Полная версия
Ловушка памяти
Может, сказать дома, что занятия в секции теперь три раза в неделю?
Я спешу наговориться, наобщаться с ней. Спешу дать ей возможность высказать все, что ей так необходимо высказать.
Я очень тороплюсь узнать ее как можно лучше. Я с жадностью впитываю ее воспоминания. Живу ее переживаниями. Боюсь ее страхами. Болею ее болью. Мама ошиблась: я знаю, что она сумасшедшая. И знаю, что очень скоро наступит день, когда она меня не узнает. Скоро, очень скоро все, что останется у меня от нее, – это память. И я хочу навсегда запомнить голос, движения, тепло ее дыхания, ее запах и ее боль.
Мы разговариваем. Нет, не так. Сначала мы разговариваем (после того, как пройдут страшные немые десять минут ее скованности), а потом говорит она, а я слушаю. Слушаю, стараясь не пропустить ни одного звука.
Больше всего ее интересует смерть. Больше всего она рассказывает мне именно о ней. Я слушаю, прикрыв глаза, чтобы ничто не отвлекало, придвинувшись к маме вплотную, ловя каждую интонацию, чтобы ничего не пропало. Да я и не слушаю, я ее рассказы проживаю.
Теперь я знаю о смерти все – я трижды умирала. Я прожила три смерти. И не умерла – каждый раз меня успевал спасти мой муж.
Первый раз это произошло вскоре после рождения моего первого ребенка, Димы. Не очень помню, что явилось толчком, но причина всегда была одна и та же: я хотела умереть. Вода была умиротворяюще теплой, и мне захотелось в ней раствориться. Но предстояла очень сложная и неприятная процедура, я боялась ее и оттягивала момент. Я представляла, как острое железо войдет в мои вены, я, наверное, услышу звук, когда они прорежутся, – и это будет не звон лопнувшей струны, а мокрое хлюпанье, как когда режут сырую говяжью печень. И будет очень больно.
Вода манила раствориться. Лезвие, лежащее на краю ванны, пугало. Я хотела раствориться, хотела умереть, но оттягивала момент. Хотела, боялась, хотела. И наконец решилась.
Все оказалось так, как я представляла, только с правой рукой было труднее справиться. Боль быстро прошла, и мне стало хорошо…
Он спас меня. Зачем он меня спас? Еще немного – и все бы закончилось, но он меня спас. Выломал дверь, вытащил из блаженного забытья. Голова моя ударилась о край ванны, я до сих пор ощущаю ту боль в затылке, разбившую блаженство, выкравшую меня у смерти…
Мама протягивает мне руки. Она хочет, чтобы я потрогала длинные розовые полоски на ее запястьях. Странно, у нее точно такие же шрамы, как у меня. Откуда они у нее? Неужели она тоже… Да нет, это я тоже… Нет, я просто слушала ее рассказ.
Я трогаю гладкие твердые отметины смерти на маминых руках. Раньше, при жизни с бабушкой, я никогда их не замечала. Украдкой трогаю свои запястья и удивляюсь, что там ничего нет, а ведь только что было.
– Он спас меня в тот раз, Диночка. Он всегда меня спасал.
Да, я знаю, он всегда спасал. И тогда, когда произошла та история с таблетками, тоже успел вовремя. Прошло четыре года после первой несостоявшейся смерти, и я предприняла новую попытку. Я подумала, что с таблетками будет надежней, но вышло ужасно.
Таблеток нашлось всего десять, и я боялась, что их не хватит. Мне бы хватило, как потом оказалось, если бы он не пришел домой раньше. А все так удачно складывалось: мама с детьми уехала в дом отдыха, у Бориса был ученый совет.
