Полная версия
День, когда мы были счастливы
Слова эхом отзываются у нее в голове, и Белла замирает.
– Я бы хотела, чтобы мама и папа были здесь, – наконец говорит она, и от собственных слов ее глаза наполняются слезами.
Они с Яковом хотели подождать до конца войны, чтобы устроить традиционную церемонию в Радоме вместе с семьями. Но никто не знает, когда эта война кончится. Они решили, что и так ждали достаточно. Татары и Курцы прислали свои благословения из Радома. Они практически умоляли Якова и Беллу пожениться. И все равно Белле не нравится, что родители не могут быть с ней, не нравится, что, несмотря на счастье быть с Яковом, она испытывает чувство вины. Правильно ли, размышляет она, устраивать праздник, когда ее страна воюет? Когда ее родители одни в Радоме – родители, которые всю жизнь отдавали ей так много, хотя имели так мало. Память переносит Беллу в день, когда они с Анной вернулись домой из школы и обнаружили отца в гостиной с лохматой собакой у ног. Щенок оказался подарком, сказал их отец, от одного из его пациентов, который переживал трудные времена и не мог заплатить за вырванный зуб. Белла и Анна, просившие собаку с самого детства, завизжали от восторга и бросились обнимать отца, который, смеясь, обнимал их, а щенок игриво прикусывал их за щиколотки.
Анна стискивает ее ладонь.
– Знаю, и мне хотелось бы. Но они так хотели этого для тебя. Ты не должна волноваться за них. Не сегодня.
Белла кивает.
– Просто все совсем не так, как я представляла, – шепчет она.
– Знаю, – ласково повторяет Анна.
Будучи подростками, Белла с Анной часами лежали в кровати, придумывая истории про свои свадьбы. В то время Белла ясно представляла себе сладкий аромат букета белых роз, который составит ее мама; улыбку на папином лице, когда он поднимет ее вуаль, чтобы поцеловать в лоб под хупой[39]; трепет, когда Яков наденет ей на указательный палец[40] кольцо, символ их любви, который она будет носить до конца жизни. Она знает, что ее свадьба, если бы она проводилась в Радоме, была бы далеко не пышной. Она была бы скромной. Красивой. И совершенно точно она не была бы тайной церемонией в холодном остове заброшенного, отключенного от электричества дома за пятьсот километров от родителей. Но, напоминает себе Белла, она ведь сама выбрала поехать во Львов. Они с Яковом вместе решили пожениться здесь. Сестра права: родители много лет хотели этого. Она должна сосредоточиться на том, что имеет, а не на том, чего нет, особенно этим вечером.
– Никто не мог предвидеть такого, – добавляет Анна. – Но только подумай, – говорит она, и ее голос звучит жизнерадостнее, – когда увидишь маму и папу в следующий раз, ты уже будешь замужней женщиной! Сложно поверить, правда?
Белла улыбается, прогоняя слезы.
– Правда, в каком-то смысле, – шепчет она, думая о папином письме, которое пришло два дня назад. В нем Генри описывал, как безмерно они с Густавой радовались, узнав, что она собирается замуж. «Мы очень любим тебя, дорогая Белла. Твой Яков – славный мальчик из хорошей семьи. Мы отпразднуем вместе, когда снова соберемся». Белла не стала показывать письмо Якову, а спрятала его под подушку и решила, что даст ему прочитать позже вечером, когда они вернутся в квартиру в качестве супругов.
Втянув живот, Белла проводит руками по кружевному лифу платья.
– Я так счастлива, что оно подошло, – говорит она, выдыхая. – Оно такое же красивое, каким я его помню.
Когда Анна обручилась с Даниелом, их мама, зная, что они не могут позволить себе заказать у портнихи такое платье, которое Анне хотелось бы, решила сшить его сама. Они вместе с Белой и Анной рассматривали понравившиеся модели в журналах «Макколлс» и «Харперс базар». Когда Анна наконец выбрала то, которое понравилось ей больше всех – вдохновленное фотографиями со съемок Барбары Стэнвик[41], – женщины семейства Татар полдня провели в магазине тканей Нехумы, разглядывая рулоны разного атласа, шелка и кружев, потирая их между пальцами и восхищаясь, какие все они роскошные на ощупь. Нехума продала им выбранные наконец ткани по себестоимости, и только через месяц Густава закончила платье. Треугольный вырез, отделанный кружевом лиф, длинные присобранные рукава буф, пуговки на спине, юбка в форме колокола до самого пола и пудрово-белый атласный пояс, завязанный на бедрах. Анна была в восторге и объявила его шедевром. Белла втайне надеялась, что когда-нибудь ей доведется его надеть.
