bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

Был в то время подле города крутой бугор, где сам черт бородой землю мел, – ни спуска, ни взвоза, никакого провоза. Пока вверх лезешь, весь вспотеешь, а вниз спускаешься, вконец изругаешься. Да Фыр Фырычу тому все нипочем: ходит руки калачом, мужиков-работничков собрал-созвал, в котором месте дом ставить показал. А наше дело какое? Ни первое, ни второе. Клен да ясень – плюнь да наземь. Взяли в руки топор, поперли бревна на бугор, покрякивая, бородами помахивая, шапки-шапочки сбили на затылок, вся кровь в загривок. Пообещай мужику хорошую деньгу, он и согнется в дугу, мат, все смогу. В одно лето быстрехонько сруб срубили, венцы сложили, под крышу подвели, железом покрыли. Вышли хоромы царские, покои барские: крылечки точеные-резные, оконца кружевом расписные. А сами работнички, бородатые плотнички, сели в тенек на бревнышко, чтоб не жгло солнышко, сидят, ждут, когда им расчет принесут.

Вышел-таки к ним Фыр Фырыч на ходульных ногах, с плеткой в руках, со спесью панской, расфуфыренный, что петух голландский, сапожки на нем блеском блестят, усища к небу торчат. На мужиков глянул-зыркнул, по-своему фыркнул, стеклышко в глазище вставил, ножку на лавочку поставил, хлыстиком-плеточкой по сапожку щелк-щелк, а глядит, как на овцу волк. Спрашивает:

– Чего расселись на моем дворе, как курицы на плетне?

– Ваше благородь! Уж ты нас угодь, прикажи рассчитать, денежки подать. – Мужики шапки сняли-скинули, к нему придвинули.

– Да кто же расчет сразу дает? – он им бает-отвечает, ножкой качает. – Дом едва выстроили-сложили, а уже и денежку запросили…

– А как же иначе?! Как водится… – мужики вокруг хороводятся.

– Надобно еще посмотреть-подождать, как он будет стоять. А вдруг да упадет-рассыплется, а то вниз унесет, ветром крышу собьет. Приходите через год, коль дом до той поры доживет. Выдам расчет, кто сколь унесет. – И дверью хлоп, закрыл на засов.

Нашенские мужики хоть и простаки, а такого поворота-обману отродясь не слыхали, не видывали, шапки на землю поскидывали, да и айда материть-костерить не за то, что их обмишурили-обмерили, а за то, что дураки, барскому слову поверили. И положили на дом тот страшное заклятье, вечное проклятье: «Пусть Илья-пророк нас рассудит и пана-барчука за обман погубит. Жалко нам труд рук своих, да пусть этот дом-хоромина огнем горит-полыхает, дотла сгорает. Помоги нам, Илья-пророк, суд-расправу свершить, за чванство-спесь барчуку отомстить». Щепочку из осины заострили и в паз меж бревен вбили.

К вечеру того же дня натянуло-нагнало туч черных свинцовых, засверкало-забухало, полетели вниз стрелы-молнии, гвоздят-впиваются, в землю грешную вонзаются. Ветрина деревья валит-крушит, силищей народ страшит. И первой же стрелой-молнией угодило в дом-хоромину папскую, зажгло-запалило с конька до самого нижнего бревнышка. Пан-барчук в чем был, в том и выскочил: в одном сапоге, с плеткой-хлыстиком в руке. Побегал-попрыгал, ножкой подрыгал меж головешек-угольков, разбитых черепков. Покрутил усищами опаленными, в огне прокопченными, черта помянул, на огонь сплюнул. Да и поплелся в нижнем белье под горочку, мыкать горькую долюшку. А что делать, коль на всякую спесь свой закон есть.

Вот так за мужиков-простаков Илья-пророк заступился, с барином-барчуком поквитался-расплатился. А бугор с тех самых пор Паниным зовут, жилья там не ставят, внизу живут. Вот так оно бывает, кто много о себе воображает.

