Полная версия
Ведь
– Подожди, не торопись! – промолвила она снова. – Я хочу смотреть на тебя.
Темными трепещущими глазами она оглядывала мое лицо, скользя взглядом по моим губам, глазам, лбу.
А я чувствовал, как легки, как неприятно воздушны мои ноги, отягощенные лишь горячей болью в колене, улыбался улыбкой идиота и знал, что все кончено. То есть совершенно кончено.
И только одно мне было непонятно, одно я никак не мог уяснить себе, мучительно ощущая на своем лице эту идиотическую улыбку: возможно ли все произошедшее оправдать чем-нибудь иным, кроме как затмением рассудка, или же это результат моей полной духовной пустоты? Ведь не было никакой высшей цели. Никто не погибал. Но я полз по льду, который трещал и заливался поверх белого снега темной водой. Менее получаса назад меня могло не стать. Все то, что она сейчас оглядывает влюбленными глазами, и все то, что я называю «Я», могло уже перестать быть. И в эту минуту вода подо льдом несла, тащила, разворачивала бы мой труп в этих самых меховых сапогах, легкой куртке и с этими самыми часами на руке – давний подарок мамы, которые, безусловно, продолжали бы идти, ибо о них было сказано в инструкции «пылевлагонепроницаемые». Мимо опор мостов! Сквозь зловонные стоки канализации! Какая пошлейшая бездарность! Неужели и вся моя жизнь пройдет так бесславно?
А дальше произошло вот что: мы не расстались. Я продолжал, как и прежде, приходить к ней и у нее оставаться. Зачем я это делал? Только ли оттого, что люди срастаются уже самим соприкосновением судеб, сознавая в глубине души, что всякое соприкосновение судеб не случайно? Я не могу ответить на этот вопрос. Но, помню, у меня все время было ощущение, что я с кем-то борюсь. Мне казалось: я борюсь с ней. Разумеется, это было не так. Но вот тогда-то и начался настоящий разврат, потому что разврат – действо духовное. И начал его я! Тогда-то сошелся я с совершенно противоположной ей и по положению в обществе, и по духу, и по облику женщиной – я специально так подобрал ее, – молодой парикмахершей, полненькой, мягкой, гладкой, с округлыми плечами и коленями, любившей сладкое и популярные песенки. И приходил я к Юлии сразу после встречи с той полненькой и мягкой, чтобы понять, что именно обжигает в этой противоположности. В чем главная нота? Иной голос, иной запах, иной взгляд? Первые недели это ощущалось очень ярко. Особенно оттого, что Юлия ни о чем не догадывалась. А потом разом погасло, и я остался ни с чем. В сущности, это было таким же разбитым зеркалом, такой же мистерией, которую просто требовалось доиграть до занавеса. Семь месяцев ушло на доигрывание. Даже со своей случайной женой я разошелся куда быстрее и легче.
Но теперь я спускаюсь по лестнице вниз. Как только я выйду во двор, последняя нить лопнет. Я это знаю наверняка.
Я хочу освободиться. И не только от тебя, Юлия. Я хочу освободиться от всей теперешней своей жизни. Она не та, какую я хотел бы вести. Она мешает мне двинуться вперед, выйти за предел очерченного круга, где меня ожидает… Да! Великое и прекрасное! Я уже предчувствую его. Ты была лишь ступенью на пути к нему. Важной ступенью. Но мне надо идти вперед. Я давно живу этим предчувствием. Это какое-то радостное и одновременно мучительное напряжение души. И чем дальше, тем оно сильнее. Как будто кто-то зовет меня, подсказывая: «Иди! Я уже близко. Наступает твой час. Оставь прежнее! Прежнее – лишь предтеча моя!»
Вдруг, в одно короткое мгновенье, совершая очередной шаг и пробуя в темноте ногой – ступень или ровная площадка, я оказался окружен целым роем голосов, которые зашелестели вокруг меня и сейчас же смолкли. Что послужило толчком к их появлению? Может быть, секундное ощущение тревожности в ступне ноги, ищущей под собой опору? Этот странный хор, как бы вырванный из тьмы мгновенной вспышкой памяти, был отражением того, что я испытал задолго до знакомства с Юлией.