– А я счастлива, что взяла его с собой, – говорит Анна. – Я чуть не оставила его у мамы, но не смогла с ним расстаться. О, Белла, – Анна отходит назад, чтобы видеть ее целиком. – Ты такая красивая! – говорит она, поправляя золотую брошь на цепочке вокруг шеи Беллы, чтобы та легла ровно во впадинку между ключиц. – Идем, пока я не заплакала. Готова?
– Почти.
Белла достает из кармана пальто металлический тюбик. Она снимает крышку, поворачивает нижнюю половину и аккуратно наносит на губы помаду цвета красного перца, сожалея об отсутствии зеркала.
– Я рада, что ты принесла и ее, – говорит она, смыкая губы, прежде чем убрать тюбик обратно в карман. – И что согласилась поделиться, – добавляет она.
Когда помада исчезла из продажи – нефть и касторовое масло требовались армии, – большинство знакомых женщин отчаянно цеплялись за остатки своей косметики.
– Конечно, – говорит Анна. – Ну… готова?
– Готова.
Держа свечу в одной руке, Анна аккуратно провожает Беллу к двери.
Передняя тускло освещена двумя маленькими свечами, установленными на балясинах лестницы. Яков стоит у подножия. Сначала Белла видит только его силуэт, его узкий торс, пологий скат плеч.
– Сохраним эту на потом, – говорит Анна и задувает свою свечу. Она целует Беллу в щеку. – Я люблю тебя, – говорит она, лучезарно улыбаясь, и уходит поздороваться с остальными.
Белла их не видит, но слышит шепот:
– Ох, jaka piękna![42] Красавица!
Рядом с ее женихом неподвижно стоит еще одна фигура, свечи освещают курчавую серебристую бороду. Должно быть, это раввин, понимает Белла. Она шагает в неровный свет свечей и, беря Якова под руку, чувствует, как исчезает стесненность в груди. Она больше не нервничает и не мерзнет. Она парит.
Яков смотрит ей в глаза, и в его глазах блестят слезы. В сестринских туфлях цвета слоновой кости она почти с него ростом. Он целует ее в щеку.
– Привет, солнышко, – улыбается он.
– Привет, – отвечает Белла с широкой улыбкой. Кто-то из гостей смеется.
Раввин протягивает руку. На его лице лабиринт морщинок. Должно быть, ему за восемьдесят, предполагает Белла.
– Я раввин Йоффе, – говорит он. Его голос, как и борода, грубоватый.
– Рада знакомству, – говорит Белла, беря его руку и наклоняя голову. Его пальцы на ощупь кажутся хрупкими и узловатыми, словно пучок веток. – Спасибо за это, – говорит она, зная, на какой риск он пошел.
Йоффе прочищает горло.
– Что ж. Начнем?
Яков и Белла кивают.
– Якуб, – начинает Йоффе, – повторяй за мной.
Яков изо всех сил старается не исковеркать слова раввина Йоффе, но это сложно, отчасти потому, что его иврит далек от совершенства, но в основном потому, что слишком отвлекается на свою невесту, чтобы мысль в голове удерживалась больше нескольких секунд. Она выглядит ошеломительно. Но его привлекает не платье. Он никогда еще не видел ее кожу такой гладкой, глаза такими яркими, ее улыбку, даже в полутьме, такой совершенной и сияющей. На черном как смоль фоне заброшенного дома, окутанная золотым сиянием свечей, она кажется ангелом. Он не может отвести от нее глаз. Поэтому он с горем пополам произносит молитвы, думая не о словах, а своей будущей жене, запоминая каждый ее изгиб, жалея, что не может сфотографировать ее, чтобы позже показать ей, как прекрасно она выглядела.
Йоффе достает из нагрудного кармана платок и кладет его на голову Белле.
– Обойди семь раз вокруг Якуба, – велит он, указательным пальцем очерчивая воображаемый круг на полу.
Белла отпускает локоть Якова и подчиняется, ее каблуки тихо цокают по деревянным доскам. Она делает один круг, второй. Каждый раз, когда она проходит перед ним, Яков шепчет:
– Ты восхитительна.
И каждый раз Белла краснеет. Когда она встает рядом с Яковом, Йоффе читает короткую молитву и снова сует руку в карман, на этот раз достает сложенную пополам полотняную салфетку. Он открывает ее, показывая маленькую перегоревшую лампочку – те, что работают, сейчас имеют слишком большую ценность, чтобы их бить.
