bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

В Лицее же Пушкин познакомился, может быть, в семействе Карамзина с Жуковским и Батюшковым, влияние которых, как непосредственных поэтов, отразилось всего более на первых произведениях «арзамасского» Сверчка (прозвище Александра Сергеевича – по балладе Жуковского), ближайшего к выдающемуся певцу и балладнику – арзамасской «Светлане» Жуковскому.

Первые произведения Батюшкова, появившегося в печати около 1810 года, должны уже были обратить на себя внимание лицеиста Пушкина по своему слогу, как прозаическому («Письма русского офицера из Финляндии»), так и поэтическому. Пушкин последовал за Батюшковым, найдя в нем совершенства державинской поэзии, освобожденной от недостатков неестественности, преувеличения, неровности и неискренности в чувствах, или вернее – неумелости дать выражение, подыскать подходящие действительным чувствам мысли и слова. Каждое новое произведение Батюшкова Пушкин ловил с восторгом и настраивал свою лиру в тон нового переводчика классических, французских и итальянских поэтов. Из подражания Батюшкову Пушкин избирает Парни и Тассо своими образцами в области лирики и эпоса. Еще более влияли на Пушкина оригинальные пьесы Батюшкова: его сатиры («Видения на берегах Леты», «Певец в беседе Славянороссов»), легкие эпиграммы, его военные песни («Разлука», «Пленный», «Тень друга» и др.), послания к друзьям («Мои Пенаты») и особенно нежные элегии («Таврида», «Умирающий Тасс», «Воспоминания»), в которых печаль об утраченном счастье соединяется с воспоминаниями о радостях жизни, о сладострастии любви – в увлекательных, но не грубых картинах, полных эллинской простоты, с чашами, цветами и беспечностью. Как долго отражалось на Пушкине влияние Батюшкова (указанное в частностях Гаевским в «Современнике» 1863 года. М. 7 и 8, акад. Гротом о Пушкине и акад. Л.Н. Майковым о Батюшкове), можно судить из известного произведения Пушкина – «Моя родословная» 1830 года, для которой послужили основанием следующие стихи Батюшкова:

Оставь меня, я не поэт,Я не ученый, не профессор,Меня в календаре в числе счастливцев нет,Я… отставной асессор!(Сочинения К.Н. Батюшкова, III, 1886, 343).

К.Н. Батюшков


Это стихотворение 1817 года из письма Батюшкова к В.Л. Пушкину, как «старосте» «Арзамаса», конечно, знал хорошо племянник – «маленький Пушкин», о котором Батюшков с восторгом упоминает несколько раз в своих письмах. Приведем следующую выдержку из журнальной статьи Батюшкова 1814 года «Прогулка в Академии Художеств», послужившую темой для вступления Пушкина в повесть «Медный всадник»: «Взглянув на Неву, покрытую судами, взглянув на великолепную набережную, на которую, благодаря привычке, жители петербургские смотрят холодным оком, – любуясь бесчисленным народом, который волновался под моими окнами, сим чудесным смешением всех наций, в котором я отличал Англичан и Азиатцев, Французов и Калмыков, Русских и Финнов, я сделал себе следующий вопрос: что было на этом месте до построения Петербурга? Может быть, сосновая роща, сырой, дремучий бор или топкое болото, поросшее мхом и брусникою; ближе к берегу – лачуга рыбака, кругом которой развешены были мрежи, невода и весь грубый снаряд скудного промысла. Сюда, может быть, с трудом пробирался охотник, какой-нибудь длинновласый финн:

За ланью быстрой и рогатой,Прицелясь к ней стрелой пернатой.