Задолго до знакомства с Юлией, зимой, темным будничным вечером, по такой же пахнувшей картофельными очистками лестнице я поднимался к себе домой, вернее, в квартиру жены, где мы жили втроем – я, жена и теща. Только дом был постройки не конца девятнадцатого века, а второй половины двадцатого – крупноблочный, серый, бетонный, времен правления Никиты Хрущева и прозванный в народе за безобразный свой вид хрущобным. Я шел по переходной площадке, трогая рукой перила, и неожиданно со звуком скрежетавшего потока воды – работа сливного бачка в уборной (звук проник на лестничную клетку сквозь проем отворенной этажом ниже квартирной двери), – с этим обычным бытовым звуком мне открылась сущность утробы этого многоэтажного дома, зыбкость его стен и дверей. За ними в одинаковых неудобных квартирах ходило, сидело, лежало великое множество одинаковых, забывших о молодости и о том, что есть великое и прекрасное, мужчин в одинаковых линялых пижамах и трикотажных спортивных костюмах и одинаковых, навсегда утративших свежесть и тоже забывших о том, что есть великое и прекрасное, женщин в одинаковых кожаных тапочках на босую ступню и в одинаковых фланелевых халатах – нижняя пуговица не застегнута, задубевшая грязно-оранжевая пятка ужасна, оскорбительна для зрения!.. В одинаковых уборных над одинаковыми унитазами одинаково журчала в сливных бачках вода. Одинаково кричали, смеялись, ссорились, плакали, бесились дети, рожденные для того, чтобы спустя три десятка лет иметь такие же лысые головы, глаза, лишенные блеска, и грязно-оранжевые пятки. Носить такие же пижамы и халаты. Стать наконец не отличимыми от своих родителей, которые к тому времени сделаются не отличимыми от сегодняшних стариков и старух, которые в свою очередь перекочуют за черту города на обширные, но тесные кладбища в те самые могилы, из которых – место дорого! – прочный с коваными зубами ковш экскаватора, управляемого усталым и с похмелья безразличным ко всему воздвигнутому вокруг него мирозданию работягой, понимающим в этот момент, что и его ждет такая же участь, извлечет обломки костей тех, кто жил семь десятков лет назад… Одинаково всё одно и то же вещали примитивные телевизоры, и на газовых плитах жарились, шипя и отплевываясь горячим маслом, яичницы из миллионов одинаковых яиц. А потом, когда опускалась тьма ночи, и куранты со Спасской башни московского кремля, увенчанной символом счастливого будущего всех людей – красной пятиконечной звездой, возвещали из одинаковых репродукторов полночь, и гремел, призывая куда-то немедленно двинуться целым народом торжественный гимн – да здравствует! Да славится! (могучие басы духовых, украшенные сверкающими выстрелами медных тарелок), – казавшийся этому народу самым лучшим, самым прекрасным из всех когда-либо написанных гимнов, и гасли огни, и чмокали во сне дети, еще мечтавшие о парении в небесах, тогда, на самом краю отошедшего дня, наконец-то дождавшись покоя, навсегда утратившие гибкость и красоту завядшие одинаковые женщины и одинаковые обрюзгшие мужчины, преодолевая ломоту в искривленных позвоночниках, дыша в лицо друг другу нечистым запахом пищи, соединялись друг с другом в последней беспомощной попытке все же выхватить у ускользающей жизни хоть мельчайшую крупицу огненного первородного счастья, чтобы понять, что все уже кончилось, погибло, умерло, и в бессловесной и великой тоске заснуть, глотая обиду на судьбу, и во снах видеть то же самое. И никто не знал, для чего нужна такая жизнь. Но как за нее цеплялись! Я помню, в ту выпавшую из общего ряда времени минуту меня вдруг охватили ужас и отчаяние. И еще сильнейшее чувство протеста. Даже не столько оттого, что такая жизнь есть, существует и сам я в ней рожден и в ней плыву, сколько оттого, что за нее цеплялись. И я тоже цеплялся. И мне, двадцатичетырехлетнему крепкому парню с острым зрением, здоровым сердцем, красивой мускулатурой и неутолимой жаждой героического и совершенного, было уготовано все то же самое.
«В поте лица своего! Покуда не возвратишься в землю!»
Быт.
Ради рта жующего!
Все это вдруг выросло в моем воображении до масштаба космического.
И я на той затхлой безликой лестнице, одинаковой со всеми остальными такими же безликими бетонными лестницами в этих неисчислимых скорбных домах, поклялся, что я такой жизнью жить не буду.