Коль пуще всех возгордился, глядишь, с бугра свалился, вниз покатился, низехонько опустился…

Про жар, про пар, про лог Банный

Жили когда-то два брата. Не то чтобы худо, но и не богато. У первого – жена кривая, у второго – мордой рябая. Та, что кривая, за шитьем сидит, муженьку из тулупа штаны кроит, а рябая стряпать любила, на окрошку к обеду комара крошила-шинковала, ножки на холодец оставляла.

Вот первая баба штаны к концу зимы на живинку сшила, на дратву посадила, дала мужу примерить-пощеголять, от других не отстать. Тот их натянул мехом наружу, носи и в метель, и в стужу. Всем штаны хороши-гожи, только больно на зверя стал похожий. Принялся обратно снимать, а не может, хоть до смерти ходи такой пригожий. Пришлось ножом штаны разрезать, по кусочку их снимать-стаскивать.

А рябая баба комара скрошила, в чугунок косточки сложила, понесла в ледник убрать, чтоб было чего к ужину подать. Дверью хлоп, а та на щеколду щелк, и сиди на льду, пока не найду. Вот она и обрадовалась-возрадовалась, что стряпать мужу не надо, кругом прохлада. Часок посидела, малость взопрела, к льдинке примерзла-приросла, орать начала. Мужик жену искал-кликал, повсюду мыкал, а как не нашел, то сел за стол, за ложку взялся-ухватился, на окрошку комариную навалился, да и уснул с ложкой во рту, храпит на версту. Как проснулся, полез за едой в ледник, а баба его хвать за воротник: «Зачем слопал один окрошку, мне не оставил дажесь крошку?»

Вот так два брата и жили, не особо тужили, не по правде, а понарошку – днем дрыхли-спали, утром ужин справляли. Ложки сжевали, половником хлебали, у кого в рот пролезет, тот и сыт, а мал роток, на другого глядит. Пропала коровка, березу подоят, молочка в сапог нацедят, пока до дома несут, все разольют. На козе воду возили, пирогами печь топили. Дождик закаплет, в поле бегут, а солнышко выглянет, в избу идут.

Лежат два брата однажды на печи, рисуют углем белые калачи, кусочек отщипнут-ухватят, пожуют, проглотят, чихнут через плечо, а как кончатся, нарисуют еще. Вот как-то младший старшего спрашивает-удивляется, в портянку сморкается:

– Скажи мне, братушка-браток, шустрый лапоток, отчего у меня болит бок девятый годок, да не знаю, которое место. Уж так чешется-болит, ажно меж ушей трещит.

– Видать, в баньке давно не был, не парился, зеленым веничком не обмахивался. Оно на память и давит-стращает, зудом донимает, – старшой брат ему отвечает.

– А ведь верно, родненький, вечно голодненький! Как меня батюшка крестил, в купель опустил, с тех самых пор и не мылся, не парился, а глядь, и состарился.

– Правильно говоришь-понимаешь, брат младшой, шевелишь мозгой. Еще дед с бабкой, отец с маткой собирались-толковали баньку срубить-скатать, родню созвать, друг дружку отмыть-отскрести, чистоту завести. Да померли рано, видать, не успели сруб скатать.

– Так давай теперича мы зачнем, топоры возьмем, лесу навалим-ошкурим, а там поглядим, может, и на баньку хватит и чем дом подпереть останется.

– Чего спешить, народ смешить. Лес нарубить-ошкурить завсегда успеем-сладимся. Перво-наперво баб пошлем мох скрести-теребить, чтоб было чем сруб крепить.

Отправили баб своих спозаранку надрать мха большую вязанку. Сами в горенке сидят, в оконце глядят, которая раньше прибежит-явится, первой управится. Глядь, вперед рябая несется, вся трясется, жменю мха тащит, глаза таращит; следом кривая поспешает, отдыха не знает, щепотку мха притащила, на крылечко положила, и начали они кричать, горло на братьев прочищать:

– И зачем вам баню рубить вздумалось, в башку пришло-въехало?! Без нее столь годков жили, не особо тужили, – во всю мочь орут, руками машут. – Мы слух слыхали, что люди банек ране не знали, а в русской печи мылись-парились, шибко не маялись.

