Полная версия
Пекинский узел
Нищий был безумен и весь день орал одно и то же. От одних его воплей можно было «съехать с глузду», по выражению хорунжего Чурилина.
– He зря в Пекине курят опиум, не зря, – покачал головой секретарь и досадливо поморщился. – Нет сил. Все лето трещали цикады, всю осень выл ветер, теперь этот дурень орет! – Он брезгливо смахнул на газету черного жука, лежавшего на подоконнике, и, открыв заслонку, отправил его в печь. Пахнуло жаром догорающих углей. – Кстати, вы не знаете, как его курят?
– Зачем это вам?
– Да так, – смутился Вульф. – Пришло на ум.
– Настойку опия дают от болей, от поносов, – скучным голосом ответил капитан. – Это я ещё по Севастополю помню. По восемь капель на кусочке сахара.
– И что? – с жадным любопытством спросил секретарь.
– Боль утихает, снимаются спазмы.
– Человек блаженствует?
– Когда боль отпускает, это всегда блаженство.
– А как опий курят?
– Не знаю. Говорят, курильщики этого зелья начинают видеть то, чего нет в реальной жизни. Воображение уносит их в эмпиреи.
– В райские кущи, – вяло ухмыльнулся Вульф. – Туда, где нет тоски.
Баллюзек пожал плечами:
– Во время Крымской войны, в Севастополе, я видел нескольких солдат с Кавказа, курильщиков опиума: худые, измождённые, живые трупы. На них мне указал мой боевой товарищ поручик граф Толстой.
– И эту войну союзников с Китаем уже прозвали «опиумной», – со свойственным ему апломбом заявил Вульф. – Богдыхан запрещает торговать им в Китае, а Лондон и Париж настаивают на обратном.
– Теперь понятно, отчего они пристали с ножом к горлу к нему.
Вульф погрел руки у печи, закрыл чугунную дверцу.
– На рейде Вусуна, – сказал он, выпрямляясь, – небольшого портового городка в окрестностях Шанхая, сосредоточено столько опиумных судов, что их хватило бы на добрую флотилию.
– А почему не в Шанхае?
– Вусун удобней. Там перевалочный пункт: горы тюков с этой отравой…
– Привозят? Сгружают?
– Сбывают, – вернулся к своему столу Вульф и уселся в бамбуковое кресло. – Набивают мошну.
– А пограничники? Таможня? – удивился Баллюзек. – Они куда смотрят?
Вульф усмехнулся и придвинул к себе канцелярскую книгу.
– Туда, куда и все, в сторону денег.
На улице рвотно-безудержно икал безумный нищий.
– Ян-Инь, Ян-Инь, Ян-Инь…
Узнав, что Игнатьев намерен весной перебраться в Шанхай, о чем он уведомил Петербург, секретарь Вульф, наверно, часа три не мог прийти в себя от этой новости. Глупость несусветная! Если уж в Пекине ничего не удалось сделать, что можно предпринять, находясь за тридевять земель от столицы? Козе понятно: ничего! Чтобы настроить струны, их надо натянуть. А Игнатьев рвёт их, обрывает связи с пекинским правительством, пусть даже едва ощутимые…
Татаринов прошелся по комнате, остановился возле печки. От неё пахло сухой известью и нагревшимися кирпичами.
– Николай Павлович что-то замыслил, ждёт наши корабли. Эскадра для него что свет в окошке: не сходит с языка.
– Стратег, – ехидно скривил губы Вульф. – Мыслитель. Рассуждать на тему он умеет: не уймёшь. – Его взгляд ужалил, и драгоман подумал, что секретарь чувствителен, как рептилия. Болезненно воспринимает мир.
В сочельник монах Бао привез ёлку, а на Рождество Игнатьев поехал в Северное подворье, в церковь. Летел густой пушистый снег, валил с небес такими хлопьями, словно кто-то, стоя высоко на крыше, отряхал черемуховый цвет.