Да и зачем тогда жизнь, если единственное и неповторимое среди всех народов и в бездонной перспективе столетий лицо твое расплывется, растворится в миллиардном множестве других лиц, а потом навсегда сгинет, став бесформенным прахом? Зачем оно тогда, единственное и неповторимое, было тебе дано? Для тщеславия? Для возможности быть любимым? Чтобы каждой твари по паре? Это вопрос вопросов. Это, быть может, камень преткновения!
То, что вдруг так мгновенно и незримо пронзило меня, словно смертельная атомная радиация, когда моя нога в темноте отыскивала опору, был испуг. И сейчас же он прошел. Но в этот момент я успел понять, что ухожу я сейчас не от Юлии и не из этого дома, а от чего-то иного, сильного и опасного для меня, что существовало еще до Юлии, до этого дома, и что как раз именно с помощью Юлии и с помощью этого дома должно было быть побеждено.
4. На набережной
Я вышел во двор, и мне стало легче.
«Хорошо, что обошлось без упреков!» – подумал я, заворачивая из-под арки на освещенную фонарями улицу.
Судьбы разошлись.
Я не любил Юлию.
И дело не в том, что Юлии было сорок лет. Я не смог бы полюбить ее и тогда, когда ей было двадцать. Хотя представляю, как совершенна, как притягательна она была в двадцать, какие тесные стаи мужчин кружили вокруг нее, сколько восторженных взглядов в театре, на улице, в транспорте было остановлено на ней, измерило ее и оценило!
Но я не смог бы полюбить ее даже такую.
Я шел широким сильным шагом, лавируя между прохожими, обгоняя тех, что шли со мной в одном направлении. Что-то торопилось во мне, спешило, подстегивало меня. Я видел впереди перекресток, и мне казалось – я уже на перекрестке; в конце улицы светилась площадь, и, глядя на ее удаленный свет, я испытывал мучение оттого, что еще не достиг ее. Как будто часть моего «Я» нетерпеливо опережала меня.
Но выйдя на площадь, ощутив ее высокий полукруглый простор, множество воздуха, струящегося над нею в лучах прожекторов, я замедлил шаги и остановился.
Великан Ленин смотрел на меня с плоского, высотой в четырехэтажный дом портрета, собранного из прямоугольных фанерных блоков. Пурпурно-черно-белое убранство блещущей вечерней площади окружило меня. Сверкал кумач. Белели лозунги. Перед царским дворцом возвышалась громоздкая, с золоченым государственным гербом правительственная трибуна, мимо которой еще сегодня утром, гудя тяжелыми дизелями, катили свежевыкрашенные для военного парада танки, остроносые ракеты, маршировали матросы и пехотинцы, а за ними, разделенная на несколько потоков, плыла могучей рекой многосоттысячная демонстрация трудящихся, неся над собой портреты вождей, красные флаги, эмблемы заводов и спортивных обществ.
Я сунул руки в карманы и пошел к Неве, куда двигались со всех сторон толпы горожан на праздничный фейерверк глазеть.
Нет, не оттого, что в течение двух лет ночами ты засыпал, обнимая эту женщину, привык к интонациям ее голоса, жестам, платьям, наконец, к ее жалобам и мечтам, а теперь расстался с нею, как тебе думается, навсегда, сосущая пустота в центре солнечного сплетения. А оттого, что вместе с этой женщиной от тебя уходит часть твоей жизни, и хотя ты и торопишься поскорее оборвать все нити, сжечь все мосты, тем не менее что-то в тебе сознает трагическую невозвратность прожитых лет, некий бесстрастный учетчик, который как бы и не является тобою, а кем-то посторонним в тебе, в глубине твоего мозга фиксирует: «И это пройдено. А было впереди!» Однако ты отвергаешь его приговор. Из опыта тебе известно: внезапное и острое чувство сиротства при расставании с женщиной – недолговечно. Его надо пережить.
Но есть в этом расставании и нечто большее, что будоражит и веселит твое сердце. Внезапно тебе открывается главное: ты обрел свободу не ради самой свободы, но для того, чтобы суметь принять в себя, вместить в себя то новое, что уготовано тебе впереди. Ты хочешь прийти в свое будущее освобожденным, потому что предчувствуешь, знаешь, уверен – там хранится для тебя еще не тронутое тобой, еще не познанное счастье. Ты смотришь в лица встречных людей, и не только душа твоя, но и все твое тело, словно оно наконец сбросило с себя тяжкий груз, ощущает это обновление.