– Так чего стоите? Печь топите! – братья жен погоняют, одежу с себя скидывают.

Истопили бабы печь, золу выгребли, муженьков своих внутрь засунули, заслонку задвинули. Те лежат, ждут, когда их мыть начнут. Рябая баба ведро воды на них плесканула, кривая пару разиков веником хлестанула, а мужики как завопят-заохают: мол, за что бьете, отдыха не даете. А те еще как плесканут-жахнут кипяточком с ключа, мужики из печи вон, сгоряча. Лезут, брыкаются, кулаками пихаются, орут, словно их черти дерут:

– Ой, ошпарили! Сожгли! Спалили! Видать, специально нас в печь засадили! Решили уморить, в гроб уложить!

Так они из печи рвались-выбирались, да еще бабы им подсобляли, что печь разломали, труба упала, все горшки поломала. А сами братовья в саже вымазаны-перемараны, в золе, как черт в смоле, кинулись баб ловить, уму-разуму учить, кольем потчевать. По всему двору за ними гонялись, бились, вконец уморились, и не видать, что мылись-парились, на речку отправились. А навстречу им цыган идет, ладно песенку поет. Рубаха на нем кумачовая, поддевка бархатная, штаны плисовые, сапожки яловые, глазищи черные разудалые.

– Скажи нам, цыган, ума полный карман, как нам жить-робить, баньку жаркую построить? Жить без баньки не могем, боимся, немытыми помрем.

– И вся печаль-докука? Слушайте в оба уха. Верьте цыгану, и будет все без обману. Приходите к речке завтра с утра, несите два топора, да выпить, да закусить, разъясню вам, как баньку срубить.

Приперлись братья утречком с топорами, закуска-выпивка в кузовах за плечами. А цыган их уже поджидает, ножичком вострым прутик строгает. Кузова с них снял, склал под навес, повел братьев в лес. Там указал, какие лесины валить, куда их на бережок тащить. Сам сел под кусток, заиграл во рожок, закуску-выпивку достал, цельный день сам с собой пировал. Братцы к вечеру так умаялись-упластались, в лесу и спать остались. На другой день прутся к ним жены с едой, только цыган им машет рукой: мол, сытый мужик не работник, не рубщик, не плотник. Еду у них отобрал, братьев сызнова в лес погнал. И так он их в работу впряг-втравил, что братовья едва не лишились сил, чуть не околели с голодухи, ходят, как сонные мухи. Зато баньку срубили-справили, тесом покрыли, печь-каменку поставили, ждут-пождут, когда их мыть-парить начнут. Вот цыган печь затопил, дровец-щепок подложил, да и говорит братовьям:

– Первый пар пополам. Вы, работники хреновые, головы дубовые, домой идите, чуток подождите, а как баня поспеет, жар наберет, угар спадет, тут и ваш черед. Свисну-позову на жар-пар, добрый дар.

Пошли братцы домой квелые, совсем невеселые, бухнулись на полати спать, цыганского зову ждать. День ждут, не зовет, два пождут, не идет.

Отправились сами глянуть глазами, есть ли жар, подоспел ли пар. А возле баньки табор стоит, костры палит, песни поют-пляшут, цыганки им подолами машут, к себе зовут, цыганята в горло орут. Сам главный цыган из баньки прыг-скок, кулаки в бок.

– Ой, беда-горе, мужики, верно, срубили баню не с той руки. Жар пришел, а Пар в город ушел. Как его найдем, то и вас позовем. Идите домой, ждите моего зова, когда будет готово.

Ждут братцы неделю, месяц ждут, когда Жара с Паром цыгане найдут. Скоротали годок, айда в ложок, где банька стоит-теплится, оконцем светится. А там из трубы дым валит, цыганский народ вокруг сидит, как братьев увидали, горько зарыдали:

– Горе-горькое приключилось, на нас свалилось. Жар простудился, Пар с лавки свалился, головку ударил, захворал, занемог, кто бы ему помог. Послали за доктором в город хворых лечить, только денег и нет, чем заплатить.