– Не беспокойтесь, она больше не работает, – говорит он, заворачивая лампочку и медленно наклоняясь, чтобы положить ее им под ноги. Что-то щелкает, и Яков гадает: это доски пола или суставы раввина.
– В разгар этого счастливого события, – говорит Йоффе, выпрямляясь, – не следует забывать о том, как хрупка в действительности жизнь. Разбивание стакана – символ разрушения Иерусалимского храма, мимолетности человеческой жизни на земле.
Он показывает на Якова, потом на пол. Яков осторожно опускает ногу на салфетку, сдерживая порыв наступить сильнее из-за страха, что кто-нибудь услышит.
– Мазаль тов![43] – тихонько кричат остальные из тени, тоже стараясь сдерживать восклицания.
Яков берет руки Беллы в свои и переплетает их пальцы.
– Прежде чем мы закончим, – говорит Йоффе и переводит взгляд с Якова на Беллу, – я бы хотел добавить, что даже в темноте я вижу вашу любовь. Она наполняет вас изнутри и сияет в ваших глазах.
Яков сильнее сжимает руку Беллы. Раввин улыбается, у него не хватает двух зубов, затем начинает петь финальное благословение:
– Благословен Ты, Господь, наш Бог, Царь Мироздания, сотворивший веселье и радость; жениха и невесту; ликование, пение, торжество и блаженство; любовь, и братство, и мир, и дружбу…
Остальные подпевают, тихо хлопая, а Яков и Белла завершают обряд поцелуем.
– Моя жена, – говорит Яков, обводя взглядом лицо Беллы.
Слово звучит на губах чудесно и по-новому. Он крадет второй поцелуй.
– Мой муж.
Рука в руке, они поворачиваются поприветствовать гостей, которые вышли из тени передней, чтобы обнять новобрачных.
Через несколько минут все собираются в столовой на импровизированный ужин, еду для которого они пронесли под своими пальто. Ничего изысканного, но тем не менее угощение: бифштекс из конины, вареная картошка и домашнее пиво.
Генек тихонько стучит вилкой по одолженному стакану и прочищает горло.
– За пана и пани Курц, – говорит он, поднимая бокал. – Мазаль тов!
Яков прямо ощущает, как трудно Генеку говорить тихо.
– Мазаль тов, – отзываются остальные.
– И это заняло всего девять лет! – добавляет Генек, усмехаясь. Рядом с ним смеется Херта. – Но серьезно. За моего младшего брата и его очаровательную невесту, которую мы все обожаем с самой первой встречи. Пусть ваша любовь длится вечно. Лехаим![44]
– Лехаим, – в унисон вторят остальные.
Яков поднимает стакан, улыбаясь Генеку и жалея, как часто это делает, что не сделал предложения раньше. Попроси он руки Беллы год назад, у них была бы настоящая свадьба, с родителями, братьями и сестрами, тетями и дядями. Они бы танцевали под песни Поплавского, пили шампанское из высоких тонких бокалов и поглощали пряничный бисквит. Под конец, без сомнения, Адди, Халина и Мила по очереди играли бы на рояле, услаждая слух гостей джазовыми мелодиями и ноктюрнами Шопена. Яков поглядывает на Беллу. Они согласились, что это правильно – пожениться здесь, во Львове, и хотя она никогда этого не говорила, он знает, что она испытывает такую же тоску – по свадьбе, о которой они мечтали. Свадьбе, которой она достойна. «Перестань», – говорит себе Яков, прогоняя знакомый укол сожаления.
За столом стаканы соприкасаются краями, в их донышках отражается пламя свечей, когда невеста с женихом и их гости пьют пиво. Белла закашливается и прикрывает рот ладонью, выпучив глаза, и Яков смеется. Последний раз они выпивали много месяцев назад, а пиво терпкое.
– Крепкое! – замечает Генек, его ямочки создают тени на щеках. – Мы все не заметим, как опьянеем.
– По-моему, я уже пьяная, – вставляет Анна, сидящая на другом конце стола.
Все смеются. Яков поворачивается и кладет ладонь на колено Беллы под столом.
– Твое кольцо ждет тебя в Радоме, – шепчет он. – Прости, что не отдал его раньше. Я ждал идеального момента.
Белла качает головой.
– Перестань. Мне не нужно кольцо.
– Я знаю, это не…
– Тихо, Яков, – шепчет она. – Я знаю, что ты хочешь сказать.