В храме жгли свечи, курили ладан, пели молитвы.
Загадывали радость.
«Рождество Твое, Христе, Боже наш», – пел праздничный тропарь отец Гурий, и ему вторили на клиросе.
После литургии, когда прозвучал благодарственный молебен Господу за избавление России от нашествия французов в двенадцатом году, Николай вышел на каменные ступени церковной паперти и… остолбенел. Такую красоту не то что увидеть, помыслить невозможно. Он невольно зажмурился, словно избавляя себя от наваждения, и вновь открыл глаза. Что-то ангельское, неземное сквозило во всем облике довольно юной китаянки, которую он раньше никогда не видел в Северном подворье. Она прошла мимо, слегка опустив голову, и её ускользающий профиль чудным образом запечатлелся в памяти. Николай как остановился на ступенях, так и продолжал стоять, следя за ней, в каком-то дивном столбняке. Он узнал ту, которая ему приснилась в Кяхте. Приснилась, а теперь вот прошла мимо – скрылась за чугунными воротами.
Глава XI
Душа смутилась и затосковала. Николай стряхнул с шинели снег и решил узнать, кто эта юная особа и что привело её в русскую церковь. Он понимал, что в чужой стране, да ещё во время войны, на всякую женщину надо смотреть как на шпионку.
Отец Гурий его успокоил:
– Му Лань не шпионка. Она принадлежит к древнему знатному роду. Её отец – известный пекинский художник, а брат – студент Русского училища, недавно крестился и намерен продолжать учение в России.
– Её зовут My Лань? – повторил имя китаянки Николай, и оно показалось ему восхитительным, напоминающим русское имя Меланья.
– My Лань, – утвердительно кивнул архимандрит. – Как говорит её брат, «My Лань у нас – цельная яшма».
– Сколько ей лет?
– Семнадцать.
– Она знает русский язык?
– Прилежно изучает.
Уяснив для себя, что My Лань ни в коей мере не шпионка, а сестра молодого православного студента, который собирается стать переводчиком и продолжить учебу в Петербурге, Игнатьеву стало легко и даже радостно. Теперь он будет видеть её чаще. А может статься, вскоре познакомится.
– Передайте ей, – сказал он отцу Гурию, – раз мы увидели друг друга, зачем прятаться? Сочту за честь принять её в посольстве.
– В посольстве ей появляться нельзя, – предостерёг священник. – Могут обвинить в государственной измене, а здесь, на территории духовной миссии, я вас непременно познакомлю.
Очарованный красотой девушки, Николай с нетерпением стал ждать встречи с ней и зачастил на Северное подворье. Он уже отдавал себе отчет в том, что My Лань вошла в его жизнь, запала в сердце, неслучайно и, как ему верилось, к счастью. Сами собой в его голове стали рождаться всевозможные планы, один фантастичнее другого, как выразить и передать ей свои чувства, как сделать так, чтоб и она в него влюбилась, полюбила, не смогла без него жить, как он уже не может позабыть ее. Он нанял оркестр музыкантов, лихо управлявшихся со своими многочисленными трубами и барабанами, переодевал знакомых албазинцев – выходцев из России в русские одежды, и его теперь сопровождала пышная шумная свита. Все его выходы-выезды в город собирали множество зевак, которые дивились знатности и роскоши русского посла. Зная, что китайцы очень любят яркие, величественные зрелища, он не скупился на ленты, флаги и разноцветные фонарики. На китайский Новый год он устроил у себя в посольстве фейерверк и велел раздать детям конфеты, что не могло не радовать любопытных и падких на сюрпризы горожан.
– Неразумно, – укорил его Вульф. – Они нашей любви не понимают.
– Любовь Христова выше всяческого разумения, – словами отца Гурия ответил секретарю Игнатьев. «И всяческая любовь», – мысленно добавил он и произнес вслух: – И всяческая.
– Что «всяческая»? – недоуменно спросил его Вульф.