Ну, братья опечалились, над больными сжалились, отдали что было с собой, отправились пустые домой. Сызнова ждут-пождут, когда доктора привезут, может, Жар с Паром поправятся, тогда и они в баньку отправятся.

Народ шутил-говорил, что братья те так немытыми и живут, а лог, где банька стоит, по сию пору Банным зовут.

Кому жариться, кому париться, а кому век печалиться.

Вошка банюшку топила, блошка парилась, с полка упала, ударилась. Сверчок прибежал да всю баню разломал, тараканы бревна взяли, в речку столкали. Плывет по реке плот, а на нем медведь ревет: «Кому жару, кому пару – всех попотчую!»

Кукуй

Жил-был псарь. У псаря был царь. У царя был двор. За двором был дол. На дворе псарь собак держал. По долу царь зайцев гонял. Любил царь свежую зайчатину, а псарь все налегал на курятину. Поедет царь, бывало, на охоту, а псарь в курятник на свою работу. Хохлатку ощиплет и в суп, наестся от пуза и под тулуп дрыхнуть-спать, царя поджидать. Царь по лугам-лесам наскачется-намается, во дворец едва живой заявляется, а в палатах сплошной храп стоит, ажно посуда на полках гремит. Пока царь зайцев травил-гонял, псарь всех кур со двора умял.

А в охоте царю не везет: то медведь, то кабан на него нападет. Сколько коней загнал, пороху сжег, а зайцев все нет, так в чем тут прок. Разобиделся царь на псаря, что держит его зазря. Велел будить, батожьем побить, да и гнать взашей, коль не ловит мышей. Взяли псаря под белы руки, намяли бока от скуки, вытолкнули с царева двора, гуляй, где хошь, не наши дела.

Псарь очухался, глаза разлепил, черным-бранным словом царя обложил, помянул батюшку, вспомнил матушку, да и прочую цареву родню, чтоб икалось им по десять раз на дню. Подсобрался-огляделся, шапку на лоб надвинул абы как да и пошел в царев кабак. А целовальник псаря сызмальства знает, как брата родного принимает-поит, угодить норовит. Для начала для почину налил вина псарю по чину, пущай разгонит печаль-кручину. Тот принял первую чару, чтоб быть здраву, за ней вторую пил, себя веселил, а там и утроил, ум устроил, а как четвертая пошла, совсем весела, а пятую пить – битым быть, чара шестая – мысль иная, седьмую пить – без ума жить, восьмую поднести – рук не отвести, за девятую принялся – с места не поднялся, а как пошла десятая, самая проклятая, – уже не веселит, на сон морит. И так пил псарь всю ночь, пока была мочь. Вино старухе ноги подымает, старику глаза протирает, а мужика, как в море, качает.

Под утро псарь, не проспавшись, до лычки надравшись, опрокинул ковш браги нутру наперекор да айда к царю на новый разговор.

– Слышь, батюшка царь, не серчай на меня за тоску-печаль. Невмоготу мне при дворе жить, при тебе псарем быть, серых зайчишек по полям гонять, собак злых на них натравлять.

– На то ты и псарь, – отвечает царь, – и отцы, и деды эдак жили встарь. Твое дело – зверя травить, мой удел – людей судить.

– Вот, за грехи дедовы-отцовы и маюсь, видать. Век бы мне энтих забот не знать, не ведать, свежей курятинкой лишь обедать…

– Ах ты, кукушкин сын, решил, что сам себе господин! Всех моих кур умял и явился с утра пьян. Повелю-скомандую тебя плеточкой попотчевать, шомполами выпороть. Забыл, где стоишь, с кем говоришь! Живым сгною! В землю вгоню!

– Постой, царь-царек, зря на глотку налег. Не пойму, чего шумишь да меня все бранишь. Лучше принеси жбан вина, а то трещит голова.

Покричал-поорал царь еще маленько, малость самую, для вида, для острастки, для людской огласки, чтоб знали-понимали, как он псаря нерадивого чешет-причесывает, уму-разуму учит, за волосья дрючит, да и успокоился. Взмок, сел тихо от своего лиха. Достал жбан, что псарем ждан, пущай похмелится, чуток развеселится.