Он не пошел на ученый совет, он взял такси и примчался домой. Он второй раз вытащил меня из смерти. проведя через новый круг ада. Он в меня тогда столько воды влил с марганцовкой до приезда «Скорой», чтобы вызвать рвоту… Голова моя болтается из стороны в сторону, мокрая подушка, скомканное полотенце на полу. Белое его лицо и мое серое, страшное. Я видела свое лицо, но не сверху, я ведь так и не успела умереть, а как будто со стороны, как будто на него смотрел посторонний.
С тех пор у меня болит желудок, я не могу есть кислые фрукты, и меня часто тошнит.
Меня и сейчас тошнит. Отбежать, что ли, подальше, к тем кустам? Боюсь, мама испугается. Посижу немного, подышу глубоко-глубоко, может, пройдет…
– Еда здесь совершенно не подходит моему желудку, – продолжает мама. – Ты не могла бы, Диночка, в следующий раз, когда придешь, принести таблетки? Я тебе потом объясню какие. Я говорила им, что у меня больной желудок и мне нужно… церукал! Обычный церукал! А они не дают.
– Я принесу, обязательно.
– Принеси.
Некоторое время мама сидит молча, задумчиво смотрит куда-то вдаль. Я знаю, что сейчас произойдет: мы с ней попытаемся умереть в третий раз.
Мама достала сигарету, закурила. Зрачки ее на мгновение сузились и снова сделались огромными. Как только сигарета догорит до фильтра, мы приступим к подготовке. На этот раз мы станем готовиться особенно тщательно, постараемся все предусмотреть, любую случайность. Мы выбираем казнь через повешенье. Время исполнения – ночь.
– Понимаешь, Диночка…
Да, понимаю. Мне тоже страшно и тревожно за детей. Особенно за дочку – она совсем маленькая, как бы доза не оказалась для нее слишком большой. Галоперидол пришлось подлить из ампулы в заварочный чайник, иначе не получалось – мать все время крутилась на кухне, только на минутку и вышла позвать всех ужинать. И глаза слипаются, и голова не так четко работает, и движения неловки и заторможены… И так трудно неслышно выбраться из постели, не потревожив мужа, и пройти в ванную, ничем по дороге не грохнув… Свет включать нельзя, надо на ощупь. Веревка в шкафчике за порошками – мы все приготовили с вечера. Привязать к трубе… Как трудно действовать в темноте! Может, на минутку включить свет? Только чтобы привязать, а потом сразу выключить. Нет, придется тогда выходить из ванной, выключатель ведь в прихожей. Лучше уж так, в темноте…
Мы все предусмотрели, но опять ничего не вышло. Он проснулся и спас. И галоперидол на него не подействовал. Все крепко спали, а он один проснулся. И снова обрек на тоску и ужас.
Он всегда успевал вовремя. Спасал и отправлял в больницу. А теперь хочет оставить нас здесь навсегда.
Нет, я все перепутала – это он маму хочет оставить: развестись с ней и оградить нас с Димкой от ее влияния. Я ни при чем, я только ее навещаю, втайне от всех. А из больницы ей и самой не выйти – мама безнадежно больна, не поддается лечению. Во всем виновата бабушка. Во всем виновата бабушкина смерть. Мама так расстроилась из-за нее, что заболела. Но иногда мне кажется, что она просто завидует бабушке. За то, что ей удалось умереть.
* * *Сегодня Димка первый раз что-то заподозрил. Пристал, что обязательно заедет за мной в «Юность» к концу тренировки. Я еле от него отделалась.
Сегодня мама в каком-то необычном настроении. С ней явно что-то произошло за те два дня, что я у нее не была. Плохие это перемены или хорошие, я пока не могу разобраться. С одной стороны, она меня сразу узнала, не было обычной мучительной подготовки. Она вышла ко мне, улыбнулась так, как улыбалась обычно только на прощание: ласково и понимая, что улыбается именно мне. И голос ее не плывет и не прерывается. А с другой стороны, какая-то уж слишком она оживленная, и движения ее слишком резкие. Может, ей назначили новое лечение и перемены из-за другого лекарства?