Николай смутился:
– Я говорю, что сердце наше и рассудок наш слабее любви, испытываемой нами и переполняющей нас.
Секретарь криво усмехнулся:
– Полюбить иноверца – это выше моих сил. Китай – земля бесовских наваждений. Я понял, что китайцы живут словно видят сны. Язычество первостатейное. Неистребимое.
Игнатьев долго ничего не говорил, потом сказал:
– Нет ничего любви превыше, да святится Имя Его. Боящийся – несовершенен в любви. Надо идти и верить, любить и всё. Не думая, как нас поймут и как оценят наши чувства.
Что с ним будет завтра, он не знал. Думал о прекрасной китаянке. Уже отцвели абрикосы, зацветали сливы, а она не появлялась. Её брат сказал Попову, что My Лань уехала в деревню, на север страны, помочь бабушке побелить в саду деревья и засеять огород. «Неужели я до своего отъезда из Пекина так и не увижу ее? – панически думал Николай, оставаясь наедине с самим собой, и тут же корил себя за «посторонние мысли». – Прельщаться женской красотой – удел поэтов, живописцев, а я всего-навсего военный дипломат, чиновник государственного ведомства».
Перебирая на столе бумаги, он подошел к окну. Белее облаков сады цветущих слив. Белее облаков…
Утром выпал снег и тотчас начал таять – выглянуло солнце.
«Господи, – мучился неопределенностью своего положения Игнатьев, – как тяжко на душе!» Предчувствия были гнетущими, недобрыми. Для себя он решил, что, как только в Печелийский залив придет русский корабль, он покинет Пекин. Отчаяние и надежда – страшные качели! Расшатывают нервы, убивают душу, мутят разум. Ничего-то он не высидел в Пекине! Надо уезжать.
На Радуницу, после Пасхи, отец Гурий отслужил молебен на русском кладбище, члены духовной миссии и сотрудники посольства помянули усопших, обиходили могилки.
В черёмушнике цвенькал соловей, дружно трещали скворцы.
В Северное подворье Игнатьев вернулся в сопровождении Попова.
…Му Лань стояла на крыльце монастырской гостиницы, и он изумленно подумал: «Так не бывает!» Только что думал о ней, вспоминал её радужный взгляд, а тут – она сама идёт навстречу.
Решив не упускать случая, он первый поклонился ей и улыбнулся.
– День добрый, восхитительная Му Лань, – произнёс он заученную по-китайски фразу. – Я рад видеть вас.
– Зыдырасуйте, – мило коверкая русские слова, с изящным поклоном, ответила девушка. – Вы меня знать?
Половину слов Николай не понял, но смысл фразы уловил.
– Не знать, как зовут самую красивую девушку Пекина, значит, не знать, зачем живёшь, – быстро проговорил он, переходя на русский язык. Попов принялся переводить.
Му Лань кротко улыбнулась. В её глазах зеленым солнцем лучилась юность, радость жизни, чистота души.
– Раз уж я знаю ваше имя, а вы моё, вероятно, нет, – набрался храбрости Николай, – я считаю необходимым представиться вам, и, таким образом, мы познакомимся. – Проговорив это, он осекся и посмотрел на Попова: не слишком ли он дерзок и не оскорбляет ли его напор юную красавицу?
Попов показал глазами, мол, «всё нормально», и перевёл его фразу:
– Николай Игнатьев. Николай – имя, Игнатьев – фамилия.
– Игэна-чефу, – по слогам произнесла Му Лань и снова улыбнулась. – И-но-лай.
Игнатьев понял, что погиб; пропал: влюбился. Она услышала зов его сердца. Конечно, на встречу с ним Му Лань пришла с братом, таким же стройным и высоким, как она сама; понятно, брат привел сестру в русскую церковь, никак не иначе, но он-то, Николай, первый увидел её и, в сущности, никого больше не хотел видеть. Только её. Её глаза, её лицо, её улыбку. Волосы у My Лань были уложены такой дивной волной, что земля поплыла под ногами. На ней было лёгкое платье из бело-розового шёлка, расшитого цветочными узорами, и чудные сафьяновые туфли нежно-лилового цвета.