А псарь с радости жбан вина и вылил в себя до самого дна-донышка, заиграло в глазах солнышко, морщинки разошлись, усы вверх поднялись.

– Теперь готов за службу браться, на охоту собираться?

Глядит на него псарь печально, головой качает отчаянно:

– Не вели казнить, снимать голову за жизнь мою развеселую. Синим огнем-пламенем горит душа, пока не спущу все до гроша, не заложу и шапку, и сапоги, а там и крест с груди. А уж как пропьюсь, авось да за ум возьмусь. Кто сегодня пьян – не велик изъян, зато как проспится, может, вновь пригодится. Пьяный что мокрый, как высох, на все готов без лишних слов. Отпусти меня сегодня подобру-поздорову, чуть погуляю, а там явлюсь по первому зову.

– Клялся Кузьма, что не примет греха, зарекался не пить от вознесения до первого поднесения. Проваливай, кукушкин сын, на свой почин, чтоб глаза мои тебя не видали, ноги твои по двору не ступали. Сыщу себе псаря нового, толкового, негулящего, работящего.

А тот и ответить путем не может, видно, шибко тоска его гложет, царю кланяется, ичет, словно черта кличет, и боле ни гу-гу, лишь одно – ку-ку.

Вот гуляет псарь день, гуляет второй с хмельной головой. И пить горе, а не пить – вдвое, но обычай такой, ежели принял чуть, то давай по другой. Водка – вину тетка, рот дерет, как вовнутрь идет. Только вином жажды не запьешь, разве больше наживешь. На третий день упал псарь под стол, как голый мосол. Разобидился-рассердился целовальник на него, что не платит ничего, да и выволок за дверь выгнать хмель.

Проснулся-проспался псарь во дворе, на сырой земле, стук-постук, милый друг, стучит в кабак, а его не пущают за просто так: плати деньгу-денежку за пропитое-съеденое, а коль нет, то и пошел прочь, людям голову не морочь.

Приплелся псарь обратно к царю под раннюю зарю, а его во двор не пускают, будто совсем не знают. Искал-высматривал псарь в ограде хоть щелку, да все без толку. Разбежался со всей мочи, думал, в ворота проскочит, да башкой врезался-ударился, чуть не преставился. Заорал, согнувшись в дугу, а вместо крика из него «ку-ку». Стоит, кукует, а народ думает, будто он так озорует. Тут и царь на шум-гвалт явился, на псаря уставился.

– Отчего кукуешь? По чем тоскуешь? – а из того ни словечка не идет, лишь «ку-ку» и прет.

– Вишь, допился, – царь его жалеет, – и слова сказать не умеет. Ладно, помогу твоему горю, отпущу на волю, иди на все четыре стороны, куда не летают черные вороны. А я издам указ, всем целовальникам наказ, чтоб они тебя привечали, вином-брагой угощали, наливали столько, прокукуешь сколько.

Поклонился псарь, как смог, ткнулся башкой в царев сапог, закуковал пуще прежнего, понесся-побежал что есть мочи, куда глядят очи, до ближнего кабака глотнуть с устатку пивка.

И ходил он так по всей земле, по чужой стороне ни трезв, ни пьян, пустой карман, а как увидит кабак, закукует и день-деньской пирует. А через год-другой добрел он до города до Тобольска, где босиком с горы бежать скользко, а в сапогах тяжело, зато пьяным живется весело. Засел в кабак подле Никольской горы и гуляет до поры, кукует с утра до вечера, коль делать боле нечего. И мужики-тоболяки тот манер у него переняли: коль выпить захотят, то куковать начинали, а как пропьют все манатки, то и взятки гладки, выйдут во двор, вновь закукуют, по-своему затокуют.

Так и пошло прозванье за тем кабаком «Кукуй», хоть смейся, хоть горюй, а выпить не на что, то и в кабак соваться нечего. Эдак пить – только людей смешить. По-нашему как запил, так и ворота запер, а коль будешь долго куковать, то неча будет и запирать.

