Полная версия
Ловушка памяти
Что же тогда получается? Марина вчера была у меня? Но зачем ей понадобилось забирать мой пиджак? Или, наоборот, я заезжала вчера к ней и его тут оставила? Да не была я у сестры, не была!
Не надо сходить с ума. Вот придет Марина, и все как-нибудь объяснится – просто и естественно.
Стоп, как оно может объясниться просто и естественно?! Я не была у сестры целую неделю, а между тем – пиджак здесь. Нет этому никаких объяснений!
Не разуваясь и не снимая плаща – черт его знает почему! – я двинулась в комнату, в ту, что у Маришки гостиная. И снова наткнулась на следы своего недавнего пребывания здесь. Сомневаться больше не приходилось: я вчера была у Марины, мы пили коньяк, все тот же «Арарат». Вон бутылка стоит на столе, на дне еще что-то виднеется, можно взять и опохмелиться, и я, наверное, так и поступлю, чтобы не свихнуться окончательно (мое утреннее решение не в счет, я ведь не знала, как будут разворачиваться события). Мы пили вдвоем – на столе только два бокала. Я сидела вот здесь, если судить по апельсиновым коркам, а Марина, значит, в том кресле.
«Арарат», апельсин, пиджак… Что еще? Окурки от «Парламента». Мои, конечно, окурки – Марина не курит. И… Боже мой, на полу возле «апельсинового» места – моя зажигалка! Я была здесь без всяких сомнений. И была здесь именно вчера, поскольку позавчерашнее я прекрасно помню. Выпал из памяти только вчерашний вечер. Вот, следовательно, где я его провела. Вовсе не у того парня, с которым познакомилась в баре, а здесь, у Марины.
Минуточку… Но я же помню, как мы с ним ехали в машине (вероятно, в такси), как я пила коньяк и жаловалась на жизнь. Мы что, получается, сюда ехали? Где же тогда третий бокал? Или он только провожал меня? Довез до Марининого дома и ретировался?
Ладно, не суть, важно другое. Чем, интересно, закончился наш сестринский ужин? Я вчера была в таком настроении, что, боюсь, мы могли разругаться в пух и прах. Хотя если бы я ехала выяснять отношения, вряд ли привезла с собой коньяк. И уж точно не подумала бы захватить апельсин (это мой апельсин, у Маринки апельсины сроду не водились). И бычков полная пепельница, значит, мы просидели довольно долго.
Но, наверное, все же разругались, потому что иначе я осталась бы ночевать у сестры, а не поехала домой в том состоянии, в каком, если судить по полному отшибу памяти, вчера пребывала.
Да, конечно, мы разругались. Я вызвала такси и уехала домой. Или Марина вызвала такси и отправила меня домой. Я была столь пьяна, что не смогла не только раздеться, но и разуться.
Кто же тогда погрузил меня на кровать? Кто доволок до квартиры? Может, таксист? Я не помню, чтобы меня кто-то волок и кто-то грузил. Впрочем, я ведь и как была у Марины, не помню, о чем тут вообще говорить?
Но вот что удивительно: Маринка куда-то умчалась, не сокрыв следы нашего пьянства (прямо скажем, довольно неаппетитные следы). Это Маринка-то, аккуратистка и подпольщица! А вдруг бы мать принесло с утра пораньше, у нее тоже есть ключ от Марининой квартиры. Ей бы такое украшение стола совсем не понравилось, хватило бы на год пищи для разговоров, чтобы Маришку пилить за неправедный образ жизни. Я и то всю свою запойную неделю старалась не пересекать границ обитания нашей матушки, чтобы на глаза ей невзначай не попасть. Ей, конечно, давно уже до нас нет никакого дела, но возможностью капать на мозги не преминет воспользоваться.
Надо бы поскорее все здесь привести в порядок. Маришка, наверное, почувствовала себя плохо – тут я ее понимаю, о, еще как понимаю! – потому и решила отложить уборку. Хотя… если ей было так плохо, куда же тогда она отправилась? Поход по магазинам тем более можно было отложить.
Может, она в больницу пошла, навещать ребенка? Да, скорее всего.