Уловив его движение, она протянула свою руку, и он пожал её. Пальцы были трепетными, тёплыми. При этом она смотрела на него с таким радушием, с таким живым и неподдельным интересом, что он надолго умолк и не сводил с нее глаз.
Он чрезмерно обрадовался знакомству. Жены у него не было, невесты – тоже. Он был свободен, молод и честолюбив. А вот теперь, оказывается, он ещё пленён, восхищён и очарован. Она подала ему руку с такой обворожительной робостью, что его сердце исполнилось благоговения и нежности. Скажи ему какой-нибудь умник, что большие беды ходят в женском облике, он бы немедля вызвал его на дуэль. Николай знал, что он человек пылкий, но не знал, что до такой степени.
С этого дня они стали встречаться. Он был счастлив. Вдыхал пьянящий аромат весны и чувствовал, как зыбится, уходит из-под ног земля, а вместе с ней – тревоги и заботы. Деревья, люди и дома казались радужно-возвышенными, чудными. Каждый день приносил радость. Его душа стала нежней, возвышенней. В ней поселилась ласковая боль, и эта боль была мучительно-желанной. Она окрыляла, поднимала над землей, делала его великодушным. Теперь он многое прощал противным людям и даже радовался, что Су Шунь такой упрямец! Будь он посговорчивей, Игнатьев давно бы уехал домой и не встретил My Лань. Одна эта мысль примиряла его со всесильным фаворитом богдыхана.
Чтобы чаще видеть полюбившуюся ему девушку, он перебрался в Северное подворье и жил в комнате, выделенной ему отцом Гурием. Охваченный пламенем чувств, он уже не представлял своей жизни без My Лань. Её характер, как ему казалось, был выше всяческих похвал. Просыпался он теперь с одной мыслью: сегодня я её увижу! Или – нет, сегодня она не придёт. Когда она уходила, он принимался читать, и видел лишь глаза My Лань, когда она улыбалась, они светились неизъяснимой лаской. Садился за стол поработать – всё валилось из рук. Да какая уж тут работа! Он думал о том, что мог не встретить Му Лань, уехать месяцем раньше. Выходит, что сама судьба послала ее, значит, так надо, так на роду ему написано. По чувству он принадлежал той, которую любил, а по долгу чести – царю и отечеству. Хотел письмецо написать – и не смог. Не смог связать двух слов, не знал, о чем писать… Лицо горит, в голове – гуд, а мыслей – никаких, всё чушь и вздор, и если он ещё способен говорить о чём-то внятно, так это о своей любви… с самим собой. Наедине.
Рыба речная знать не должна,Как высоко ходит в небе луна,А человек должен многое знать,Чтоб посетила его благодать.Это четверостишие написала и подарила ему My Лань три дня тому назад, и теперь он повторял эти стихи сто раз на дню. Он чувствовал, что нравится ей, видел, как она украдкой обменивалась с ним неизъяснимо-лучистыми взглядами, но это всё не то: он жаждет быть любимым, он ведь любит… Это ужасно, это глупо, это радостно до жути, но что он может сделать, если он и вправду сам не свой, и та душа, которую ещё вчера считал своею, ему отныне не принадлежит? Он понял, что убьёт любого за Му Лань, убьёт и глазом не моргнёт. И это было страшно. Мы помним о сущности вещей, а надо ещё помнить об их превращениях. Что он знал о девушках? Да ничего. О женщинах – и того меньше. У него были сёстры, он их обожал, особенно младшую Ольгу, они его тоже любили. Что ещё? Он был восторжен, целомудрен, чист. Любовь он понимал, как дуновение бессмертия, как святость, божественное слияние душ, а не расхожую, физическую близость. Идти на поводу у плоти – губить душу. А этого он не хотел, крепил себя молитвой и постом, чрезмерною работой. Он берёг себя для той, которую полюбит.