Вот так и живем-можем, о том вам доложим: лошадь продали, сани купили, в них добро сложили, повезли в кабак, отдали за так, все до нитки отдали, на вино поменяли, а как проспались, куковали-плакали, слезы капали. Тем и сыты, что мало биты. Горюй, не горюй, а попал в «Кукуй» – против ветра не плюй.

Про Казачий взвоз и бороды запретные

Стоит город Тобольск на горах крутых меж лесов вековых, а те холмы-горочки логами-оврагами изрезаны-промыты, потом людским покрыты. Как наверх взбираться начнешь, всех богов соберешь. Где человек пройдет, там и конь поклажу везет. Вот как острог срубили-сладили, то и взвоз на нижний посад копать начали. Воротную башню поставили, от лихих людишек-варнаков зыкрывали-запирали, с приезжих купцов плату взимали.

Ехал раз Митька-казак домой вечерней порой. Припозднился-загулял у кума на именинах, посидел малость у соседа на крестинах, выпил-закусил, обо всем позабыл – все казаку мало, а там и ночь на двор пала. Едет он верхом на коне вороном, песню горланит-поет, а дом свой никак не найдет.

– Вроде был где-то подъем-взвоз, да не туда меня черт занес. Водит казака лысый леший-лешак, на пакости мастак, крутит-вертит, башку дурит. Да не с тем связался, не за тою принялся! – Подхлестнул конька-воронка посильней, погнал рысью веселей. Вдруг глядь-поглядь, а перед ним ворота, плотницкая работа. На обе створки закрыты – не пролезть ужом, не перелететь соколом. Стукнул-ударил Митька-казак по створочкам, брякнул но досочкам, закричал дурным голосом:

– Кто смел-посмел супротив меня ворота поставить да закрыть накрепко?! Сколь разов тут езжал-проезжал, сроду их не было. Открывайте, казака пропускайте, а не то худо будет всем, коль осерчаю совсем!

А в ответ ему кричат стражники с дозорной башни с усмешечкой:

– Ты, казак-баламут, борода сивая, рожа спесивая, не буди народ, не тревожь людей, оставайся до утра, до солнышка. На то мы здесь воеводой поставлены снаряжены, чтоб держать, не пущать воров-татей полуночных.

– Так то я тать?! – Митька-казак заорал-заблажил куще прежнего. – Я разбойничек?! Ах вы, воротники сизорылые, чуфырлы немытые, давно не битые! Доберусь до вас, отхлещу плеточкой, кулаком сочту ребра-ребрышки, с караульных башенок поскиды-ваю! Будете помнить казака-удальца, как домой его не пущали да ворота запирали!

Соскочил Митька-казак с ворона коня, перемахнул через забор-заплот, налетел на стражников-караульщиков, покидал-пошвырял вниз на землю, посчитал кулаком все их ребрышки, разукрасил так, что родная мать не узнает, кого принимает. Растворил ворота, иди кому охота, и поехал не спеша, развеселая душа. А наутро спозараночку от воеводы главного наипервейшего заявились стрельцы-ратники, навалились на Митеньку, повязали накрепко, да и свели в острог-тюрьму при воеводском дому.

Вот вызывает Митьку-казака главный воевода, суд-расправу чинит, его выспрашивает:

– Как ты смел-сумел моего приказа ослушаться, потемну по городу шляться-мыкаться, караульщиков смертно бить, самовольно открывать-распахивать воротины? За вину твою повелю всыпать сто плетей, без всяких затей, да и выслать навсегда из города, словно ворога.

Вложили Митьке-казаку сто горяченьких, как велено-положено, да прочь с Тобольску-города отправили. А осталась у него соседка-любовь, молодая девка Аленушка, зазноба-сластенушка. Как вечерок придет, солнце красное за гору упадет, Митька-казак ложком-тропочкой к ней пробирается, до зорьки алой милуется.