– Любимая, я заглажу свою вину. Обещаю.
– Не надо, – улыбается Белла. – Честно, все идеально.
Сердце Якова готово лопнуть. Он наклоняется ближе, касаясь губами ее уха.
– Все не так, как мы себе представляли, но я хочу, чтобы ты знала: я никогда не был счастливее, чем сейчас, – шепчет он.
Белла снова краснеет.
– Я тоже.
Глава 10
Нехума
Радом, оккупированная Германией часть Польши
27 октября 1939 года
Нехума собрала принадлежащие семье ценные вещи и разложила их аккуратными рядами на обеденном столе. Вместе с Милой они проводят инвентаризацию.
– Нужно взять с собой как можно больше, – говорит Мила.
– Да, – соглашается Нехума. – Еще я оставлю кое-что у Лилианы.
Сыновья Нехумы выросли, играя во дворе вместе с детьми Лилианы, Курцы и Собчаки дружат семьями.
– Поверить не могу, что мы уезжаем, – шепчет Мила.
Нехума кладет ладони на резную спинку обеденного стула из красного дерева. Еще никто не произносил этих слов, по крайней мере вслух.
– Я тоже.
Рано утром в их дверь постучали двое солдат вермахта и сообщили новости.
– Вы должны до конца дня собрать свои личные вещи и выехать, – сказал один из них, сунув в лицо Солу бумажку, на которой был напечатан их новый адрес. – На работу вернетесь завтра.
Нехума сердито смотрела на мужчину из-за спины мужа, тот так же сердито смотрел на нее, скривившись, будто проглотил что-то тухлое.
– Мебель оставить, – добавил он и, развернувшись, ушел.
Как только дверь закрылась, Нехума погрозила в воздухе кулаком и шепотом заругалась, потом, пыхтя, пошла по коридору на кухню, чтобы положить на шею прохладную ткань.
Конечно, визит солдат не стал сюрпризом. Нехума чувствовала, что рано или поздно нацисты заявятся. В Радоме пребывало много немцев, они нуждались в жилье, а квартира Курцей с пятью спальнями была просторной и находилась на одной из самых престижных улиц. Когда неделю назад из этого же дома выселили две еврейские семьи, они с Солом начали готовиться. Пересчитали и начистили серебро, спрятали несколько рулонов ткани за фальшивой стеной в гостиной и даже связались с комиссией, которая распределяла выселенных евреев по новым адресам, чтобы попросить жилье чистое и достаточно большое, чтобы вместить всех, включая Халину, Милу и Фелицию. И все же ничто не могло по-настоящему подготовить Нехуму к чувствам, которые она будет испытывать, покидая дом четырнадцать по Варшавской улице, в котором прожила более тридцати лет.
– Давайте быстро соберемся и покончим с этим, – объявила она, когда успокоилась.
Нехума с Милой раскладывали по кучкам самое ценное имущество, а Сол и Халина перевозили в выделенную им на Любельской улице в Старом квартале квартиру с двумя спальнями медные котлы и прикроватные лампы, персидский ковер, любимую картину маслом, купленную много лет назад в Париже, набитый постельным бельем мешок, швейный набор, маленькую жестянку с приправами. Не зная, когда смогут вернуться домой, они набили чемоданы одеждой для всех сезонов.
К полудню Сол объявил, что квартира почти забита.
– Когда мы принесем ценности, места больше не останется.
Это не стало шоком, но сердце Нехумы упало. Она знала, что ванну, ее письменный стол и рояль придется оставить, так же как и старинную банкетку для туалетного столика, которую она обила французской шелковой парчой; медное изголовье кровати с красивыми литыми узорами и круглыми столбиками – неожиданный подарок от Сола на десятилетие их свадьбы; китайский шкафчик с зеркалом, который принадлежал еще ее прабабушке; кованую корзину на балконе, куда она каждую весну высаживала герань и крокусы – их ей тоже будет не хватать. Но как можно оставить портрет отца Сола, Гершона, который висел в гостиной? Скатерть цвета индиго и статуэтки из слоновой кости, которые она годами привозила из поездок? Хрустальную супницу с дутым виноградом, которую она поставила на подоконник гостиной, чтобы та ловила утренний свет?