Полюбил.
Читая вдохновенные стихи My Лань, глядя на её живые акварели, полные света и воздуха, он внутренне досадовал на свою бездарность. Всё, что он знал и умел, – это исполнять распоряжения да писать отчётные записки. Ничего другого. Да и когда было учиться? И чему? Сын военного он тоже стал военным. Вот и всё. Никаких особенных талантов, ничего. Мундир, присяга да приказ царя. Пешка в игре. Пешкой легко пожертвуют, легко забудут, выбросят через плечо, даже не сплюнут. Размышляя таким образом, он ловил себя на невольном страхе, что ни за что и никогда не осмелится признаться своей возлюбленной в любви. И что он, собственно, об этом чувстве знает? Ровным счетом ничего. Он никогда не влюблялся серьезно, а детские влюбленности – забава, да и только. Если он признается в любви, об этом завтра станет известно не то что родителям My Лань, весь Пекин заговорит об этом. А богдыхан узнает его слабое место. На Айгунском трактате можно тогда ставить крест. Признаться в любви значит просить руки, жениться, а без родительского благословения ни он, ни она не решатся соединить свои судьбы, создать семью. Опять же сказывалась его подневольность: пока офицер служит, тем более офицер свиты его величества, он себе не принадлежит: надо испрашивать дозволения на брак у государя.
В очередной раз, проводив Му Лань с братом до ворот духовной миссии, Николай печально подумал о том, что он и в самом деле не принадлежит себе. Он присягал на верность царю и Отечеству. Вот им он жизнь свою и посвящает, а любовь… любовное чувство к иностранке… это сугубо личное, эгоистическое дело, далекое от долга.
Вот и отец Гурий говорит: «Где долг, там святость». Всё остальное суета сует и томление духа. Томление духа… как это верно и точно. А еще, конечно же, бунт крови… «Надо сдержать себя, сдержать во что бы то ни стало, – приказывал себе Николай, когда видел улыбку My Лань. – Скрепить сердце, наложить оковы на уста. Безмолствовать, но помнить. Помнить, что люблю… люблю, как брат, чисто, светло. Кротко, тихо, нежно, с молитвой о благе её».
И чем больше он убеждал себя в необходимости молчать и помнить, любить, что называется, вприглядку, тем безотчетнее хотелось говорить восторженно и страстно, терять рассудок и касаться, касаться её… целовать. Это как чудо, как возвращение в рай. Теперь он знает, что это такое: преображение души.
Он вспоминал, как шёл рядом с My Лань и сердце его ликовало. Он был счастлив. Вдыхал пьянящий аромат весны и чувствовал, как зыбится, уходит из-под ног земля, а вместе с ней – тревоги и заботы. Деревья, люди и дома казались радужно-возвышенными, чудными.
Вчера Игнатьев и Му Лань пили чай в покоях отца Гурия и не сводили глаз с друг друга.
– Я радуюсь любой минуте нашего общения, – дрогнувшим голосом сказал Николай и осекся. Когда сердце охвачено страстью, пылает, любой костер покажется сугробом, ледяной глыбой, а язык не подчиняется рассудку.
– Я чувствую, – пролепетала My Лань, испуганно кося глаза с зелёной искрой. – Но я не знаю, хорошо ли это?
– Хорошо, – проговорил он. – Что же тут плохого? – Они уже довольно легко понимали друг друга. – Вы меня знаете, я человек публичный. Обиды вам не причиню. Прошу вас навещать меня почаще. Может статься так, что я скоро уеду.
– Хорошо, – согласилась она, – девушка может быть глупой, но юноша должен быть с сердцем.
Николай улыбнулся. Он давно уже не чувствовал себя юнцом.
– Вы дороги мне и приятны.
– Я вам верю, – по-прежнему не поднимая глаз, ответила My Лань. – Мне кажется, я знаю вас всю жизнь.
