bannerbanner
Избранные статьи о литературе
Избранные статьи о литературе

Полная версия

Избранные статьи о литературе

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

С конца 20-х годов Божнев «исчезает из литературы». Он с женой селится в Клямаре, где знакомится с Ремизовым и Бердяевым. Правда, в 1936 году у него выходят сразу две книги, но они остаются незамеченными. Если одну из них, «Альфы с пеною омеги», думается, нельзя отнести к творческим удачам, то вторая, поэма Silentium sociologicum, представляет несомненный интерес. Это своеобразные «сюрреалистические вариации на темы Тютчева». При чтении ее необходимо учитывать (и более того – воссоздавать) «визуальный ряд» (очень часто стихи Божнева представляют собой как бы некие «наивные полотна»), а также не забывать про музыкальный принцип «варьирования тем», применяемый в поэме (что заставляет вспомнить великолепное «Первое свидание» Андрея Белого).

Свои следующие книги Божнев издавал тиражом в несколько экземпляров на бумаге XVIII века («для немногих», как говорил Жуковский), в продажу они не поступали.

После Второй мировой войны Божнев жил в чисто французском окружении, занимался живописью, изредка писал стихи – чаще по-французски и даже на идише. Жизнь вёл довольно рассеянную, что позволило А. Бахраху закончить свой очерк-воспоминание о Борисе Божневе так: «Французской литературе хорошо ведома группа поэтов, получивших прозвище “проклятых”. Будь Божнев французом, он, несомненно, был бы причислен к этой группе».

Умер поэт 24 декабря 1969 года и похоронен в Марселе, где поселился незадолго до войны. Умер, проведя в эмиграции ровно 50 лет.

Русская литература. 1991. № 1

Георгий Иванов

В 1919 году Александр Блок в рецензии на очередную (но в итоге так и не увидевшую свет) книгу Георгия Иванова писал: «…есть такие страшные стихи ни о чём, не обделённые ничем – ни талантом, ни умом, ни вкусом, и вместе с тем как будто нет этих стихов, они обделены всем, и ничего с этим сделать нельзя».

Это блоковское (заметим, во многом справедливое) суждение о стихах «Жоржа» Иванова весьма по душе пришлось официальному советскому литературоведению. И если стихи поэта не печатались на родине почти 60 лет, то имя Г. Иванова – благодаря Блоку – оставалось на слуху, и всегда под рукой был этот поэтический мальчик для битья эгофутуризма ли (начинал Г. Иванов как эго-футурист), акмеизма (затем примкнул к первому «Цеху поэтов») или поэзии русского рассеяния в целом (с 1922 года поэт жил во Франции). И как бы не имело никакого значения, что после злополучной рецензии поэт прожил без малого 40 лет, издал шесть сборников стихов, приобрёл во Франции широкую известность как литературный критик и мемуарист. И – главное – с начала 30-х годов практически единодушно был признан поэтом № 1 русской эмиграции.

С юных лет вращаясь в высших литературных кругах Петербурга (пятнадцати лет он уже знаком с самим Блоком, а к двадцати – на довольно короткой ноге со всеми настоящими и будущими знаменитостями, будь-то Северянин или Кузмин, Мандельштам, Ахматова или Гумилёв), своё «поэтическое лицо» он найдёт очень не скоро. По натуре весьма «переимчив» (пушкинское слово, определяющее свойство, но не обличающее порок!), юный Г. Иванов попадает то под одно, то под другое влияние; и стихи его, относимые к «петербургскому периоду», в сущности ещё лишены личностного начала и остаются копиями – порой превосходными! – того же Кузмина или некими «среднеарифметическими» стихами акмеиста. Словом, Г. Иванов 10-х годов – это «еще не» Г. Иванов, он, говоря по-розановски, ещё «не вошёл в фокус».