Здесь все было безмолвно. Редко человеческий голос пробуждал молчание пустыни дикой, мрачной; а ныне?.. Я взглянул невольно на Троицкий мост, потом на хижину великого монарха, к которой по справедливости можно применить известный стих:

Souvent un faible gland recéle un chêne immençe![3]

И воображение мое представило мне Петра, который в первый раз обозревал берега дикой Невы, ныне столь прекрасные!.. «Здесь будет город», – сказал он, – «чудо света, сюда призову все художества, все искусства, гражданские установления и законы победят самую природу». Сказал, и Петербург возник из дикого болота» (Сочинения К.Н. Батюшкова, Пб., 94–95). Кажется, незачем и подчеркивать все то, что нам хорошо напоминает вступление Пушкина в поэму «Медный всадник».

Многие выражения Батюшкова повторяются у Пушкина, хотя бы, например, излюбленные выражения о «сладострастьи высоких мыслей и стихов» («душ великих сладострастье», I, 124; «На ложе сладострастья», 134; «счастье, сердечно сладострастье, и негу, и новой», 138; «души прямое сладострастье», 243), о «башнях древних царей – свидетелей протекшей славы» (I, 151–152, «Послание к Дашкову»: «Пред златоглавою Москвою воздвиглись храмы и сады». «Москва отчизны край златой»), «певце любви», или такие фразы, как «и море и суша потворствуют нам» (I, 239, ср. «Песнь о Вещем Олеге»):

Но дружество найдет мои в замену чувства,Историю моих страстей,Ума и сердца заблужденья,Заботы, суеты, печали прежних днейИ легкокрылы наслажденья (I, 275).

Нечего говорить о лицейских стихотворениях Пушкина, в которых встречаем подражательные произведения, вроде «К сестре» 1814 года, «Городок», «К Батюшкову» (послания 1814 и 1815 годов), романс «Под вечер осенью ненастной» (см. ниже). Даже «Музу» 1821 года, написанную в Киеве (14 февраля), Пушкин, по свидетельству современников, «любил за то, – что (стихотворение это) отзывается стихами Батюшкова» (I, 235). Может быть, несколько преувеличивая, Пушкин приравнивал Батюшкова к Ломоносову: «Батюшков, счастливый сподвижник Ломоносова, сделал для русского языка то же самое» (V, 20). Но Батюшков почти ничего не сделал для проведения народности в содержании своих произведений. Он мечтал об исторических сюжетах, о поэмах в народном стиле и, без сомнения, создал бы что-либо выдающееся в этом роде, если бы не стечение обстоятельств, нарушивших равновесие его душевного строя, его страстей. Он встретил только «Руслана и Людмилу» Пушкина и исчез навсегда из области литературных и общественных интересов. Друзья, и в том числе молодой Пушкин, ожидали от Батюшкова многого (VII, 107). Без сомнения, он, а не кто другой, разбудил поэзию в Пушкине.

Между тем Пушкин, вступая в свете со всей страстью и упоением жизнью, преклонялся про себя перед личностью и поэзией Жуковского (1783–1852):

Душа к возвышенной душе твоей летелаИ, тайно съединясь, в восторгах пламенела, —

писал он в послании «К Жуковскому» 1817 года (I, 164). Еще с большей искренностью и увлечением отнесся Пушкин в 1818 году в двух прелестных обращениях «К портрету Жуковского» и к «Жуковскому»:

Блажен, кто знает сладострастьеВысоких мыслей и стихов,Кто наслаждение прекраснымВ прекрасный получил удел,И твой восторг уразумеетВосторгом пламенным и ясным!