Услышав это робкое признание, он едва не воскликнул: это чудо! Она призналась в том, в чем должен был признаться он, уже на второй день их знакомства поймавший себя на мысли, что ничего, в сущности, не зная о Му Лань, он знал о ней всё: он её любил. Сказала так, словно прочитала его мысли.
Восторг и нежность переполняли его, и он улыбался даже тогда, когда её не было рядом. Вспоминал её и улыбался.
Каждый день приносил радость. Но сегодня… сегодня пришла почта из Петербурга. Инструкция Горчакова предписывала Игнатьеву исполнить то, что он задумал: перебраться на русский корабль и поселиться в Шанхае. Сойтись с посланниками Англии и Франции. Прочитав должностные бумаги, он велел собирать и упаковывать вещи.
– Лев Фёдорович, – сказал он капитану Баллюзеку, – купите лошадей для казаков и две повозки. В Печелийском заливе нас ждёт клипер «Джигит».
– МИД одобрил ваши планы?
– Одобрил. И даже позволил принять звание посланника.
Больше всех обрадовался отъезду секретарь Вульф. Он распахнул створки окна и жадно вдохнул аромат медоносных цветов.
Месяц начинался прекрасно!
А Игнатьев нахмурился: предстояла разлука с Му Лань.
Глава XII
Ночью во сне он увидел отца, который писал к нему, сидя в своем кабинете. Чтобы узнать содержание письма, Николаю пришлось стать у отца за спиной и прочесть: «Отступи, когда упрёшься. Окольные пути тоже приводят к цели».
Надо сказать, отец не баловал его, был строг и даже суховат, снился за всю жизнь от силы раза два, а вот письмами они обменивались часто: любили побеседовать на расстоянии. Каково же было удивление Николая, когда утром доставили почту и в ней он обнаружил послание отца! Самое поразительное было то, что в конце письма через знаки Р.S. отец подчеркнул слова: «Отступи, когда упрёшься». Выходит, он во сне прочел мысли отца – подобное с ним раньше не случалось. Возбужденный и обескураженный таким чудесным совпадением, Николай подумал, что природа сна божественно загадочна и не ему о ней судить. Дух дышит, где хочет. Главное, слова отца напутственно верны. Надо пойти по окольной стезе. Вот уже скоро год, как посольство томится в Пекине, а толку, если честно, с гулькин нос. Он написал бесчисленное множество презренных жалоб, получил несколько отписок, да к тому же ещё и влюбился. Ни о чем не может думать, кроме как о My Лань – смотреть в её глаза, касаться её рук…
Узнав о прибытии русских судов в Печелийский залив, Игнатьев тотчас написал в Верховный Совет Китая о своем намерении покинуть Пекин вместе с посольством, но богдыхан категорически запретил выезд к морю не только русскому посланнику, но и его порученцу. Николай хмыкнул и заявил в своем повторном обращении к китайскому правительству, что «не может ослушаться своего государя и вынужден выполнить то, что ему предписано: добраться до Бейцана и пересесть на русский корабль». Китайцы были озадачены. Русский посланник официально выказывал своё несогласие с распоряжениями Сына Неба! Отозвать предписанное ему запрещение сановники не могли, но и настаивать на его исполнении было опасно: это могло поссорить Россию с Китаем. Придворные чинуши решили отмолчаться, сделать вид, что никакого письма не было. Наряду с этим маньчжуры прибегли к акции устрашения: вокруг Южного подворья расставили жандармов с допотопными мушкетами. Баллюзек переглянулся с хорунжим, и казаки на глазах у ретивых полицейских стали точить шашки и заряжать винтовки: дескать, такой мы весёлый народ!
– Будем уезжать? – спросил Вульф, глядя на кордон «почётной жандармерии», и услышал от Игнатьева:
– Конечно. Пусть попробуют остановить.