Я вылила остатки коньяка в свой бокал – получилось всего ничего – и выпила. Посидела немного, прислушиваясь к своим ощущениям – нормальные ощущения. Потом покурила и начала убирать: вымыла бокалы и поставила в шкаф, вытряхнула и ополоснула пепельницу, выбросила бутылку, а потом, немного подумав, и мусор вынесла, чтобы уж никаких следов. Когда стояла возле мусоропровода, приехал лифт. Я подумала было, что Маринка вернулась, но это, оказалось, какая-то незнакомая женщина, она направилась к квартире напротив. Почему-то я на нее рассердилась. И на Маринку тоже рассердилась – за то, что она где-то бродит, а мне приходится скрывать следы преступления и ломать голову над тем, как я очутилась вчера у нее и чем закончился наш совместный вечер.
Вернувшись в квартиру, я снова набрала номер ее мобильного. Тот мобильник отозвался знакомой песней «Битлов» из спальни – ну, так и есть, она забыла, растяпа, телефон дома. Где, интересно, – на тумбочке? под кроватью?
От нечего делать я пошла в спальню проверить. Толкнула дверь, шагнула – и… удивилась. До глубины души удивилась. И возмутилась, тоже до глубины души, и закричала, прижав ладонь ко рту, как тогда Марина.
Она сидела на полу, скорчившись – как тогда, как тогда! Я подумала, что это игра, и возмутилась: опять игра. Но тут же поняла, что это совсем не игра. Потому что нежно-голубой ее спортивно-домашний костюм спереди весь стал буро-коричневым. И пятна на моей блузке, которую я бросила утром в стирку, тоже были буро-коричневые. Какая уж тут игра!
Я кричала в ладонь – я пока еще могла кричать в ладонь, потому что, несмотря на такие же точно пятна на блузке, не поняла всего, не поняла до конца, полная картина кошмара пока передо мной не предстала, не осозналась. Предстал только факт: Марина мертва, и осозналось его объяснение: послеродовое кровотечение или что-нибудь в таком роде из области гинекологии. А потом я вдруг поняла, что виновата в смерти сестры: напоила ее коньяком и оставила без присмотра. Я изо всех сил не захотела принимать на себя такую вину, изо всех сил захотела поверить, что она еще жива и ее можно спасти, нужно только не стоять, не кричать, а срочно принять меры к ее спасению.
Я подошла к Марине, опустилась на корточки, дотронулась до ее щеки – и все равно не потеряла надежды: холодная – потому что много крови потеряла. Это ничего, у нас с ней одна группа… Попыталась нащупать пульс – не нашла, но надежды не потеряла – я не врач, не специалист, и у себя-то трудно сразу нащупать пульс… Обхватила Марину руками, чтобы положить на кровать, приподняла, потянула – и увидела дыры на костюме, длинные, узкие прорези… И еще несколько секунд не понимала и на что-то надеялась.
Но секунды, эти последние в моей жизни благие секунды, прошли. Я все поняла. Пиджак, коньяк, апельсин… Я все поняла. И зачем-то стала искать в спальне нож. Я поняла, что убила сестру ножом. Вероятно, тем, с белой ручкой под слоновую кость. «Под слоновью», как говорила Марина.
Я поняла… А потом поняла окончательно.
* * *Толчок, удар. Что-то врезалось в мой бампер. Останавливаться я не буду – они станут страшно кричать.
Вина, конечно, моя – я вообще плохой водитель… Я не вызвала «Скорую». Я и милицию тоже не вызвала. Просто вышла из квартиры, закрыла дверь…
Свистят? Или мне показалось? Останавливаться в любом случае не буду!
Я не вызвала «Скорую», не позвонила в милицию. Все, что я сделала, – это сняла с вешалки пиджак, затолкала его в сумку и ушла. И закрыла дверь. На ключ закрыла.
Сбежала. Убила сестру и сбежала. Вчера вечером убила, а сегодня сбежала.
Опять светофор. Лучше правил не нарушать – гаишников мне не выдержать. И криков пострадавших водителей тоже не выдержать. Я хочу домой! Боже мой, как я хочу домой! Я убила сестру – вот, оказывается, как я вчера провела свой вечер.
Зеленый, наконец-то можно ехать. Теперь я не знаю, как жить. Я потому и забыла вчерашний вечер.