Любовь к женщине – вот то великое и прекрасное, чего я ждал. Я был единожды любовь познавший. С той поры, когда хмурым февральским днем на Невском проспекте, потупив взгляд, Вера сказала мне: «Теперь я пойду. И ты не догоняй меня!» и легко, но твердо оттолкнулась от моей руки, я ждал этой встречи. И сейчас, пересекая Дворцовую площадь, я вдруг ощутил это особенно ярко.
Я не знал, какой будет та, которую буду любить я. Но я твердо верил, что отличу ее от всех остальных, которые не она, даже если увижу ее в сумерках или в тесноте переполненного вагона подземки, даже если она не скажет ни одного слова и не посмотрит в мою сторону. Как будто она была некое дыхание, уже давно существующее в этом мире, поток энергии, ветер… И я знал: едва этот ветер коснется меня, я сразу пойму – мы встретились! И тогда я приму все, что будет она. И ничто не будет для меня в ней запретным, темным, но все – открытым и светлым.
Если сказать самую главную правду, ту правду, которой я жил в сердце моем, то женщина, которую буду любить я, давно уже была рядом со мной. Это место в пространстве рядом со мною давно было занято ее образом. И только озаренная таинственным своим именем, от меня доселе сокрытым, живая, телесная, она все не приходила.
Площадь позади меня утонула во тьме.
Я вошел в сад перед Зимним дворцом.
Жестяным блеском вспыхнули тут и там мелкие лужицы. Шум человечьей толпы усилился.
– Брательник, алё! – услышал я негромкий окрик, направленный в мою сторону.
Под блестящими голыми ветвями на садовой скамье сидел военнослужащий в форме десантника. Он сидел, широко расставив ноги и откинувшись могучим корпусом на спинку скамьи. В левой руке он держал, зажимая за горлышко, бутылку вина.
– Ну да! Ты, – мирно сказал он, подтверждая этими односложными словами, что его окрик относился именно ко мне.
Секунду мы всматривались друг в друга.
Он приподнял бутылку перед собой.
– Нет, не буду, – ответил я.
И продолжил путь.
Дохнуло прохладой. Из земных глубин поднялась впереди меня тяжелая черная река. Перекинутый через нее мост отражался в ней огромными дугами иллюминированных пролетов. Все вокруг зернисто мерцало от обилия народа. Глухое небо, как колпак, накрывало город, внушая сознанию горожан: «Самое важное, самое лучшее – здесь!» Лишь далекая на той стороне реки телебашня, обозначенная ровными рядами красных огней, уходила за глухой его предел, и верхние ее этажи были скрыты от зрения.
«Почему я ответил ему “нет”»? – подумал я о десантнике.
Более всего хотелось мне сейчас захмелеть.
Я вернулся.
Зубами десантник откупорил бутылку, выплюнул пробку на газон, обтер горлышко бутылки ладонью и подал ее мне.
Это был дешевый портвейн – самоубийство для язвенников, но сознание он туманил быстро.
После первых глотков я сразу почувствовал, как горячо ледяная жидкость обожгла мои внутренности.
Я протянул ему бутылку, но он отмахнулся от нее, пробубнив:
– Не лезет…
И спросил:
– Закурить, а?
– Бросил, – ответил я.
Десантник взглянул на меня светлыми, почти белыми в полутемноте глазами, и только теперь я увидел, как чудовищно он пьян.
Кивнув головой в знак согласия, он улыбнулся, и вслед за улыбкой черты лица его дрогнули.
– Не могу ее целовать! – трудно выговорил он, выпячивая вперед могучий подбородок.
По его широкой гортани прошла судорога.
Он закрыл глаза и стал раскачиваться.
Он раскачивался всем корпусом вперед-назад и причитал:
– Ой, как больно! Ой, как больно мы отрезали им уши! Ниночка! Зачем ты попросила «Поцелуй меня в ушки!»? Ой, как больно, Ниночка!
И вдруг я увидел, что, раскачиваясь, он спит.
Я поставил недопитую бутылку рядом с ним на скамью…
Людской поток снова вывел меня на набережную.
Вспышка!
Стремительно высота озарилась сотнями ярких огней, мигающих, мерцающих, переливчатых, тяжело грохнуло, так что задрожали в окнах дворца большие цельные стекла; зарево поднялось над плоскостью реки, от его разноцветья вода, мгновенно меняясь, становилась палевой, кровавой, лиловой, серебристой, медной; осветился до того не видимый в темноте водолазный катер, низкий, вороватый, испуганный тем, что он обнаружен и на него взирают десятки тысяч глаз; нежно-розовый свет залил боевые корабли, ощеренные иглами пушечных стволов, над их палубами выросли пирамиды чашеобразных локаторов…
– Урра-ааа! – заревела набережная.