Высоко в небе проплыл коршун, и его распластанная тень скользнула по земле. В мелкой, прогретой солнцем луже шныряли головастики и крохотные, презабавные лягушата.
Собираясь в дорогу и не сомневаясь больше в правоте того, что он намерен сделать, Николай вернулся в свою комнату, сел за письменный стол, придвинул к себе чистый лист бумаги и вывел на нем красной тушью иероглиф «взаимность». Вышло хорошо, и он залюбовался: какая притягательная сила в том, что может составлять загадку и в загадке этой содержать желаемый ответ! Какая радость познавать неведомое, новое, исполненное таинств бытия, людских поверий и пророчеств.
Баллюзек нанял строителей, и камин в кабинете Игнатьева срочно заложили кирпичом, чтобы никто за время отъезда посольства не забрался в дом через трубу.
– По представлению китайцев, – сказал Попов, подавший мысль замуровать камин, – у печных труб и тех есть божество, и называется оно духом печных труб и дыма.
– А духа лошадиного навоза у них нет? – съязвил Вульф и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты, всем своим видом показывая, что он чертовски устал от многобожия и беспросветного язычества.
Попов усмехнулся и сообщил Игнатьеву, что завёл знакомство с мелким письмоводителем в городской управе и тот свёл его с купцом, имевшим конный завод.
– Купец запросил четыре тысячи рублей за пятнадцать лошадей, прошедших выбраковку, но я сбил цену до двух тысяч.
– Дорого, – вздохнул Николай и тут же сказал, что выбирать не приходится. – Езжайте с Баллюзеком и выкупайте коней.
Во дворе посольства вновь запахло дёгтем, конской упряжью и лошадиным потом.
– Где Шарпанов? – слышался вопрос хорунжего, и ему тут же отвечали:
– Купает коней.
– А Беззубец?
– Овёс припасает.
– Смотрите у меня, – кашлял в кулак Чурилин. – Отъезд на носу.
После полудня казаки забрались в седла, стали приноравливаться к лошадям.
– Во, грызь мозговая! – дёргал повод Курихин, укрощая вороного жеребца, сильного и своевольного. – Я те, хвороба проклятая! – Он умел объезжать лошадей.
– Гыть, прищепа! – отмахивался от своей рыжей кобылы Савельев, и его конопатое лицо светилось лаской. – Обсалишь слюнями.
Видя, что особой нужды в его присутствии нет, Николай поехал проститься с My Лань. Ему страшно было разлучаться с ней, но ещё страшнее было потерять себя. Какое это всё же испытание – любовь! И как она увязана с надеждою и верой.
Узнав о том, что Игнатьев не отказался от своего намерения выехать из Пекина: закупил лошадей и нанял повозки, показывая тем самым, что его отъезд в сторону моря предрешен, а запрет богдыхана для него не более чем шелест камыша в безветренную тишь, министр налогов всесильный господин Су Шунь, обладатель всех мыслимых и немыслимых чинов и привилегий, со свистом втянул в себя воздух и приказал уволить со службы «жалких недоумков», которые не смогли донести волю богдыхана до сознания «тупого русского», не постарались воздействовать на него должным образом и не заставили трепетать перед маньчжурским правительством. Несмотря на то что одуревших от страха чиновников тотчас вытолкали из присутствия, где они протирали штаны, разгневанный Су Шунь долго ещё не мог успокоиться и вслух сожалел о добром старом времени, когда нерадивого или строптивого чиновника можно было публично избить палками и заключить в специальную тюрьму для провинившихся. В конце концов, порядок есть порядок, как бы вы к нему ни относились. У каждой вещи свое имя: назови свирель стрелою, и она захочет убивать. «Захочет убивать», – мысленно повторил Су Шунь и надолго задумался: как сохранить спокойствие в порыве гнева? как усмирить бесноватого русского? как сделать так, чтобы тот пострадал из-за собственной глупости? План, который начал зарождаться в его голове, требовал тайны и верных людей. Иначе все его намерения могли пойти прахом.