Принято думать, что эмиграция пагубно сказывается на таланте литератора, в особенности поэта (оставим в стороне музыку и живопись, «язык» которых куда более интернационален). В таком случае с Георгием Ивановым произошло настоящее чудо. Средний (если не сказать посредственный) поэт, вдобавок как поэт, казалось, и вовсе умолкший (в Париже он активно занимается литературной критикой, печатает весьма своеобразные мемуары, дебютирует как романист – роман «Третий Рим», 1929, остался не окончен), в 1931 году он выпускает поэтический сборник «Розы», ставший сенсацией. Критик и литературовед, исследователь творчества Достоевского Константин Мочульский писал об этой книге Г. Иванова так: «В “Розах” он стал поэтом». Блок в своё время говорил Г. Иванову: «Зачем вы пишете стихи о ландшафтах и статуях? Это не дело поэта. Поэт должен помнить и говорить об одном – о смерти и любви». И со сборника «Розы» он становится верен этому блоковскому «завету». Вместе с тем в поэзии Г. Иванова 30-х годов происходит своеобразный синтез: блестящий, гибкий, но пустоватый стих Иванова-акмеиста обретает эмоциональное, зачастую трагическое наполнение, в нём на удивление гармонично уживаются акмеистская ориентированность на «выговаривание» и «живописность» с символистской «музыкальностью». На смену принципиальному антипсихологизму акмеизма приходит эмоциональный «романсовый» надрыв.

Показательны перемены «поэтического небосвода»: отныне уже не осеннее солнце Павловска или Царского Села «золотит» (излюбленный глагол Г. Иванова в 10-е годы) безлюдный и весьма «регулярный» парк, но «бессмертные звезды» равнодушно смотрят в живые (ещё!) смертные человеческие глаза, исполненные любви, но чаще – тоски о любви и отчаяния. Такова отныне «эмоциональная константа» поэзии Г. Иванова. Но блоковский «страшный мир» уже не является чем-то внешним по отношению к человеку. Он – стоит только глянуть пристальней – заключён в самом человеке, если не составляет саму суть человеческого существа.

Показательно название повести, написанной Г. Ивановым в середине 30-х годов: «Распад атома» – с главным (и, разумеется, единственным) героем, прямо восходящим к «подпольному парадоксалисту» Достоевского. Высказывались предположения об определённой зависимость поэзии Г. Иванова от позднего Ходасевича. Едва ли это справедливо, ибо оба поэта – с присущей обоим «жаждой вещей последних» и иронией – могли бы в качестве учителя указать на Константина Случевского. Более того, поэтические циклы Г. Иванова «Дневник» и «Посмертный дневник», увидевшие свет в 50-х, напрямую отсылают читателя к «Дневнику одностороннего человека». Вполне вероятно и некоторое, может быть, неосознанное, влияние на обоих экстремальной поэтики Александра Тинякова. Показательно, что оба – и Ходасевич, и Иванов – поминали последнего с явной неприязнью, но и с не менее явным интересом.

Колорит книг, вышедших вслед за «Розами», ещё более мрачен. Социология и теология остаются равно чужды поэту, а «чёрный юмор» всё больше и больше теснит «музыку». О единственно мыслимом катарсисе в «трагедии жизни» говорят стихи, которые Г. Иванов пишет буквально на смертном одре. Утопая в «средиземных волнах зла» (вариант державинской «реки времен»?), он пытается «заговорить» смерть (а скорей – убедить себя): «Если б поверить, что жизнь это сон, / Что после смерти нельзя не проснуться».

Но ради чего – «проснуться»? Оказывается, «вечная жизнь» нужна лишь затем, чтобы «никогда не расстаться с тобой! / Вечно с тобой. Понимаешь ли? Вечно…» Слова эти адресованы Ирине Одоевцевой, второй жене поэта.

Георгий Владимирович Иванов родился в 1894 году в Ковно, в дворянской семье. Учился в Петербургском кадетском корпусе. Был активным членом первого и второго «Цеха поэтов». Вместе с Ириной Одоевцевой эмигрировал в 1922 году. Жил в Париже. Умер 27 августа 1958 года в доме для престарелых на юге Франции. Свою политическую позицию определял так: «Правее меня только стена». Похоронен на кладбище в Сент-Женевьев де Буа.