Прознал про то воевода, наслал в засаду своего народа, чтоб Митьку-казака на месте взять да сызнова наказать. Только Митька-казак был большой мастак, спрятался-затаился, быстрой ящеркой вился, ушел в лес от воеводских слуг-неумех. Сколь казака не ловили, не искали, а взять ни разу не взяли. Остальные казаки глядели-смотрели, как их дружка-казачка ловят-промышляют, жалости не знают, да и решили-скумекали свою дорожку в город прорыть-проторить, где лишь казакам ходить. Сказано – сделано. Как удумали, так и вырешили: прорыли меж холмиков тропку узкую с нижнего посада на верхний. И себе путь-дорогу укоротили и Митьке торную дорожку открыли.

А воевода скоро за делами-заботами забыл-запамятовал про казака-своевольника, ночного разбойника. На ту пору от самого царя-батюшки сурьезный указ-наказ пришел – всем служивым людям обличье поменять, бороды начисто сбрить, лицо оголить. А кто ослушается, того в острог на полный срок. Зачитали царев указ на площади, воевода главный принародно сам себе бороду состриг-скромсал, клочки по ветру развеял. Только народ тобольский стоит, чего-то бурчит, а бороды сымать-стричь не желает, цирюльников до лица не пускает. Пуще всех казаки-удальцы осерчали-осердились, на указ царев обозлились.

– У нас бороды спокон веку в чести, нельзя их по-иноземному сечь-стригчи. И Бог Саваоф, и святые угодники бороды носили, не снимали, да и нам завещали.

Воевода нос в цареву бумагу сунул, чего-то там выискал, говорит:

– Про казаков отдельный сказ, иной указ. Вам велено заместо бороды носить усы любой длины, хоть до пуза, а вырастут, так и до пят, на ваш погляд.

– Не желаем такого сказа-указа! – Казаки орут-галдят. – Нам лишь борода в честь, а усы так и у кота есть! Кто свою бороду бреет-сымает, тот и честь с ней теряет!

Орали-спорили, долго гуторили, по домам разошлись, накрепко заперлись. Воеводе хоть плачь, а надобно царю в столицу ответ писать, гонца отправлять, о бритых бородах сообщать. А тут Митька-казак на выдумки мастак, на порог к воеводе заходит, издалека речь заводит:

– Послушай меня, воевода-князь, коль пошла не та масть, на тебя обиды не держу, дай, свое слово скажу. Никак нам, казакам, без бороды не должно жить, иначе не может и быть, служили мы испокон веку честно-справно, воевали за царя-батюшку, охраняли Сибирь-матушку. Вот и сейчас-теперь отправь нас в дальний край на Студеное море-океан дороги искать, остроги-зимовья ставить, народ некрещеный к присяге приставить, верой-правдой до смерти служить, как должно то и быть. А в столицу отпиши, мол, приказ-наказ выполнен, бороды у всех поснимали, а кто в дальней земле, чужой стороне, как обратно возвернутся-придут, тогда и их подстригут.

Поскреб воевода-князь пятерней в затылке, огладил подбородок голый-бритый, ветру открытый, глаз голубой сощурил-выщурил, на Митьку-хитрована глянул, усмехнулся, про себя чертыхнулся, да и говорит-ответствует:

– А, будь по-вашему! Царь далеко, Бог высоко, с вами, казаками, свару-правеж затевать – добра не видать. Идите на Студеное море-океан, ищите дороги по всей Сибири-матушке, остроги рубите, да вовремя обо всем доносите, меха богатые в казну исправно шлите. Пока суд да дело, глядишь, и время пролетело. Может, иной указ придет, бороды вам обратно вернет.

Ушли казаки-озорники в иные земли, в неведомые края от воеводы-князя далеко, где найти их нелегко. Городки-остроги в лесах рубят-ставят, по бурным рекам на ладьях-стругах плывут, встреч солнца гребут, конец-край землицы сибирской ищут, по свету свищут, племена-народы к присяге приводят, под закон подводят. Исправно подати собирают, в город Тобольск отправляют, женам-девицам, другим молодицам при случае весточки шлют, о себе знать дают.

На страницу:
3 из 9