Надо свернуть в нижний центр, там движение меньше.
Бурые пятна… Мне нравился нежно-голубой костюм, он Маришке очень шел… Это, конечно, тот нож. Почему я его не нашла?
Зачем я его искала?
Зачем я пиджак унесла?
Как я хочу домой! Здесь свернуть нельзя, знак поставили, а раньше его точно не было.
Я ведь не потому сбежала, что испугалась обвинения…
Потому. Пиджак унесла, значит, потому. И в милицию не позвонила, и в «Скорую». Потому, потому, потому!
В любом случае, сбегать было бессмысленно – меня видела та женщина, которая из лифта вместо Марины вышла.
Она не соседка, соседок я знаю. Меня она вряд ли запомнила. И в той квартире, что напротив, она не живет. Просто пришла в гости или из какой-нибудь организации. Тогда на нее, скорее всего, не выйдут.
Я вот что скажу, когда из милиции явятся: у сестры не была неделю, у меня умер муж, была в плохом состоянии.
Что же я делаю? Господи, что же я делаю? Я придумываю, как избежать обвинения.
Так я и знала! Потому и пиджак забрала. Убила сестру, сбежала, а теперь придумываю…
Что это? Телефон звонит! Не брать! Чей это номер? Я такого не знаю. Может, уже милиция?
– Да, я слушаю.
Какая ужасная связь! Что за женщина звонит? Голос пьяный, невнятный, да еще сплошные помехи…
– Вас плохо слышно, перезвоните!
Не реагирует. Наверное, она в таком же состоянии, как я была вчера. Пьяная женщина – это ужасно, омерзительно. Да что она там говорит?
– Никогда не прощу! Я убью, убью ее все равно, эту суку… Я убью, я убью! А ребенка мне отдадут обязательно. Ребенок – мой. Мой по праву!
Да ведь… это же я, мой голос. Это я говорила вчера. Но как же… Как же такое возможно?..
Голос, мой голос, ушел из трубки. И помехи ушли.
– Слышала? – Мужской голос, молодой и трезвый, возник вместо него. – Это запись, как ты должна была догадаться. Я вчерашний твой рассказ с последующими комментариями, как видишь, записал.
– Кто вы? О господи…
– Вчерашний твой исповедник. Так вот, я не только пьяный бред твой записал, я все видел. Все, понимаешь? Я знаю, что ты убила свою сестру, и могу это доказать.
Глава 3
Дина
Папа пишет диссертацию, мама лежит в больнице, а бабушка умерла. Мы с Димкой предоставлены сами себе, некому больше нами заниматься. Хорошо это или плохо? Я пока не разобралась.
Бабушка умерла пятого мая. Утром, как обычно, накормила нас завтраком, проводила в школу, а когда мы вернулись домой, она была уже мертвой.
Мне кажется, я даже точно знаю время, когда это случилось, – в одиннадцать часов. В то утро, когда она в последний раз готовила нам завтрак, я вдруг почувствовала: бабушка сегодня умрет. Так и случилось. Я потом рассказала об этом Димке и пыталась объяснить, что во всем виновата, ведь, если я знала еще утром, не надо было идти в школу, мы должны были остаться и спасти бабушку. Но Димка не понял или не поверил, а может быть, хотел меня утешить. Он посмотрел на меня тем взглядом, каким всегда бабушка смотрела, и сказал, что я все выдумываю, ничего знать заранее я не могла, всякие предчувствия – чушь собачья, никто не может предвидеть смерть, если она случается вот так внезапно.
Никакая не чушь! Я-то предвидела. Нет, не предвидела, а просто тогда что-то такое почувствовала. От бабушки, когда она пришла нас будить, пахло тревожно и странно. Похоже пахнет раствор соли с йодом. Но только в бабушкином запахе было что-то еще, третье. Я, пока еще ни о чем не догадываясь, спросила: «Ты что, полоскала горло? У тебя ангина?» А она пожала плечами и ответила: «Нет». Я ей не поверила и заглянула в аптечку – йода там не оказалось. Тогда я подумала: может, она переставила его в какое-нибудь другое место, или он кончился. Но ни на полке в ванной, ни в шкафу на кухне я его не нашла. И в мусорном ведре не оказалось пустой бутылочки из-под йода. Значит, она действительно не полоскала горло. Не полоскала, а им пахло.