Мы подошли к нашей скамейке. Сели. Мама достала сигареты, закурила. Но тут же вскочила и принялась ходить взад-вперед передо мной по дорожке, размахивая рукой с зажатой в ней сигаретой. Я не выдержала и спросила, хотя никогда не начинала разговор первой:
– Мама, что-то случилось?
Кажется, она обрадовалась моему вопросу. Кажется, она его ждала – именно его, именно такого вопроса.
– Случилось. – Она перестала ходить, присела передо мной на корточки. – Я ждала тебя вчера. До самого позднего вечера все надеялась, что ты придешь.
– Но ведь вчера был четверг. Я никогда по четвергам…
– Четверг? – Она задумалась. Надолго задумалась, и я испугалась, что она опять впадет в свое отрешенное состояние. – Ах, все равно. Я ждала тебя вчера, ты мне так нужна была вчера…
– Хочешь, я и по четвергам буду к тебе приходить? – предложила я, чтобы ее утешить, но тут же подумала, что зря так говорю, ведь Димка уже что-то заподозрил, и я не знаю, как теперь вообще буду организовывать свои поездки.
Кажется, мама не услышала моего вопроса, так задумалась, и я не стала развивать тему.
– Вчера, утром… Уже стало светать, и санитарка начала в коридоре мыть пол – я слышала, как стукается швабра о плинтуса. И я увидела это совершенно отчетливо.
– Что увидела?
– Что? – Мама встрепенулась, посмотрела на меня затуманенным взором. Нет, наверное, перемены все же плохие, какая-то новая стадия болезни. – Я увидела свои похороны. Совершенно отчетливо.
– Что ты, мама? Не надо! Ты думаешь… Ты хочешь сказать, что предчувствуешь…
– Да ничего я не предчувствую! Я просто их увидела. И, представь, не во сне – я не спала, я отчетливо слышала, как санитарка моет в коридоре пол, – я их реально увидела. Я на них словно присутствовала. Знаешь, я всегда боялась смерти.
– Боялась? Но как же тогда… Я думала, ты хотела… Что ты умереть хотела.
– Хотела. И боялась. Потому-то все мои попытки проваливались. Потому что он всегда успевал меня спасти. Я сама, неосознанно, конечно, делала все как-то не так, я подсознательно хотела, чтобы меня спасли. Потому что боялась. А теперь… Теперь больше не боюсь, совсем не боюсь.
Мама бросила окурок в урну и села рядом со мной на скамейку – близко-близко, почти вплотную. Я чуть-чуть отодвинулась – мне отчего-то сделалось жутко с ней вот так рядом сидеть.
– Было утро, швабра стукалась о плинтус, мокро чавкала тряпка… – проговорила мама, откинулась на спинку скамейки и прикрыла глаза. – Из коридора сквозь дверную щель несло хлоркой и лимоном – санитарка в воду всегда добавляет какое-то средство, но этот запах вдруг заглушился другим – свежеоструганных досок и ситца. Кровать подо мной сделалась твердой и тесной, и я поняла, что это вовсе не кровать, а гроб. Самое странное, что я не испугалась. Наоборот, мне стало спокойно, только немного неудобно голове оттого, что стружку неравномерно насыпали. Вы, когда станете меня хоронить, проследите за стружкой, под голову надо чуть больше. Я лежала, вдыхала сочный деревянный запах и радовалась, что все у меня наконец получилось. А потом пришли люди, меня подняли вместе с гробом и понесли. Дорогу помню плохо. Нет, совсем не помню, дорога почему-то ушла из памяти как нечто незначащее. Зато хорошо помню все, что было на кладбище. Гроб поставили на какое-то возвышение, по запаху земли я поняла, что рядом вырытая могила, а еще почему-то сразу догадалась, что эта могила – моя. Мне совершенно не было страшно. К гробу по очереди подходили люди. И тут я сделала для себя открытие: я вижу! Да-да, я с закрытыми глазами отлично вижу и узнаю этих людей. Мне было интересно наблюдать за их лицами, любопытно узнать, как они реагируют на мою смерть. Одни сожалели искренне, другим до невозможности надоела вся процедура, и они хотели только одного – поскорее оказаться дома. Третьи…
– А папа?