И сейчас же новый огонь взлетел в высоту.
От предыдущего залпа в воздухе таял дым, и громады стальных мостов, ракетоносцы, крепость, заполненная неисчислимыми толпами людей набережная, озаренная золотым блеском, – все это вдруг стало похоже на странный плод изощренного воображения, на пейзаж из потустороннего бытия, случайно увиденный когда-то в обрывочном сне.
– Да здравствуют наши девочки, самые дающие в мире! – орали моряки.
– Козлы! Козлы! – визжал юношеский фальцет.
– Урра-ааа! – ревела набережная.
С треском рвались петарды.
И среди всеобщего ликования, ора, свиста, среди пьяных выкриков, девичьих визгов, звонких детских голосов, хохота, ругани, воя милицейской машины, бренчания гитар, разноголосицы переносных магнитофонов я почувствовал, как от меня отделился целый пласт моей жизни.
Широко, плавно распахнулся вокруг сверкающий город. Мгновенно он вырос во все семь сторон, достав ярким краем тьму болот, окружавших его. Купола соборов, крыши домов, башни, шпили, радиомачты стеклянисто вспыхивали, опережая нарастающим блеском грохот орудий ровно на столько, на сколько свет опережал звук. Я медленно плыл в толпе и зрением, слухом, кожей ощущал рядом новую, следующую мою жизнь.
«Это будет иная жизнь», – сказал я себе.
«Это будет жизнь свершений», – сказал я себе.
«Это будет жизнь в любви», – сказал я себе.
Лицо юной женщины было светлым…
Над водой с плачем носились испуганные чайки.
Группа школьников и школьниц – старшеклассников в обнимку друг с другом напролом перла по набережной.
– Слава партии Ленина! – выкрикивал впереди идущий подросток, охватив рукой свою подругу за талию.
И шедшие следом за ним хохотали и орали во всю глотку:
– Слава партии!
Я остановился.
«Что-то случилось секунду назад? – подумал я. – Здесь. В гуще толпы. Я что-то увидел… Иначе откуда это ощущение мелькнувшего света?»
Среднего роста, в коричневых осенних сапогах и в приталенной замшевой куртке, надетой поверх белого свитера и длинной юбки в косую белую и коричневую клетку, юная женщина стояла ко мне боком, отвернувшись к девочке-подростку лет тринадцати, которую держала за руку. Девочка о чем-то спрашивала ее, и она отвечала девочке. У женщины были густые светло-русые волосы, уложенные на затылке в тяжелый узел. Сверкающая заколка охватывала его. У девочки волосы были точно такие же, с яркими прядями цвета соломы, только остриженные колокольчиком. Девочка по возрасту никак не могла быть ее дочерью.
Я приблизился к ним.
В нескольких метрах от них я стоял и ждал, когда она повернет голову так, чтобы мне стало видно ее лицо.
Оглянулась.
Гладкая чистая кожа лба, легкие полупрозрачные тени двумя полукружьями – и над, и под глазами… Но источник света таился не в этой чистой светлой коже, а в само́м взгляде глаз.
Грохнул залп.
Лицо юной женщины отразило красное, желтое, синее зарево неба.
Народ зашевелился. Прозвучавший залп был последним. Одна часть людского потока потекла к Дворцовому мосту, другая – к Кировскому.
Юная женщина с девочкой направились в сторону Дворцового.
Я пошел следом за ними, стараясь разглядеть, хороши ли у нее ноги.
Угрюмое затишье многотысячной толпы, расходящейся после праздника, стеной окружило меня, сделав более явственными шумы людских шагов и дыханий. Приближалось время ссор и драк. И кто не желал ссор и драк, торопливо уходил с места празднества.
«Зачем я иду за ней?» – спросил я себя.
И продолжал идти.
Мы достигли моста, пересекли мостовую и двинулись по тротуару. Я то приближался к ним, то отставал от них; дважды они терялись в людской скученности. И когда они терялись, я думал: «Значит, не судьба!» – и сейчас же в волнении начинал искать их. На Невском проспекте они сели в переполненный автобус. Я втиснулся следом за ними. Давка была ужасная. Я с трудом удерживался на нижней ступеньке входа в автобус. Двери за мной не закрылись – я сам мешал их закрытию, и, оглядываясь, я видел, как внизу подо мной в мокром блеске несется темная мостовая.