Жизнь Жуковского занимает видное место в житейских отношениях Пушкина, от первого вступления нашего поэта в литературу, в сознательное служение ей до последних мгновений Александра Сергеевича, когда он скончался в день рождения Жуковского, 29 января 1837 года. Жуковский так же покровительствовал Пушкину, как Карамзин; но, несмотря на неравенство лет (Жуковский родился в 1783 году, 29 января), между поэтами завязалась тесная искренняя дружба: с 1822 года Пушкин в письмах обращается с Жуковским на «ты», признавая его с памятного момента лицейской встречи в 1815 году, когда Жуковский подарил ему стихи (V, 2), своим учителем. Пушкин называет Жуковского в послании «К сестре» 1814 года певцом Людмилы и задумчивой Светланы, в IV песне «Руслана и Людмилы» 1820 года «Певцом таинственных видений, любви, мечтаний и чертей, могил и рая» и вспоминает свои впечатления от «Громобоя» и «Вадима» («Двенадцати спящих дев»); еще позднее, в 1828 году, Пушкин возвращается к первому произведению Жуковского, поразившему «весь свет» – в подражании Грею, – т. е. «Сельскому кладбищу» 1802 года. В истории русской словесности Пушкин признавал за Жуковским важное и решительное значение в области слога (VII, 107 и 129). Но влияние Жуковского на Пушкина не ограничивалось одним слогом и юношескими подражаниями (например, послание Пушкина к кн. Горчакову написано в подражание посланий Жуковского к Филалету – Тургеневу): оно шло глубже и отражалось в элегиях Пушкина, в образах и выражениях, впервые введенных в русскую литературу Жуковским из подражания германской поэзии (особенно Шиллеру), а отчасти и самостоятельно, в отклонении от подлинника, в образах, созданных Жуковским в соответствии с его духом, со всем пережитым и перечувствованным мечтательным поэтом. Кроме элегии (напр., мысли о смерти, об умерших женщинах, близких – дорогих сердцу поэта) влияние Жуковского на Пушкина сказалось и в народных балладах, как «Жених», «Утопленник», «Бесы», и в народных сказках, и в патриотических одах, написанных поэтами во время совместной жизни в Царском Селе и изданных вместе в одной книжке 1831 года. Последнее было своего рода состязанием и сотрудничеством двух поэтов.

Не рассматривая всей деятельности Жуковского, пережившего А.С. Пушкина и издававшего его сочинения с собственными поправками, мы считаем необходимым остановиться на параллельном изложении жизни и деятельности В.А. Жуковского с жизнью и деятельностью А.С. Пушкина. Здесь было много и общего, и противоположного, что, как известно, сближает нередко людей и образует друзей.

Мы уже заметили выше, что оба выдающихся поэта первой половины настоящего столетия одинаково были связаны по происхождению с Востоком, с Турцией. Мать Жуковского была пленной турчанкой, занимавшей в семействе тульского помещика Бунина – отца Жуковского, получившего отчество и фамилию от бедного невского дворянина Андрея Жуковского, – положение ветхозаветной Агари. Но добрые чувства соединяли эту старую русскую семью Буниных, давшую кроме нашего поэта таких литературных деятелей, как Киреевские, Зонтаг. Жуковский так же, как и Пушкин, с детства был привязан в женскому обществу; но школа не испортила его, не вызвала тех нечистых увлечений, какие пережил Пушкин. В душе Жуковского и в Московском благородном пансионе продолжала жить чистая нравственная привязанность к тем «девочкам» и – родственницам, с которыми юный поэт провел детство в деревне «в златых играх». Быть может, это была и та нравственная, философская атмосфера, которой недоставало в замкнутом Царском Селе, среди талантливых знатных юношей, явившихся из объятий домочадцев – деревенских и городских передних с девичьими, под сень удаленного от столицы и надзора Лицея. В Москве же, напротив того, юноши окружены были преданиями Дружеского общества, масонов, таких философов-педагогов, как Прокопович-Антонский, Тургенев и др. В этой атмосфере вырос и молодой Карамзин, возбуждавший в конце XVIII века и в начале XIX, до переезда в Петербург (1816), внимание московского общества и молодежи своими журналами, сентиментальными нежными повестями, историческими воспоминаниями и множеством полезных литературных занятий. Жуковский вырос и развился в школе Карамзина и был его ближайшим преемником как в литературе (баллады, издание «Вестника Европы», литературных сборников, повестей, критических статей и пр.), так и в жизни (меланхолия и кротость, страсть к литературному труду, самообразование, патриотизм). И Карамзин вел свой род с Востока, как его современник певец Фелицы – Державин. Оба поэта XVIII века были потомками татар Казанского царства. Кто ищет природных национальных наклонностей, тот не упустит отметить в лице четырех названных русских поэтов восточную мечтательность, силу слова и стиха, выражающих всю пылкость человеческих страстей и всю глубину смирения и упования. Величайшие русские писатели, каждый в свое время, создали эпохи в развитии русского слова и поэзии. Не будем упрекать родную действительность с ее ограниченностью в области духовных интересов, с преобладанием влечений в материальной, так сказать, растительной деятельности, с бедностью средств для внутреннего умственного развития, но с преданиями о высоких нравственных и патриотических подвигах – единственной почвой для самобытного духовного развития. Отсюда такая зависимость и, может быть, неполнота литературного западноевропейского влияния на Державина, Карамзина, Жуковского и даже – Пушкина. И здесь опять черты различия между Жуковским и Пушкиным. Жуковский, как и Карамзин, от подражания французским писателям-баснописцам и лирикам перешел к поэтам немецким и английским; между тем как Пушкин глубоко воспринял начала французской литературы с ее философским рационалистическим направлением, с ее легкой эротической формой. Отсюда веселость, шутка Жуковского являлись в глазах Пушкина наивностью и самая грусть по утраченному счастью земли – прелестной ложью. Что касается отношений к Востоку, то только у Карамзина надо искать их в «Истории государства Российского», а Державин, Жуковский и Пушкин дали великолепные образцы восточного мировоззрения и поэзии в своих бессмертных творениях. Вспомните мурзу в «Фелице», «Видение Мурзы», «Персидскую повесть Рустем и Зораб», «Бахчисарайский фонтан», «Подражание Корану», «Талисман», «Анчар», «Калмычке», «Из Гафиза», «Подражание арабскому» – и вам не покажутся преувеличением пророческие слова нашего славного поэта в «Памятнике» 1836 года:

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,И назовет меня всяк сущий в ней язык:И гордый внук славян, и финн, и ныне дикийТунгус, и друг степей калмык.

Известно, что Жуковский изменил, по цензурным условиям, по смерти Пушкина, его «Памятник» и отнес к великому другу то, что Пушкин написал «К портрету Жуковского» за 20 лет до своей смерти:

И долго буду тем любезен я народу,Что чувства добрые я лирой пробуждал,Что прелестью живой стихов я был полезен.Ср.: Его стихов пленительная сладостьПройдет веков завистливую даль,

и пр.


Думаем, что не преувеличим, если отнесем к влиянию Жуковского на Пушкина «пробуждение лирой добрых чувств в народе», внимание к сельской простоте, к деревне. Первая элегия Жуковского, доставившая ему славу, «Сельское кладбище» 1802 года, уже посвящена похвале почтенным трудам простого селянина и его предполагаемой скорби над могильным камнем поэта с печатью меланхолии. Жуковский, как и в дальнейшей своей переводческой деятельности, изменил Грееву элегию: его поэт не только «душой откровенен и добр», как в английском подлиннике, но и:

Он кроток сердцем был, чувствителен душою —Чувствительным Творец награду положил[4].

Мысли о ранней могиле разочарованного душой поэта, поглощенного воспоминаниями о нетленности братских уз в кругу своих друзей, прекрасно выражаются в элегии «Вечер» 1806 года:

Ужель красавиц взоры иль почестей исканье,Иль суетная честь – приятным в свете слытьЗагладят в сердце вспомннаньеО радостях души, о счастье юных дней,И дружбе, и любви и музам посвященных?..Мне рок сулил брести неведомой стезей,Быть другом мирных сел, любить красы природы…Творца, друзей, любовь и счастье воспевать (I, 52–84).

