Полная версия
Хороший Сталин
Вячеслав Михайлович имел привычку полежать полчасика в течение дня. На круглом столе в комнате отдыха, возле кабинета, всегда стояли цветы, ваза с фруктами и грецкими орехами, которые обожал Вячеслав Михайлович. Он был вторым человеком в государстве. Его именем назывались города, машины, колхозы, его изображения висели на улицах и в музеях. В молодости он играл на скрипке в ресторанах. Он никогда не смеялся, а если улыбался, то нехотя, через силу. Молотов состоял из костюма с галстуком, землистого цвета лица, большого лба с глубокими залысинами, пенсне на крупном пористом носу, щетинистых, но старательно подстриженных усиков. Он заикался и не мог выговорить свою подлинную фамилию «Скрябин».
Отец не обнаружил в нем ни трибуна, ни пламенного революционера. Молотов терпеливо выслушал его положительное мнение о Коллонтай, не перебивая и не поддерживая будущего сотрудника. Коллонтай тоже не слишком жаловала Молотова, сыграв не последнюю роль в его жизни: в бытность заведующей женским отделом ЦК, который был под Молотовым, она познакомила его с будущей женой, Полиной Семеновной Жемчужиной.
В первые месяцы работы с Молотовым отец не мог отделаться от ощущения, что его вот-вот выгонят, и если еще не выгнали, то только потому, что пока не нашли замену. Молотов не стучал кулаком по столу, как Каганович, у которого помощники умирали от инфарктов, но использовал обидные прозвища, вроде «шляпа» и «тетя». Молотов велел отцу изменить подпись так, чтобы вся фамилия была видна целиком, как у него самого. Неожиданно вернувшись раньше времени от Сталина, к которому ходил еженощно, он застал отца за шахматами со старшим помощником Подцеробом, который был кандидатом в мастера.
– Я тоже играл в прошлом в шахматы, – оглядев игроков, сказал Молотов. – Когда сидел в тюрьме, в темной камере, где читать невозможно и делать совершенно нечего.
Настроение было уже чемоданное. Через два дня отец улетал на неопределенное время в Париж, на мирную конференцию. 26 июля 1946 года он остановился у окна своего кабинета в Наркомате иностранных дел.
У нас в семье свой краткий курс ВКП(б): официальная история родительских отношений. Они познакомились в 1937 году на филологическом факультете Ленинградского университета. Краткий курс признавал, что знакомством дело и ограничилось. Мимоходом сообщалось, что у каждого были свои увлечения.
В соответствии с кратким курсом мои будущие родители переехали в Москву на курсы переводчиков. Там они тоже общались, но не больше. Затем разъехались на всю войну. Мама уехала в Среднюю Азию, в Фергану, в эвакуацию. У нее началась посторонняя любовь. Писем друг другу они не писали.
Затем в кратком курсе моей семьи наступает неожиданно мощный – ничем не предопределенный – момент просветления. 26 июля 1946 года папа стоит у окна Министерства иностранных дел (тогда еще Наркомата) и видит маму, идущую по Кузнецкому мосту. Он вдруг понимает, что она – его судьба. Он выбегает на улицу и делает предложение. Предложение принято. Они бегут в загс. Папе нужно немедленно куда-то лететь, не то в Сан-Франциско, не то в Париж. Лучше не затягивать. Свадьба была скромной.
В этой истории все хорошо, кроме того, как однажды сказала мама (в очередной юбилей свадьбы), что окна наркомата не выходили на Кузнецкий мост. Впоследствии возникли фантомные фигуры. Они, очевидно, принадлежали апокрифу. Мама подчеркнуто туманно говорила, что при встрече на Кузнецком мосту «там был еще один человек». Было много и другого тумана, но куда бы окна ни выходили, я все-таки родился на следующий год.
Итак, отец увидел знакомую: Галю Чечурину, идущую вниз от Лубянки к Кузнецкому мосту с подругой. Выскочив на улицу, он догнал подруг:
– Вы куда?
– На физкультурный парад.
На самом деле подруги шли вверх к Лубянке по Кузнецкому мосту, и папа не мог их увидеть из своего окна. Моя атеистическая мама до сих пор убеждена, что здесь не обошлось без мистики. Случайные концы сплелись в метафизическом измерении, чтобы вытолкнуть меня в мир, как оробевшего парашютиста из самолета.
Подруги Галя и Люба (та самая, что отбила у мамы отца, и маме осталось лишь горько вспоминать его письма, подписанные «Владимир») направлялись на стадион «Динамо». Отец с ходу предложил Гале (не Любе, вместе с которой он был в диверсионной школе, где сломал себе ногу, после чего разъехались: она – в Алжир, к де Голлю, он – в Швецию) пойти расписаться. Галя была застигнута врасплох, и он увлек ее в ближайший загс. Там им отказали в регистрации, сославшись на то, что «они здесь не живут». После безрезультатных скитаний по Москве (мама уже запросилась домой и стала раздражаться) мои родители, найдя случайных свидетелей, расписались в маленьком загсе (смерти и браки регистрировались там в одной комнате) на Миусской площади, где до войны они вместе учились на курсах переводчиков, неравноценно интересуясь друг другом. Свадьбы не было.