– Папа? Он испытывал облегчение. Облегчение и больше ничего. Он наклонился, поцеловал меня в губы, прошептал – именно прошептал, хотя говорил не для меня, а для тех, кто стоял рядом! – ничего не значащую фразу, вроде: «Прощай, Милочка, я всегда буду тебя помнить и любить» – и быстро отошел. Единственным человеком, кто испытывал самое настоящее горе, знаешь, кто был?
– Кто?
– Ты. Ты так плакала, Диночка! Так безутешно плакала, что мне стало одновременно и больно, и светло. Я подумала: стоило умереть хотя бы для того, чтобы узнать, как ты меня любишь.
Мама всхлипнула, обхватила двумя руками мой затылок – крепко, но нежно, и притянула меня к себе.
– Диночка, милая моя девочка, спасибо, спасибо…
– А Димка? – Я вывернулась из-под ее рук и отодвинулась к краю скамейки. – А Димка разве не плакал?
– Димка? – Мама горько улыбнулась. – Димка плакал. Только не по мне он плакал.
– Не по тебе? По ком же тогда?
– Он по тебе плакал, Диночка. Он плакал из-за того, что ты так безутешно плачешь, по твоей боли он плакал, по твоему страданию. И, знаешь, что? – Мама вдруг отвернулась. – Он даже возненавидел меня за то, что я своей смертью причинила тебе такую боль. И я… я тоже… его… возненавидела.
– Мама! – Я схватила ее руку и впилась в кожу ногтями. Я знала, что делаю ей больно, но мне хотелось еще, еще больнее. Мне хотелось, чтобы до крови. Чтобы остались шрамы, такие же, как от лезвия, – твердые и гладкие на ощупь, навсегда, на всю ее жизнь… – Мама!
Ей удалось отцепить мои пальцы, хоть и не сразу. Мама поднесла ко рту руку, подула на нее и… улыбнулась мне. Она не обиделась. Не обиделась! Димку возненавидела, а на меня не обиделась… Мне захотелось убежать и никогда больше к ней не приходить. Не знаю, почему я осталась.
– Это продолжалось недолго, всего минуту, а может, и того меньше, – снова заговорила мама. – … А потом я обрадовалась, что Дима так тебя любит, и полюбила его снова, по-новому, по-другому полюбила. Я люблю вас обоих, Диночка. И ты приезжай ко мне, хорошо?
– Хорошо. Приеду. Как раньше – во вторник и в пятницу.
– Не сердишься больше?
– Нет.
Я ее обманула – я все еще сердилась. Хотя вряд ли это можно назвать «сердилась», просто мне было очень обидно за Димку и отчего-то больно за нее.
Мама поднялась со скамейки и протянула мне руку.
– Пойдем, мне пора возвращаться в палату.
– Пойдем.
Я послушно встала, и мы пошли к ее корпусу. Всю дорогу молчали, но на крыльце, уже у самой двери – я всегда провожала ее до двери, – мама вдруг притянула меня к себе и зашептала на ухо:
– Ты помнишь, о чем я тебя просила?
– Ты разве просила о чем-то? – Я в недоумении смотрела на нее: зачем она шепчет? О чем таком она меня просила, что нужно шептать?
– Забыла? Таблетки. Ты обещала привезти мне таблетки. Церукал. От желудка. Ты поняла меня? Поняла, какие таблетки я прошу?
– Поняла. Церукал.
– Да. Церукал. Запомни. Они лежат на антресоли в «стенке» в третьей секции от двери, в коробке. Стеклянная бутылочка. Ну, ты увидишь, название написано на этикетке. Привези, хорошо?