С увлечением сельской простотой и тишиной у Жуковского соединяется влечение к истории русских и славян. Оставивши службу, поэт поселяется в родном Белеве и предается самообразованию, читает летописи и создает «Песнь Барда над гробом славян-победителей», «Людмилу» 1808 года – балладу, имевшую важное значение в русской литературе, и другую большую старинную повесть в двух балладах: «Громобой» и «Вадим», под общим заглавием: «Двенадцать священных дев» 1810 года. Наконец, в 1811 году Жуковский возвысился до воспроизведения народных святочных гаданий и создал «Светлану». Тревоги войны 1812 года отвлекли поэта, написавшего «Певца во стане русских воинов», после которого следует непрерывная переводная деятельность, посвященная таким сюжетам, как «Орлеанская дева», «Жалоба Цереры» Шиллера, «Путешественник и поселянка», «Лесной царь» Гёте, народные произведения Гебеля, с 1816 по 1830 год, на которых мы остановимся подробнее, сказки и др. Чтобы показать отражение настроения Жуковского в элегиях Пушкина, приведу несколько выдержек из ранних произведений Жуковского. В послании «К Филалету» 1807 года заключаются уже чудные раздумья «Стансов» Пушкина 1829 года:

Повсюду вестники могилы предо мной.Смотрю ли, как заря с закатом угасает —Так, мнится, юноша цветущий исчезает;Внимаю ли рогам пастушьим за горой,Иль ветра горного в дубраве трепетанью,Иль тихому ручья в кустарнике журчанью,Смотрю ль в туманну даль вечернею порой,Во всем печальных дней конец воображаю…Или сулил мне рок в весенни жизни годы,Сокрывшись в мраке гробовом,Покинуть и поля и отческие воды,И мир, где жизнь моя бесплодно расцвела?

Не приводя далее образцов из поэзии Жуковского, так или иначе пересозданных в сжатых, сильных, но и нежных стихах Пушкина, отметим необыкновенную изобразительность в стихах Жуковского, когда он описывает природу («Людмила», «Светлана» и др.), таинственность видений, ужасов, мучений любви. Элегии, баллады, переводы Жуковского произвели глубочайшее впечатление на русских читателей всех классов и, без сомнения, подняли их высоко в образовательном отношении. Пушкинские герои, Татьяна и Ленский, впервые познали мир, жизнь сердца, свободную мечтательную даль из поэзии Жуковского. Татьяна едва ли не прямая ученица Жуковского. Она не покинула мечтания юных лет, свою безнадежную любовь; но и не уступила давлению обстоятельств возможности нарушить выбранный путь, стремлению посторонних подглядеть ее волнения или падению духа до отчаяния. В поэзии Жуковского проходит повторение мотива насильственной разлуки любящих сердец, и это не подражание, а живой голос пережитого поэтом страстного чувства любви к своей племяннице, которую Жуковский видел и выданной за другого, и, наконец, умершей. Но поэт продолжал свои занятия, свое нравственное усовершенствование. Высокое положение – также более нравственного, чем искательного направления, – какое занял Жуковский при дворе с 1816 года, приводило поэта к служению народному воспитанию. Вот что он писал из Дерпта по поводу своего нового положения: «Внимание Государя есть святое дело. Иметь на него право могу и я, если буду русским поэтом в благородном смысле сего имени. А я буду! Поэзия час от часу становится для меня чем-то возвышенным… Не надобно думать, что она только забава воображения!» (Письма В.А. Жуковского к А.И. Тургеневу, 1895 г., стр. 168). «Она (новая) должна иметь влияние на душу всего народа, и она будет иметь это благотворное влияние… Поэзия принадлежит к народному воспитанию». В этом же письме Жуковский впервые сообщает о своем знакомстве с народной поэзией Гебеля, которой восторгался и Гёте: «Написал, т. е. перевел с немецкого пьесу, под титулом «Овсяной кисель»… Это перевод из Гебеля, вероятно, тебе неизвестного поэта, ибо он писал на швабском диалекте и для поселян. Но я ничего лучше не знаю! Поэзия во всем совершенстве простоты и непорочности. Переведу еще многое. Совершенно новый и нам еще неизвестный род» (Там же, стр. 164).

