное советское издание 1957 года в плотном переплете с тиснением. Книга всегда убедительно пахла хорошим типографским клеем, но в детстве я определял это как запах мудрости и проверенных временем знаний.

«Мне остается сказать несколько слов об удовольствии, которое доставит детям пользование этой книгой. Дайте им ее в руки, чтобы они забавлялись, как они сами захотят, рассматриванием картинок, чтобы эти картинки стали им хорошо знакомы, даже дома, еще до посылки в школу!» – писал Ян Амос Коменский триста лет назад в предисловии.

Удовольствие? Двести тридцать восемь старинных гравюр с подробными описаниями из этой книги произвели большой взрыв в моей голове, который из моих детских ощущений, страхов, сомнений, робких предположений, мучений, нелепых озарений начал формировать мой единый и действительно чувственный мир, укрепив меня лицом к нему в самом начале большого и волнующего пути.

Огурец для любимой

Я нескончаемо молод и исполнен почти уникального превосходства над всем окружающим миром, потому что именно я достойно и бережно держу под локоток свою фантастически красивую жену, весящую 44 кг (может, уже немного больше, потому, как жена моя несет внутри себя наш уникальный креатив).

В тот день мы встретились в метро «Улица 1905-го года» и побрели неспешно в сторону Краснопресненской набережной. Нам незачем было спешить по многим причинам. Впереди вся жизнь – это первая и главная причина. Загребать осенние листья ногами всегда лучше вдвоем – это и сейчас наше любимое занятие. Третья причина, по которой мне не хотелось спешить, это армейская повестка о необходимости через 20 дней явиться на сборный пункт на улице Угрешской. О повестке, полученной утром, я рассказал жене только сейчас.

– Мы очень быстро забежим в пару мест на выставке…

Жене по работе нужно быть там, и она, стараясь каплями осеннего дождя укрыть явившиеся слезы, сжимает почти до боли мою уже почти мужскую руку и резко устремляет наш совместный ход, предполагая, что быстрое действие, ускорив нашу неизбежную разлуку, обернется математическим фактом досрочной встречи. Я пытаюсь ее успокоить, ведь двадцать дней – это очень много…

– Знаешь, сегодня я приготовлю наш салат, – я пытаюсь поднять ее настроение.

– Какой салат, где ты возьмешь майонез?

Она не знает, что майонез я исхитрился купить сегодня утром.

– Моркови нет, горошка нет…

– Банку горошка я привез от родителей, а морковь попробуем купить по дороге или спрошу у соседей, – неожиданно для себя я нашел возможное решение…

На выставке я с любопытством наблюдаю, как моя жена старательно пишет в блокнот какие-то скучные данные про толщину пленки ПВХ, площади парниковых покрытий и марки бетона для фундамента. Скучная и безлюдная выставка «ни о чем» на тему парников в сельском хозяйстве СССР. Возможные достижения отечественной химии в сельском хозяйстве тут отображают большие декоративные корзины с муляжами овощей и фруктов.

Монструозные огурцы по 60 см, умело разложенные по корзинам, вернули меня к жизни реальной. Я купил майонез, есть картошка, яйца, горошек…

Я совсем забыл про огурцы. В моем салате должны быть огурцы. Пусть не такие большие, как тут, но настоящие. Подойдя к корзинам ближе, я увидел, что выставочные огурцы и есть самые настоящие. Я не узнал живые настоящие огурцы по той простой причине, что таких чистых, ярких и упругих продольных огурцов я за свою недлинную жизнь в магазинах не встречал.

Обратно к метро мы ехали на маршрутке.

– Салат делать собрался, а огурцов нет, – сказала моя жена неожиданно.

– Салат делать собрался, и огурцов ЕСТЬ! – сказал я, торжественно вынимая из рукава куртки длинный и непристойно зеленый для осеннего московского пейзажа почти экзотический овощ.

Огурцу повезло. Мы помним его уже тридцать лет.

Лето, мальчики, космонавт

Прямолинейное, без затей, июньское солнце плавило мне мозги, трава, на которой я сидел, врастала в мои потные голые лодыжки, мелкая насекомая сволота карабкалась в сандалии и выше, запястья покрылись волдырями от комариных засосов, мухи умело грызли основание головы между затылком и галстуком, а полуденный штиль то и дело сменялся нервным сквозняком, приносившим от блока унылых древесных строений тревожный запах говна и хлорки…

На страницу:
2 из 3