Русская литература. 1991. № 1

Борис Поплавский

По справедливому замечанию французского русиста Луи Аллена, творческое наследие Поплавского и поныне ждет своего истолкователя. При этом нельзя сказать, что поэт обойдён вниманием. Скорей, наоборот: и при жизни о нём писали много и многие (Г. Иванов, В. Набоков, М. Слоним, Д. Святополк-Мирский и др.), как, наверное, ни об одном из «молодых» представителей первой волны эмиграции. И в отличие от многих он не был забыт тотчас после гибели. Напротив, как вспоминал Г. Адамович, «вскоре после смерти поэта, на одном из публичных собраний, Мережковский сказал, что если эмигрантская литература дала Поплавского, то этого одного с лихвой достаточно для её оправдания на всяких будущих судах». И в дальнейшем «литературный рейтинг» Поплавского медленно, но неуклонно рос. В 1950-1960-е, когда дожившие до этого времени литераторы первой эмиграционной волны сели за мемуары, он оказался едва ли не самой колоритной фигурой, «главной достопримечательностью» русского Монпарнаса 20–30-х годов. Перечень авторов, писавших о Поплавском, весьма внушителен, если к уже вышеназванным прибавить Г. Газданова, И. Одоевцеву, Н. Татищева, Н. Берберову. Однако легко заметить, что почти все они – коллеги Поплавского, писатели и поэты. Профессиональные исследователи русской литературы ХХ века, за редким исключением (Л. Аллен, С. Карлинский), обходят стороной «феномен Поплавского», словно оказавшись не готовыми к его постижению. Но и в свидетельствах современников Поплавского поражает разноголосица, резкая полярность мнений, касается ли это личности поэта, его короткой жизни, загадочной гибели или каких-либо аспектов его творчества. Зачастую можно подумать, что речь идёт не об одном Поплавском, но о нескольких, причём совершенно разных поэтах. Вот как, например, говорят два современных Поплавскому литератора о генезисе его поэтики. А. Бахрах: «Как поэт Поплавский не был переимчив, и трудно определить, по чьим стопам всходил он на Парнас». Г. Газданов: «Я не знаю другого поэта, литературное происхождение которого было бы так легко определить».

Романы же Поплавского «Аполлон Безобразов» и «Домой с небес» опубликованы целиком лишь в 1993 году. И поэтому всё сказанное о его прозе прежде требует коррекции, а полноценное осмысление и включение романов Поплавского в контекст русской прозы ХХ века – дело будущего. Но важно заметить сразу: прозаическое наследие Поплавского никоим образом не обычная «проза поэта», то есть нечто достаточно второстепенное по сравнению с основным – стихами.

С другой стороны, Н. Берберова писала о Поплавском: «Лучшее, что осталось от него, – это его дневниковая исповедь…». А «Дневники» Поплавского, вызвавшие в своё время как бы профессиональный интерес у Н. Бердяева как философа, в полном объеме увидели свет лишь в 1996 году. Однако трудно говорить о каком-то устоявшемся, последовательном мировоззрении Поплавского, ибо по натуре своей «он не мог, как многие из его сверстников, успокоиться на литературных достижениях, удовлетвориться удачей и славой, или примкнуть к какому-либо движению с готовыми ответами на все вопросы» (Ю. Терапиано).

Поплавский родился в семье музыкантов. И отец его Юлиан Игнатьевич, по происхождению поляк, внук крепостного крестьянина, и мать София Валентиновна, прибалтийская дворянка, урожденная Кохмановская, – оба окончили Московскую консерваторию. Однако от музыкальной карьеры отказались: отец служил в Обществе заводчиков и фабрикантов, мать занималась воспитанием детей.

Поплавский учился в московском Французском лицее Филиппа Неррийского, параллельно занимаясь музыкой и рисованием. Стихи начал писать под влиянием старшей сестры Наталии, в канун революции издавшей свой единственный сборник. (Поплавская Н. Стихи зелёной дамы. М., 1917).

В 1918 году он вместе с отцом уехал из Москвы на юг России, а в декабре 1920-го – после захвата Красной Армией Крыма – оказался в Константинополе, где, по свидетельству отца, «посещал подготовительные курсы на аттестат зрелости, охотно рисовал с натуры, много читал… Но все это проделывал, смотря на жизнь свою сквозь глубокий покров мистики, как бы чувствуя дыхание истоков Византии, породившей православную веру, которой он отдался беззаветно». Попытка – на пределе интеллектуальных и эмоциональных возможностей – «выяснить отношения с Богом» («роман с Богом», как говорил сам Поплавский), вера, а точнее, мучительная жажда обрести и, обретённую, удержать её – в дальнейшем они и будут решительным образом определять как творчество, так и саму жизнь Поплавского. Но православие его не будет отличаться особой «конфессиональной чистотой»: ему будут присущи не только ощутимый католический оттенок (культ св. Терезы) и определённый «ветхозаветный уклон» в розановском духе, но и несомненные тео- и антропософские «ереси».