Проследим эти переводы Жуковского из Гебеля. Переводчик старался приблизить к русской жизни не только имена немецких поселян (особенно в простонародной швабской форме), но и подробности, переделывает и опускает некоторые частности. В «Овсяном киселе» у него являются «и Иван, и Лука, и Дуняша», опущено заключение о необходимости деревенским детям идти в школу. Замечательны народные выражения: «заскородил овес, колос оброшенный». В таком же роде и остальные переводы: гнедко – Esel, «гнедко пужлив» (Hüst, Laubi, Merz = Hott Schimmel, Fuchs!); в «Утренней звезде» Жуковский ввел поэтическое изложение молитвы Господней вместо рассказа о молитве вообще[5]. От содержания деревенских сказок и песен из Гебеля веет непосредственной верой в загробную жизнь, в будущий суд, в добрые дела, в значение труда и – легендой о кознях дьявола, о привидениях. Вечерние и ночные образы этих страстей из мира духовных средневековых легенд сменяются у Жуковского светлыми, бодрыми картинами «Воскресного утра в деревне», «Утренней звезды».

Нельзя не отметить, что из небольшого числа всех произведений Гебеля Жуковский выбрал подходившие к его настроению и опускал бойкие песни торговцев, рабочих и т. п.

В начала 30-х годов Жуковский с особенным увлечением переводил «Ундину», в которой выразилось настроение поэта: «Испытали все мы неверность здешнего счастья… счастлив еще, когда при разделе житейского был ты сам назначен терпеть, а не мучить; на свете сем доля жертвы блаженней, чем доля губителя. Если сей лучший жребий был твой, читатель, то, может быть, слушая нашу повесть, ты вспомнишь и сам о своем миновавшем, и тихо милая грусть тебе через душу прокрадется, снова то, что прошло, оживет, и ты слезу сожаленья бросишь». Если мы обратимся к переводам Жуковского из Шиллера, то и здесь увидим, какую видную роль играют женские типы: «Кассандра» 1809 года, «Жалоба Цереры» 1831 года, «Орлеанская дева» 1821 года. Все это материалы, без сомнения, отражавшиеся и в жизни русской женщины 20—30-х годов, и в литературе. Опять черта, не лишенная значения для пушкинской Татьяны, которую поэт готов сравнить со «Светланой» Жуковского (т. III, гл. V, 326). Вольный перевод из Шиллера «Голос с того света» 1815 года, начинающийся словами почившей: «Не узнавай, куда я путь склонила, в какой предел из Mиpa перешла…» – может быть сближен с чудными элегиями Пушкина на кончину госпожи Ризнич и др.

Итак, в области поэмы («Двенадцать спящих дев» и др.) и элегии Жуковский прямой предшественник Пушкина, в особенности по глубокому выражению женской души. Сюда надо присоединить и баллады Пушкина («Утопленник», «Жених» и др.), которые отличаются от баллад Жуковского большей верностью русской народной легенде. Творчество Пушкина иногда так совпадало с переводами и подражаниями Жуковского, что Пушкин должен был оправдываться в независимости своих трудов от воздействий Жуковского, как, например, во время появления «Шильонского узника» и «Братьев-разбойников».

Поэзия Пушкина в этом новом направлении, близком к возвышенному настроению Жуковского, развернулась на юге. Герой поэм Пушкина столько же подражание Байрону, сколько и рыцарской романтической поэзии Жуковского и вместе с тем результат дум Пушкина о пережитом. Рыцарь Жуковского, страдающий от несчастной любви, холоден к настоящему: в его душе «к далекому стремленье, минувшего привет» («Невыразимое» 1818 года); он смотрит недоверчиво на все земное, так как здесь не суждено сбыться мечтам. Это возвращение к направлению Жуковского последовало в Пушкине после легкой сатирической деятельности в Петербурге – смелой и резкой до крайности – и после увлечения театром, светской жизнью.