– Привезу обязательно. До свидания, мама.
Мне захотелось поскорее уйти, но она меня держала за руку и не отпускала.
– Не забудь, Динка, мне очень нужно. – Она обняла меня и сильно, до боли, поцеловала, я даже ощутила привкус крови во рту. – И вот еще что: если сможешь, привези их завтра.
* * *Я все рассказала Димке. А в воскресенье мама умерла.
Я знаю, почему она умерла: потому что я все рассказала Димке. Все. А главное – последний наш разговор. Он не смог ей простить ненависти, пусть на одну только минуту возникшей к нему. Не смог простить. А может, Димка испугался, что мама окажет на меня дурное влияние? Я не знаю. Скорее всего, и то, и другое. Он сам повез ей таблетки в больницу – на следующий день, в субботу. А в воскресенье мама умерла. Заснула и не проснулась. Выпила таблетки, которые привез ей Димка, и умерла.
Больше мне не нужно ездить в больницу. Больше никто на меня не оказывает дурного влияния. Больше мама не может ненавидеть Димку – теперь его ненавижу я. Я никогда не смогу простить ему маминой смерти.
Утром позвонили из больницы. Было еще слишком рано, и мы с Димкой спали. К телефону подошел папа – он оказался дома, потому что было воскресенье и мы собирались все вместе поехать к маме. А потом он пришел к нам в комнату… Мама была права – он в самом деле испытывал лишь облегчение. Маскировал его изо всех сил под боль и горе, но врал, врал – никакого горя он не чувствовал! Зачем же тогда отец спасал маму? Зачем каждый раз успевал спасти?
– Дима, Дина! Вставайте! Ваша мама…
Лицо его было мокрым, как будто он смочил его под краном, – так люди не плачут. Папа закрыл лицо руками – наверное, ему стало стыдно, что он испытывает лишь облегчение, – и бросился к Димке. Вернее, на Димку. Он схватил его за плечи, вытащил из постели и с силой тряхнул.
– Ты был вчера в больнице, мне сказали! Это ты привез ей таблетки? Ты?
Димка испуганно вертел головой и делал вид, что ничего не понимает.
– Зачем ты привез ей таблетки?
– Это был церукал, папа! Мама просила, от желудка. Это был церукал. Папа, что с ней? Что с ней случилось, папа?
– Она отравилась. Таблетками. Уснула и не проснулась.
Димка заплакал в голос. Папа заплакал в голос. А я сидела в позе эмбриона в углу кровати и заплакать не могла – так больно мне было, так невыносимо больно.
– Это был церукал! Я не виноват, папа! Динка, я не виноват! Это был церукал!
– Вашей мамы больше нет, – жестко произнес отец. – Ты привез ей таблетки. Зачем ты повез ей таблетки, Дима? Почему ты ничего не сказал мне? Ее больше нет, понимаете?
Димка завизжал. Потом забился под кровать и визжал оттуда. Ужасно, противно. Так визжал, что папа испугался и полез его вытаскивать. Но Димка не давался, уцепился руками за ножку кровати и никак не отпускал. И тогда я подумала: может быть, он в самом деле привез церукал, а мама выпила какие-то другие таблетки?
Церукал, церукал, церукал… Маленькие безобидные белые таблетки от желудка… Почему-то они хранились на антресоли в «стенке», а не в аптечке. Там были и другие лекарства – в ампулах и в пластинках, я не стала тогда их рассматривать. А Димка, наверное, рассмотрел. И привез. Потому что мама на минуту его возненавидела или потому что оказывала на меня дурное влияние.
Папа отодвинул кровать и вытащил Димку. Тот все продолжал визжать. И тут папа сделал такую ужасную вещь! Он размахнулся и ударил Димку по лицу. Брат замолчал – от испуга и удивления, а я закричала и бросилась на отца. Я ударила его по спине кулаком, изо всех сил, как он Димку.