В 1921 году семья поэта переезжает во Францию, где Поплавский поступает в Парижскую художественную академию «Гранд Шомиер». В 1922-м для продолжения занятий живописью он отправляется в Берлин, тогдашнюю «столицу» русской эмиграции. Там он знакомится с Андреем Белым и, вернувшись в Париж, очевидно, под впечатлением этого знакомства уже целиком посвящает себя литературным занятиям. Некоторое время он посещает лекции на историко-филолологическом факультете Сорбонны, но вскоре оставляет университетт, избрав путь самообразования. Практически ежедневно он пишет «своё» (стихи, дневниковые записи, позднее – прозу), а многочасовые штудии в библиотечном зале (А. Бахрах, скорее недолюбливавший Поплавского, скажет об «огромной начитанности» поэта и о том, что «в кругу, где он общался, не было человека более блестящего, больше него размышлявшего не столько о литературной повседневности, сколько о религнозных и метафизических проблемах») чередует с тренировками в зале спортивном. Литературная одарённость соединяется в Поплавском с мощным волевым началом: будучи в детстве «хилым мальчуганом и плаксою» (В. Яновский), в итоге многолетних изнурительных занятий гиревым спортом и боксом он добьётся того, что к концу 1920-х его известность как поэта будет соперничать с репутацией человека исключительной физической силы.

Впервые стихи Поплавского были опубликованы в 1928 году в парижской «Воле России». А уже в 1929-м Д. Святополк-Мирский напишет: «Среди парижан определённо выделился Борис Поплавский». С 1929-го его стихи постоянно печатаются в почти недоступных «молодым авторам» «Современных записках». В «Числах» Поплавский регулярно публикует стихи, критические статьи, отрывки из первого романа.

В 1931-м благодаря единовременной поддержке мецената выходит первый поэтический сборник Поплавского «Флаги». Отнюдь не склонный давать «завышенные оценки» Георгий Иванов писал о «Флагах»: «В грязном, хаотическом, загромождённом, отравленном всякими декадентствами, бесконечно путаном, аморфном состоянии стихи Поплавского есть проявление именно того, что единственно достойно называться поэзией в неунизительном для человека смысле». И дальше: «Силу “нездешней радости”, которая распространяется от “Флагов”, можно сравнить безо всякого кощунства с впечатлением от “Симфоний” Белого и даже от “Стихов о Прекрасной Даме”». А вот мнение Ю. Терапиано о сборнике: «Если бы Поплавский, издавая свою единственную выпущенную им при жизни книгу стихов “Флаги”, посоветовался с кем-нибудь из более опытных своих друзей, если бы он произвёл отбор, если бы он проработал некоторые свои стихотворения – его книга была бы до сих пор лучшей книгой поэта так называемого эмигрантского поколения».

К этому времени Поплавский всюду «принят», в том числе у Мережковских. И. Одоевцева вспоминает: «Зинаида Николаевна хорошо приняла его, и он вскоре сделался желанным гостем на “воскресеньях”. Выяснилось, что он замечательный оратор. Лучший даже, чем “златоуст эмиграции” Адамович». Словом, внешне всё складывается в литературной судьбе Поплавского весьма успешно. Более того, 30-летний поэт имеет «собственного Эккермана»! Много лет спустя поэт, прозаик и мемуарист граф Николай Татищев напишет: «Каким бы глупым перестарком я ни был в 30-х годах, перед вторым потопом, всё же понимал и поэтический уровень Поплавского, и что моя обязанность – по возможности сохранить всё им сказанное…»

Однако вот что пишет в это время Поплавский в дневнике: «По-прежнему киплю под страшным давлением, без темы, без аудитории, без жены, без страны, без друзей». Внешние «успехи» на поверку оказываются весьма эфемерны. А «личная жизнь» Поплавского не складывается. Так же, впрочем, как и «роман с Богом». Его материальное положение все без исключения определяют как полунищенское. Он существует на мизерное пособие Синдиката французских художников, членом которого состоит. Поплавский балансирует на грани нервного срыва. Вдобавок откровенно богемный образ жизни (занятия в библиотеке Св. Женевьевы заканчиваются в ночных кафе Монпарнаса), вызывающее поведение, «артистическая антибуржуазность», простирающаяся до декларируемого намерения вернуться на родину (то сть в СССР 1930-х), – всё это как бы прощается теми немногими, кто близко знает поэта. Но у прочих лишь усиливает – или рождает – неприятие. Наиболее опытные и дальновидные тогдашние литературные оппоненты Поплавского впоследствии всё-таки признают его. Так, В. Ходасевич в 1938 году напишет: «Как лирический поэт Поплавский несомненно, был одним из самых талантливых в эмиграции, пожалуй – даже самый талантливый». В. Набоков, один из авторов досуществовавшего до наших дней мифа о «неграмотности Поплавского», в 1951-м скажет: «Я никогда не прощу себе той злобной рецензии» (имеется в виду рецензия В. Набокова на «Флаги»). Однако Глеб Струве и в 1956 году («Русская литература в изгнании») будет писать о Поплавском с глухой неприязнью.