Миновал полдень, Нехума бродила по квартире, проводя пальцами по корешкам любимых книг и копаясь в коробках с рисунками и заданиями, которые хранила со времен учебы детей в школе. Хотя они не принесут никакой пользы на новой квартире, это важные вещи, поняла Нехума, переворачивая их в руках. То, что сформировало их. В итоге она позволила себе один чемодан памятных вещей, с которыми просто не могла расстаться: собрание вальсов Шопена для фортепиано, стопку семейных фотографий, книгу стихов Переца. Она сложила ноты колыбельной Брамса, которую Адди выучил в пять лет, с написанной на полях пометкой от учительницы: «Очень хорошо, Адди, продолжай упорно работать». Позолоченную рамку с выгравированными цифрами 1911 и фотографией Милы, лысой и с огромными глазами, не старше, чем Фелиция сейчас. Крошечные ботиночки из красной кожи, в которых делали свои первые шаги Генек, потом Адди, а потом и Яков. Выцветшую розовую заколку, которую Халина упорно носила каждый день в течение многих лет. Остальные вещи своих детей она аккуратно разложила по коробкам, которые затолкала в самую даль самого глубокого шкафа, молясь, что скоро вернется к ним.
Теперь на обеденном столе Нехума откладывает для Собчаков серебряную супницу и половник. Остальное они заберут с собой.
– Давайте начнем с фарфора.
Она поднимает со стола чашку с золотым ободком и нежно-розовыми пионами. Они заворачивают каждую чашку и блюдце в льняные салфетки и укладывают в коробку, потом берутся за столовое серебро, два комплекта: один достался им по наследству от мамы Сола, второй – от мамы Нехумы.
– Я подумала, что заверну их в ткань и пришью к блузке, чтобы выглядело как пуговицы, – говорит Нехума, показывая на две золотые монеты сверху солидной стопки купюр злотых – крупица сбережений, которые они сумели обналичить до того, как их банковские счета заморозили.
– Хорошая идея, – говорит Мила.
Она берет серебряное зеркальце с ручкой и мгновение всматривается в свое отражение, морща нос при виде темных кругов под глазами.
– Оно принадлежало твоей маме, да?
– Да.
Мила осторожно кладет зеркальце в коробку, накрывая сверху несколькими слоями итальянского шелка цвета слоновой кости и белого французского кружева.
Нехума складывает злотые, закатывает их вместе с золотыми монетами в салфетку и кладет ее в свою сумочку.
Теперь на столе остается только черный бархатный мешочек. Мила берет его.
– Что это? Тяжелый.
Нехума улыбается:
– Сейчас. Я тебе покажу.
Мила передает мешочек ей, и Нехума развязывает тесемки, стягивающие верх.
– Подставь руку, – говорит она, высыпая содержимое на ладонь Милы.
– О, – выдыхает Мила. – Вот это да!
Нехума смотрит на кулон, сверкающий на ладони дочери.
– Это аметист, – шепчет она. – Я нашла его несколько лет назад в Вене. Есть в нем что-то такое… Я не устояла.
Мила поворачивает фиолетовый камень, и ее глаза округляются, когда он отражает свет люстры над головой.
– Он прекрасен.
– Правда?
– Почему ты никогда его не надевала? – спрашивает Мила, прикладывая золотую цепочку к своим ключицам и ощущая вес камня.
– Не знаю. Мне это казалось тщеславным. Мне всегда было неловко его надевать.
Нехума вспоминает день, когда она впервые увидела кулон; от мысли обладать такой экстравагантной вещью у нее ослабели колени. Это было в тридцать пятом году, она ездила в Вену покупать ткани и увидела кулон в витрине ювелирного магазина, когда шла на вокзал. Она померила его и, повинуясь не свойственному ей порыву, решила, что должна его купить, и уже на выходе из магазина подумала, не пожалеет ли о своем решении. Это инвестиция, сказала она себе. И кроме того, она его заработала. К тому времени ее магазин уже много лет приносил прибыль, а дети стали по большей части независимыми, заканчивали обучение в университете, зарабатывали сами. Да, цена была заоблачная, но она вспоминает, как думала, что это первый раз в жизни, когда она может оправдать транжирство.
Нехума вздрагивает, услышав удары в дверь. Она потеряла счет времени. Должно быть, вернулись солдаты вермахта, чтобы выпроводить их. Мила быстро опускает кулон обратно в мешочек, и Нехума прячет его под блузку, между грудей.
– Видно? – спрашивает она.
Мила отрицательно качает головой.
– Оставайся здесь, – шепчет Нехума. – Не спускай глаз с этого, – добавляет она, ставя свою сумку поверх коробки с ценностями у их ног.
Мила кивает.