– Это был церукал! Дима ей привез церукал! А ты сам хотел от нее избавиться! Ты хотел с ней развестись, я все слышала!
Папа меня не услышал и не почувствовал боли в спине. Он вообще ничего не слышал и не чувствовал – он склонился над братом и что-то ему говорил странным, неестественным голосом, голосом робота. А Димка лежал на кровати, смотрел на него не отрываясь и слушал это страшное бормотание. Мне показалось, что отец говорит на каком-то непонятном, чужом языке, и я удивилась, как брат его понимает. Наверное, они оба сошли с ума, как мама. Наверное, теперь их обоих положат в больницу, и мы будем встречаться по вторникам и пятницам на нашей с мамой скамейке. А потом… Нет, они не умрут, я не Димка, я никогда, никогда…
– Это был церукал! – закричала я громко-громко, чтобы заглушить сумасшедшее бормотание отца, чтобы убедить себя, что это был на самом деле только церукал.
– Тише, тише… – Папа на секунду оторвался от Димки и повернулся ко мне. – У меня в кабинете в столе ампулы и упаковка шприцев, в верхнем ящике справа. Принеси. Да, там же вата и спирт в маленькой бутылочке. Живей, Дина!
Я бросилась в его кабинет, разыскала ампулы. Значит, лекарства у нас по всей квартире, на разные случаи. Теперь папа хочет Димке сделать укол. Какой укол? Димка маме принес церукал, и она не проснулась. А если и Димка не сможет проснуться? Папа его усыпит, как усыпляют больных собак, чтобы не мучились. Димка мучается от того, что мама… А папа испытывает облегчение от того, что она… И обвиняет Димку, и хочет его усыпить. Нет, если обвиняет, значит, не испытывает облегчения. Или если не испытывает, значит, не обвиняет и не хочет усыпить, значит, укол безобидный. Как церукал, если бы он был просто церукалом.
Я стояла с ампулами и шприцами в руках и не знала, что делать: отнести их папе или спрятать. Я никак не могла решить, никак не могла выбрать.
Не дождавшись меня, папа пришел сам.
– Что ты так долго? Нашла? Давай скорее!
И ушел. Очень быстро, почти побежал. А я осталась в кабинете, забилась в нишу между столом и книжным шкафом, обхватила колени руками, закрыла глаза и стала ждать – смерти или пробуждения моего брата.
* * *Димка не умер. Димка остался жить. И сейчас я ненавижу Димку. Если бы он умер, наверное, я бы его простила. Но он не умер.
Мы с ним совсем не разговариваем. Вернее, это я с ним не разговариваю. Не разговариваю, когда мы просыпаемся утром, не разговариваю, когда мы идем в школу, не разговариваю, когда возвращаемся домой. Даже на похоронах я с ним не разговаривала, и потому не знаю, по ком он плакал: по маме, по мне или из-за того, что привез в больницу в бутылочке из-под церукала.
Я устала, очень устала. Ведь это такая тяжелая работа – ненавидеть своего брата. Я хочу перестать ненавидеть и придумываю ему оправдания: маме так лучше, она столько лет мечтала о смерти, Димка только помог ее мечте сбыться…
Я прожила мамину смерть, как проживала ее самоубийства. Я побывала в роли убийцы. Я была мамой, я была медсестрой, которая ее обнаружила, я была Димкой и даже врачом, который поставил диагноз – смерть. Теперь я все знаю и, может, когда-нибудь смогу их простить.