Сборник «Флаги» оказался единственным прижизненным сборником Поплавского. Попытки выпустить отдельным изданием роман «Аполлон Безобразов» («Домой с небес» он закончил за несколько дней до смерти) успехом не увенчались.

Отец поэта написал: «Глубоко загадочны были последние годы Бориса Поплавского». Так или иначе, но 9 октября 1935 года Поплавский, совместно с неким С. Ярхо приняв «сверхдозу» героина, скончался. Возможно, это было и умышленное убийство. Хотя версии несчастного случая и самоубийства до конца не исключаются.

Стихи Поплавского периода «Флагов» существуют на стыке двух культур. В них преломляется опыт как новой русской (Блок, Пастернак, Хлебников), так и французской (Рембо, Аполлинер) поэзии. Ю. Терапиано писал: «Замечательность стихов и впечатление, производимое ими, состоит в том, что он, по существу, был первым и последним русским сюрреалистом». Его стихи нередко представляют собой как бы пересказ неких несуществующих картин. Не случайно поэзию Поплавского неоднократно соотносили с живописью Шагала и, отмечая в ней мощное мелодическое начало, всё-таки находили её «более живописной, чем музыкальной». Визионерское небрежение логикой, «психоделический» характер образов, нарочитое нарушение языковых норм приводят к тому, что, как писал Ю. Терапиано, «для формалистов “аполлоновского типа”, тщательно отделывающих, вылизывающих каждую строку, стихи Поплавского невыносимы».

В стихах Поплавского 1930-х годов (посмертный сборник «Снежный час») меньше формальной «умышленности», а «трагический импрессионизм» лучших заставляет говорить о нём как о достойном продолжателе традиций русской метафизической лирики.

Дальнейший переход Поплавского к прозе закономерен. Проза, обладающая большей степенью формальной свободы, становится следующим этапом развития для «поэта самопознания» (Н. Татищев). Но и сама проза Поплавского претерпевает аналогичную его поэзии эволюцию: от изобилующего блестящими стилистическими играми «Аполлона Безобразова» (1932) – к жестоко исповедальному, автобиографичному «Домой с небес» (1935), роману о «потерянном поколении» русских эмигрантов, где происходит почти полное «стирание грани меж литературным и личным документом» (Г. Адамович). «Писать без стиля, по-розановски, искать скорей приблизительного, чем точного, животно-народным, смешным языком, но писать» – так Поплавский определяет свой «творческий метод» в начале 1930-х, чуть ли не дословно совпадая с «поздним Толстым»: «Писать вне всякой формы: не как статьи, рассуждения и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь» (Толстой. Дневник. 12 января 1909).