Итак, мой папа работал в Кремле. Что он там делал, я знал нетвердо, но, когда я с моими друзьями (зимой по глаза закутанными в шарфы, в цигейковых шубах, шапках, валенках и с маленькими лопатками, чтобы копаться в парке Горького в снегу) проезжал мимо Кремля, я говорил им со знанием дела:
– Здесь работают мой папа и товарищ Сталин.
Маруся Пушкина из присущего ей деревенского чувства справедливости пыталась изменить порядок имен. Я был неумолим.
Папа был невидимкой. Он работал днями и ночами: сотрудники Сталина расходились по домам, когда уже светало. Иногда по утрам я хотел подбежать к родительской кровати, чтобы посмотреть хотя бы, как он спит, но меня туда не пускали. Зато по воскресеньям и в праздники папа материализовывался молодым сероглазым человеком с косой челкой, и счастье переполняло меня.
Особенно я любил большие революционные праздники. Из уличного репродуктора с раннего утра неслись песни. Но я просыпался еще раньше, до музыки, от грохота танков, которые вместе с «катюшами» и прочей военной техникой веселыми игрушками неслись, чадя, по нашей центральной улице в сторону Красной площади. Четыре профиля вождей, нежно прижавшись щеками друг к другу, как четыре поющие в аквариуме рыбы, висели на доме напротив между длинных темно-красных знамен. Папа брал меня с собой на парад. Он надевал светло-серую дипломатическую форму со звездами генерала, и мне нравилось, как солдаты, вытягиваясь по струнке, отдают ему честь.
– Дяденька немец! Ты почему один ходишь, без конвоя? – кричали моему папе московские мальчишки, приняв его «мышиную» форму за немецкую.
– Он не немец! – обиженно возмущался я.
– А кто?
– Дипломат! – побеждал мальчишек отец.
Мы шли прямо посредине улицы. А вот и Красная площадь.
Однако кульминация родного папиного величия произошла не на Красной площади, где я не заметил Сталина на мавзолее.
Не знаю, как так случилось, но однажды, к моей великой радости, папа поехал со мной на дачу на обычном пригородном поезде, который вез красноколесный паровоз с особенно вкусным дымом. Мы вышли на дачной деревянной платформе в летнее утро, и папа в своей генеральской форме присел, не сходя с платформы, на скамейку, чтобы завязать шнурок, на секунду откинулся и заснул. К нам направился станционный милиционер и, ничего не говоря, встал возле скамейки. Я подумал, что мы попали в большую беду, и тихо, чтобы тот не заметил, стал плакать. С папиной головы свалилась фуражка, он проснулся и вопросительно посмотрел на милиционера.
– Что вы тут делаете? – недовольно спросил он.
– Охраняю ваш сон, товарищ генерал! – браво козырнул милиционер. Это был, бесспорно, лучший милиционер в моей жизни.
Мой папа никогда не болел. В секретариате Молотова болеть считалось нарушением партийной дисциплины, а папа был дисциплинированным коммунистом.
– Дисциплинированный человек, – говорил Молотов своим сотрудникам, – никогда не простужается, ответственно относится к своей одежде и к своему поведению. Он не будет сидеть под форточкой или бегать без пальто в холодную погоду.
Вот почему я очень удивился, когда увидел папу однажды с перевязанной рукой. Он легко уклонился от ответа. Мой детский рай был надстройкой взрослого мира, в котором случались странные повороты событий.
– Как-то мы закончили работу необычно рано, около часа ночи, – рассказывает отец. – Довольный, я вернулся домой и залез в ванну. Наслаждаться мне, однако, долго не пришлось. Жена (мама, когда была мною брюхата, много ела горохового супа. Я ненавижу гороховый суп, даже запах его, до сих пор) забарабанила в дверь и сообщила (сочетание этих двух очень разных глаголов передает, как в кино, семейную атмосферу того времени, но я больше не буду), что меня срочно вызывают в Кремль; машина уже вышла. С мокрой головой я кинулся вниз по лестнице.
Личный лимузин Сталина по «осевой» домчал меня мигом до Спасских ворот. Миновав охрану, я вбежал на второй этаж дома правительства и помчался по длинному узкому коридору. На повороте я растянулся на скользком, как лед, паркете, до крови разбив кисть руки. Поднявшись, я быстро перевязал ее носовым платком. В конце коридора стоял главный помощник Сталина Поскребышев и во весь голос материл меня за нерасторопность. Продолжая извергать проклятия, он буквально схватил меня за шкирку и через тамбурную дверь впихнул в кабинет Сталина.
За длинным столом, друг против друга, сидели безмолвно две делегации: наша – из членов Политбюро – и иностранная. «Большой хозяин» стоял посреди кабинета с трубкой во рту. Кивнув головой на мое приветствие, он указал мне на свое место во главе стола. Я выложил блокнот для записи на колени, чтобы скрыть пораненную руку. Сталин прохаживался взад-вперед за моей спиной своим неслышным шагом, в мягких сапогах. Я, как обычно, записывал и переводил.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Сноски
1
Перевод см. в Примечаниях.
2
Она по-настоящему ненавидела американцев (англ.).
3
Перевод см. в Примечаниях.
4
В полном смысле (фр.).
5
Прежде всего (фр.).