В субботу после завтрака меня тошнило сильнее обычного, и очень заболел желудок, потому что вместо масла дали повидло, кислое сливовое повидло. Я сидела в палате у окна и ждала Дину – она обещала привезти церукал. Но вместо нее увидела Диму и очень расстроилась: он наверняка рассказал о моей просьбе отцу, а тот запретил передавать мне какие бы то ни было лекарства. Но я ошиблась – церукал он привез. И сразу выпила одну таблетку. А минут через пятнадцать поняла, что это совсем не церукал (Дима к тому времени уже ушел, он пробыл недолго), и на секунду испугалась: время пришло… А еще через секунду обрадовалась: теперь никто помешать не сможет. И я стала ждать ночи. Я выпила все таблетки – их в пузырьке оказалось десять. Попрощалась с Диной и Димой, закрыла глаза и начала проваливаться в сон – сон навсегда.
В субботу у меня было ночное дежурство. Мое отделение, в общем, спокойно – за два года работы ни разу ничего серьезного не произошло. Обычно мне удается даже часика три поспать на кушетке. Вот и в ночь с субботы на воскресенье все было спокойно. Я проснулась в полседьмого и решила обойти палаты перед подъемом. Зашла в десятую – под ногой что-то хрустнуло. В полумраке я не сразу разглядела, что именно. Оказалось, наступила на стеклянную бутылочку. Но не насторожилась, не поняла сначала, что бутылочка – причина беды. Подняла стекла, осторожно расправила этикетку – церукал. Странно. Кто-то из больных принес в палату несанкционированное лекарство? По правилам нашей больницы это почти преступление. Кто мог его совершить? В десятой палате только две больные – Тихомирова и Сухарева. Тихомирова! Она жаловалась на желудок – значит, она. Я включила свет и подошла к Тихомировой. Как странно она лежит, и лицо ее странного цвета, и рука так странно откинута… Пульса не было, я бросилась звать врача.
В субботу я поехал к маме вместо Динки. Сестра мне все рассказала, и теперь я знаю, что нужно сделать. В коробке, где лежал церукал, были и другие лекарства. Я вошел к папе в кабинет, нашел справочник по фармакологии… Десяти таблеток должно хватить. Она сама этого хотела! Она сама только об этом и мечтала! Я не делаю ничего плохого, я просто исполняю ее желание. Динке нельзя больше общаться с мамой, а маме все равно не выздороветь. Так будет лучше для всех.
Я проживала чужие жизни, я проходила чужие пути – я так устала! Я больше не хочу жить не собой, я больше не хочу ненавидеть Димку.
Мы просыпаемся утром и молчим, мы идем в школу и молчим, мы возвращаемся домой и молчим. Школа скоро закончится, мы будем сидеть по разным углам нашей комнаты и молчать.
– Динка! – Димка берет меня за руку – странное ощущение, за последние дни я уже отвыкла от его прикосновений. – Ну куда ты идешь? Разве не видишь, красный!
Что же мне делать? Как я устала! Вырвать руку и бежать на красный, броситься под машину и навсегда, навсегда вернуться к маме? Или Димку простить и остаться с Димкой – навсегда, навсегда?
– Это были не те таблетки, Динка. Мама долго копила из тех, что ей давали. Скопила и выпила. Я не виноват в ее смерти.
Я ему не верю, совсем не верю. Я точно знаю, что таблетки были те самые. Димка держит меня за руку и чуть не плачет.
– Динка, ну честное слово!
У него такие же глаза, как у мамы, – серые, словно подернутые пеплом. Он размахивает рукой, пытаясь меня убедить, – так же, как мама, только не хватает зажатой в пальцах сигареты. Но я все равно ему не верю.
Не верю! Но я так устала… Я не могу больше ненавидеть Димку! Выбор у меня небольшой: можно вырвать руку, побежать вперед, на красный, к маме, или… Я выбираю Димку.
– Да, я знаю. Это были не те таблетки.
Мы улыбаемся друг другу. Светофор загорается зеленым. Мы переходим дорогу, держась за руки. А потом заходим в магазин. Димка покупает на обед большую пиццу и мороженое. Во дворе мы садимся на скамейку и едим и улыбаемся друг другу.