Русская литература 1991 № 2

Сергей Нельдихен

Сергей Евгеньевич Нельдихен (9.10 (27.9). 1891 (1893?), Таганрог – 1942, в заключении) – одна из наиболее загадочных фигур русской поэзии 1920–1930-х годов. В мемуарах современников он присутствует обычно на периферии текста, как бы последним перед «и др.». В печати конца 1910–1920-х годов фигурирует как Нельдихен, Нельдихен-Ауслендер, Нельдихен (Ауслендер), Ауслендер (Нельдихен), Нельдихин-Ауслендер и Нельдихин. На вариант «Нельдихин» поэт реагировал бурно: «Я – Не́льдихен; – по-русски пусть коверкают Нельдихин!» («Искренность», 1923). Но вот что Нельдихен писал три года спустя: «Даже у родственников, пожалуй, не сохранились их портреты, – / Особенно если у дедушки-дядюшки был на груди хотя бы сиротливый орденок царских времен. / Печки лукаво проглотили немало воспоминаний о дядюшках-бабушках, / Чтобы в первые годы расплат соседи не разнесли подхихикивающий слух: – / “У Петра Львовича дедушка при орденах был; верно – царский сановник”» («Это уже история – семнадцатый год…», 1926). Вполне вероятно, что эти строки поэт соотносил с собственной биографией. Ситуация 20-х годов XX века была такова, что много предпочтительней было называться Шварцем, а не Черновым, даже если как бы вынести за скобки фамилию лидера эсеров. И в таком случае согласимся с М. Эльзоном, предположившим, что Нельдихен – это псевдоним, принятый после октября 1917-го из предосторожности. Почти со стопроцентной вероятностью можно утверждать, что отец поэта – участник русско-турецкой войны 1877–1878 годов, бывший командир 161-го пехотного Александропольского полка, полковник, вышедший в отставку «со старшинством» в чине генерал-майора (IV класс и потомственное дворянство) Евгений Альбертович Нельдихин. Двойная же фамилия – не более чем выдумка поэта, полагала поэтесса А. Оношкович-Яцына. С другой стороны, «Краткая еврейская энциклопедия» относит Нельдихена к русским писателям еврейского происхождения: «С. Нельдихен-Ауслендер (1891–1942), племянник С. Ауслендера» (Краткая еврейская энциклопедия. Т. 7). Такое возможно лишь в том случае, если мать Нельдихена, проживавшая в советское время в Ростове-на-Дону, – сестра Абрама Ауслендера, отца прозаика С. А. Ауслендера. И тогда более чем вероятно родство поэта с Карлом Ауслендером, управляющим ростовским отделением парижской хлеботорговой фирмы «Луи Дрейфус и К0».

Впрочем, пока не станут известны материалы двух следственных дел, заведённых на Нельдихена в 1931 и 1941 годах, биография поэта во многом будет строиться на тех или иных догадках, предположениях и сведениях, почерпнутых из вторых рук или из стихов самого Нельдихена. Читая же последние, не стоит забывать, что писал их литератор, весьма склонный к розыгрышам и мистификациям, «плут, фантазёр и чудак» – как аттестовал Нельдихена симпатизировавший ему Николай Чуковский.

Нельдихен окончил историко-филологический факультет Харьковского университета им. В. Н. Каразина и военное училище. Участник Первой мировой войны, лейтенант (?) Балтийского флота. После революции, в 1919 году, в Петрограде увидел свет первый его поэтический сборник «Ось». Впрочем, «света» сборник скорее не увидел. Книга эта – большая библиографическая редкость. Не совсем понятно – то ли уже готовый тираж был уничтожен, то ли печатание было приостановлено. Пожалуй, самое известное стихотворение Нельдихена «От старости скрипит земная ось…» в этом сборнике посвящено Н. Гумилёву. Воспроизведённое во втором сборнике «Органное многоголосье» (1922) без посвящения, оно было воспринято (и воспринимается досель) как едва ли не первая ласточка поэтической «Ленинианы». Стихотворение, славящее Ленина и одновременно посвящённое Гумилёву, – такое вообразить довольно трудно. Но если представить тогдашний Петроград с его холодом, голодом и разрухой – и Гумилёва, исполненного злой (уход Ахматовой) энергии, в дохе, бритого наголо, с косыми глазами, то вряд ли возникнет нужда переадресовывать «калмыковатому» Ленину дифирамб «мэтру» «Цеха поэтов»: «Но человек из своего жилища / Давно устроил для себя кладбища / И к звукам разрушения привык, / И лишь один над пеплом у обрыва / Поднял глаза змеиного отлива, – / И это был озлобленный калмык». Объяснить отсутствие посвящения в 1922 году крайне просто: после расстрела Гумилёва его собственные стихи какое-то время ещё печатались, но стихотворение, посвящённое расстрелянному заговорщику, революционная цензура определённо не пропустила бы.

По словам очевидца, Гумилёв так представлял публике Нельдихена: «Все великие поэты мира, существовавшие до сих пор, были умнейшими людьми своего времени… Но ведь умные люди – это только меньшинство человечества, а большинство состоит из дураков. До сих пор дураки не имели своих поэтов, и никогда ещё мир не был изображён в поэзии таким, каким он представляется дураку. Но вот свершилось чудо – явился Нельдихен – поэт-дурак. И создал поэзию, до него неведомую, – поэзию дураков» (Н. Чуковский). Нетрудно догадаться, что это была «домашняя заготовка», рекламный ход в духе футуризма. В. Пяст, говоря о Нельдихене, как бы добавлял: «Но вспомним, что Пушкин сказал про “Горе от ума”: Чацкий – вовсе не умный человек, умен Грибоедов» (Пяст В. Поэзия в Петербурге).

На страницу:
2 из 6