«Чем все это кончится?» – подумал я и вдруг почувствовал, что порядочно пьян.
Нажимая на впереди и выше меня стоящего человека, я сделал рывок вперед. В этот момент автобус круто повернул, пассажиры под действием центробежной силы полетели на левую сторону салона, и я, воспользовавшись этим, поднялся по ступенькам.
Я ухватился за вертикальный металлический шток, стараясь высмотреть: где она?
«Рядом!» – чувствовал я.
Но, сдавленный пассажирами со всех сторон, я не мог даже пошевелиться.
Мне повезло внезапно: автобус повернул еще раз, и опять все переменилось. Тяжелый узел ее волос возник прямо возле моего подбородка. Я вдруг оказался прижатым к ее спине.
Защищая руками от толкотни и давки, она обнимала перед собой девочку, которая ростом была ниже и глядела темными любопытными глазами снизу вверх.
Я подмигнул ей.
Девочка улыбнулась.
Так мы ехали долго.
От волос юной женщины веяло ароматом шампуня, сушеными травами и еще чем-то знойным, солнечным, что я уловил обонянием сразу же в первом вдохе и что смутило меня. Мое воображение представило эти волосы рассыпанными по белой наволочке подушки в ночном сумраке моей комнаты. И сейчас же совершенно точно я понял, что это так и будет. Что я и она уже приговорены кем-то к ночному сумраку моей комнаты, что мы непременно окажемся в этом сумраке вдвоем.
Она обернула ко мне лицо и посмотрела на меня даже не удивленно, но вопросительно.
И опять свет, соскользнувший с ее темных сверкающих зрачков и белоснежных белков, омыл меня, и я испытал сразу два чувства: стыд за то, что она прочла мои мысли, и восторг перед ее красотой.
Я ВЛЮБИЛСЯ МГНОВЕННО!
Несколько пассажиров пробирались к выходным дверям.
Меня опять оттеснили от нее.
Из глубины человеческого леса выдавилась старуха с личиком в кулак и в черном платке вокруг этого траурного личика.
– Сыночек, ты меня выпустишь на остановке? – прошептала она.
Автобус затормозил.
Влекомый выходящими пассажирами, я спрыгнул на асфальт и сразу очутился в толпе людей, штурмующих автобус. Едва те, что вышли, оказались на тротуаре, как вся эта толпа ринулась в двери.
Вдруг створки дверные со скрипом закрылись.
Я бросился за автобусом, треснул ладонью по его уплывающему, забрызганному грязью боку, но он обдал меня черным выхлопным облаком и, набирая скорость, начал удаляться.
Я видел, как он уменьшился, мигнул красными огнями; свора автомашин, мчавшихся следом за ним, закрыла его совершенно.
Шарф из-под распахнутой куртки свисал с моей шеи до самых колен.
Я отер носовым платком испачканную ладонь и побрел к трамвайной остановке.
Робко посыпал холодный дождь. Вокруг унылых фонарей появились нимбы.
Сильнейшая волна счастья внезапно стремительно подняла меня на высоком гребне.
«Это она была!» – донеслось сквозь никелированное сверкание дождя из далекого тупика опустевшей улицы.
5. Погоня
Я вошел в свою комнату, не зажигая свет, снял мокрую куртку и накинул ее на спинку стула.
Я знал: нельзя включать свет. Иначе то, что сейчас есть, то, что я с собой сюда принес, – исчезнет.
Прижав лоб к оконному стеклу, я долго смотрел вниз на перекресток, не видя ни пересечения улиц, ни станции метро. Потом взял со стола чайную чашку – пальцы сильно дрожали, и я обрадовался тому, что они сильно дрожат.
Так вот что таил в себе этот день!
В каждом мгновении человеческого бытия сосредоточена, реализуется, действует вся уже прожитая им жизнь. Но я уверен: не только прожитая, прошлая, но и еще не прожитая, будущая. Мы плохо знаем, как на нас, на наши поступки и желания воздействует наша будущая жизнь. Но воздействие ее – несомненно. И я в те огромные секунды, когда в автобусной давке она обернула ко мне свое лицо и наши глаза посмотрели в глубину друг друга, ощутил, как широко, сильно, властно устремился в меня поток моей жизни из моего будущего.