Нехума разворачивается и расправляет плечи, глубоко вдыхает, собираясь с духом. Перед дверью она поднимает подбородок, почти незаметно, когда говорит солдатам вермахта на несовершенном немецком, что ее муж и дочь скоро вернутся, чтобы помочь отнести последние вещи.
– Нам нужно еще пятнадцать минут, – невозмутимо говорит она.
Один из солдат смотрит на часы.
– Fünf minuten, – рявкает он. – Schnell[45].
Нехума ничего не говорит. Она отворачивается от двери, едва сдерживаясь, чтобы не плюнуть на начищенные кожаные сапоги офицера. Сжав пальцы вокруг ключа от квартиры – она еще не готова его отдать, – она в последний раз обходит дом, быстро заходя в каждую комнату, осматривая, не забыла ли чего, заставляя взгляд перепрыгивать через вещи, которые решила не забирать; если она посмотрит подольше, то засомневается и расставание с ними превратится в мучение. В спальне она поправляет лампу, чтобы основание стояло параллельно краю комода, и разглаживает складки на простыне. Снова и снова складывает полотенце в уборной. Подтягивает штору в комнате Якова, чтобы та висела симметрично со второй. Она наводит порядок, как будто ожидает гостей.
В гостиной, которую она оставила напоследок, Нехума задерживается подольше, глядя на место, где ее дети часами упражнялись за роялем, где столько лет они собирались после трапезы. Подойдя к инструменту, она проводит рукой по полированной крышке. Медленно, беззвучно опускает ее на клавиши. Повернувшись, она обводит взглядом дубовые панели на стенах, письменный стол у окна, выходящего на двор, где она больше всего на свете любила сидеть и писать, голубой бархатный диван и такие же кресла, мраморную облицовку камина, полки от пола до потолка, заполненные нотами Шопена, Моцарта, Баха, Бетховена, Чайковского, Малера, Брамса, Шумана, Шуберта и произведениями их любимых польских авторов: Сенкевича, Жеромского, Рабиновича, Переца. Тихо подойдя к письменному столу, Нехума стирает пыль с атласного дерева, радуясь, что не забыла упаковать канцелярские принадлежности и любимую перьевую ручку. Завтра она напишет Адди в Тулузу и сообщит новый адрес и новое положение дел.
Адди. Нехуму очень беспокоит, что скоро он покинет Тулузу, чтобы вступить в армию. Она и так уже подверглась стрессу, отправив двоих сыновей в армию. По крайней мере, служба Генека и Якова оказалась короткой, Польша сдалась быстро. Франция, наоборот, еще не вступила в войну. Если французы начнут боевые действия, а это всего лишь вопрос времени, никто не сможет сказать, сколько они продлятся. Адди может носить форму месяцами. Годами. Нехуму пробирает дрожь, она молится, чтобы письмо застало его до отъезда в Партене. Надо будет написать Генеку и Якову во Львов тоже. Ее сыновья придут в ярость, когда узнают, что семью выгнали из дома.
Нехума поднимает полные слез глаза к потолку. «Это ненадолго», – говорит она себе. Выдохнув, она смотрит на портрет свекра, он взирает на нее сверху вниз, грозно и проницательно. Она сглатывает и почтительно склоняет голову.
– Присмотрите за нашим домом, ладно? – шепчет она.
Она касается пальцами губ и прикладывает их к стене, а затем медленно идет к двери.
Глава 11
Адди
Пуатье, Франция
15 апреля 1940 года
Под темно-зелеными пиками бесконечного ряда кипарисов скрипят по пыльной дороге двенадцать пар кожаных подошв. Люди идут с самого рассвета, а скоро уже начнет смеркаться.
Последние несколько часов Адди слушал синхронный ритм шагов позади, игнорируя мозоли на ногах и думая о Радоме. Вестей от мамы не было уже полгода, в конце октября, перед самым отъездом из Тулузы, он получил ее последнее письмо. Она сообщала, что семья в порядке, за исключением Селима, который пропал без вести; что его братья все еще во Львове; что Яков и Белла собираются вскоре пожениться. «Магазин закрыли. Нас направили на работу», – писала Нехума, рассказывая о новых назначениях. Введены комендантский час и выдача продуктов по нормам, а немцы омерзительны, но главное, настаивала Нехума, что все здоровы и в основном обеспечены. В конце, перед самой подписью, она сообщила, что две еврейские семьи из их дома выселили и отправили в крохотные квартирки в Старом городе. «Я боюсь, – писала она, – что мы станем следующими».