Возвращением с юга, как и первоначальной высылкой на юг, вместо более тяжкой кары, Пушкин был обязан Карамзину. В Михайловском поэт ревностно принялся за чтение «Истории» Карамзина. Если на основании прочтения первых томов «Истории» Карамзина Пушкин мог создать «Песнь о Вещем Олеге» 1822 года – вероятно, и под впечатлением от посещения Киева в 1820 и 1821 годах, – то теперь, в сельском уединении, среди псковской старины в народном быте, песнях, сказках, Пушкин обратился ко времени Бориса Годунова и Лжедимитрия. Сам Карамзин давно питал пристрастие к загадочному характеру Годунова. Еще в «Вестнике Европы» 1802 года («Исторические воспоминания и замечания на пути в Троице») Карамзин подробно рассуждал о событиях, сопровождавших возвышение и падение фамилии Годунова. Он колебался признать летописные обвинения «Годунова убийцей св. Димитрия», удивлялся его силе воли (в сторону властолюбия и разума Кромвеля), сомневался в мнимых преступлениях, взведенных на Бориса летописцами, хвалил его за любовь к семейству, к наукам, к благосостоянию народа и, наконец, подобно летописцу Пимену, заключал свой рассказ о самозванце и гибели семьи Бориса: «Бог судит тайного злодея; а мы должны хвалить царей за все, что они делают для славы и блага отечества»… «Властолюбие, – доказывал в своей статье Карамзин, – делает людей великими благодетелями и великими преступниками». В 1821 году историк в письмах к Малиновскому (Погодин: H.М. Карамзин, ч. II, 266–267) оживленно говорит о своей работе: «Я теперь весь в Годунове: вот характер исторически трагический (о временах Годунова), хочется отделать его цельно, не отрывком». Борис – несомненный убийца Димитрия; неслыханным злодеянием он достиг престола; но кара свыше не принесла ему желаемого счастья, несмотря на все его благодеяния. «Он не был, но бывал тираном; не безумствовал, но злодействовал подобно Иоанну, устраняя совместников или казня недоброжелателей. Если Годунов на время благоустроил Державу, на время возвысил ее во мнении Европы, то не он ли и ввергнул Россию в бездну злополучия, почти неслыханного – предал в добычу ляхам и бродягам, вызвал на театр сонм мстителей и самозванцев истреблением древнего племени Царевого?» Таков вывод историка в конце 2-й главы XI тома. Этот вывод со всеми подробностями был принят Пушкиным для его «Драматической повести («Начинаем повесть, – говорит Карамзин о Самозванце, – равно истинную и неимоверную», изд. 1843 г. III кн., XI т., стр. 73), комедии о настоящей беде Москов. госуд. О царе Борисе и о Гришке Отрепьеве», напечатанной под простым заглавием: «Борис Годунов» 1825 г.». Окончив драму, Пушкин хотел посвятить ее Жуковскому, которому писал: «Отче, в руце твои предаю дух мой!.. трагедия моя идет, и думаю к зиме (от 17 августа 1825 г.) ее кончить, вследствие чего читаю только Карамзина да летописи. Что за чудо эти два последние тома Карамзина! Какая жизнь!» И Пушкин, по смерти историка, выпустил «Бориса Годунова» с посвящением: «Драгоценной для России памяти Николая Михайловича Карамзина сей труд именем его вдохновенный с благоговением и благодарностью посвящает Александр Пушкин». Мы бы могли указать отступления от «Истории» Карамзина, происшедшие, по всей вероятности, оттого, что Пушкин держал в памяти столь резко очерченные историком характеры лиц, названия их, которыми поэт распоряжался иногда произвольно (например, летописец Пимен – вероятно, то же лицо, что у Карамзина спутник Григория к Луевым горам, инок Днепрова монастыря, Пимен, XI т, 75 стр., изд. Эйнерлинга), как и годами (по словам Пимена, у Пушкина, убиенный царевич был 7 или 12 лет, а по Карамзину – 9). Но чаще повторяются у Пушкина самые выражения из «Истории» Карамзина: «Ударили в набат, бегут, царица мать в беспамятстве, безбожную предательницу – мамку» (см. т. Х, стр. 78); или «ах, он сосуд дьявольский, этака ересь» (XI т., стр. 74) и др.

На страницу:
3 из 9