Я поняла, что бабушка сегодня умрет, когда она готовила нам завтрак. А потом мы вернулись из школы…
Было жарко, мы шли домой вдвоем, как обычно. Димка затащил меня в магазин и купил на обед большую пиццу, мороженое и пакет фруктового кефира для бабушки. А я ему хотела сказать, что не надо, что бабушка умерла и что я знала об этом еще утром. Но не сказала. Потому что подумала: а вдруг я ошиблась, и как бы было хорошо, если правда ошиблась. И еще потому, что не хотела заранее расстраивать Димку. Ведь если бабушка действительно… Нам нельзя без бабушки! Без бабушки нам никак!
С нами всегда была бабушка. Мама все больше лежала в больнице – даже с папой они познакомились именно там, когда он проходил практику. А папа… По-моему, временами он про нас вообще забывал: он постоянно работал – в своем институте или, когда приходил домой, в своем кабинете. А бабушка всегда была с нами. У нее не возникало, как у мамы, депрессии или, как у папы, неожиданной работы. С ней не приключались внезапные вспышки ярости, как у мамы, и не появилось срочной необходимости присутствовать на ученом совете, как у папы. Бабушка жила только для нас и нами. И потому я ничего не сказала Димке, когда он встал в очередь в молочный отдел.
Мы шли домой. Мы приближались к нашему дому, а я все думала, как бы продлить это возвращение, когда Димка еще ничего не знает. И наконец придумала: мороженое! Ну, конечно, нужно сесть на скамейку и поесть мороженого. Я стала упрашивать Димку, а он отказался, сказал, что вот придем домой и поедим все вместе. Глупый! Какой же он глупый! Он не понимает, что когда мы придем, нам будет совсем не до мороженого, и что вообще нам нельзя торопиться возвращаться домой. Мы шли, а я ныла и ныла, потому что ничего другого, кроме идеи с мороженым, мне не приходило в голову.
И вот мы пришли. Я задержалась в коридоре, не побежала, как обычно, в комнату с криком: «Ба! Мы пришли!» Потому что знала: кричать некому. А Димка побежал и закричал.
Вернулся он очень быстро. Так быстро, что я на несколько секунд поверила: все у нас хорошо, то, утреннее, мне почудилось. Бабушка просто куда-то ушла и оставила нам записку: «Обед на плите. Разогревайте и ешьте. Скоро приду». Такое уже было, несколько раз. Может, и сегодня…
Я сильно, до боли, до рези в глазах, зажмурилась и представила, как Димка читает записку, озабоченно хмурится…. Вот сейчас открою глаза и увижу, что все так и есть…
Димка схватил меня за плечо – так грубо и больно, как будто мы дрались, – и вытолкнул, почти вышвырнул из квартиры. И крикнул не своим, каким-то очень высоким голосом: «Я сейчас! Подожди меня во дворе». И захлопнул дверь прямо перед моим носом.
Я не пошла вниз, во двор, я прижалась к двери – мне обязательно нужно было узнать, что он там делает. А Димка звонил по телефону – сначала папе: «Папа, приезжай скорее! Бабушка умерла!», а потом через минуту маме: «Мама, приезжай скорее! Бабушка умерла!» Он прокричал, простонал высоким голосом одинаковые фразы и пропал. Трубка стукнулась о рычажки, и все, больше до меня не доносилось ни звука. Я все прижималась и прижималась к двери, пытаясь услышать хоть что-нибудь: пусть крик, пусть плач, только звук, какой-нибудь звук, Димкин звук… Но не услышала. Словно и Димка умер.
Резкий удар отбросил меня к стене – Димка с размаху открыл дверь. В полете я успела подумать: как это он так неслышно приблизился? Он схватил меня за руку и потащил вниз.
– Сейчас мама с папой приедут, – проговорил на ходу, не глядя на меня, таким тоном, будто приезд родителей в три часа дня – дело совершенно обычное. – Мы их во дворе подождем, ты ведь хотела мороженого. Я с собой его взял. Погода хорошая.
– А что там? – Я вырвала руку между третьим и вторым этажами. – Что там, Димка? – Я очень хотела, чтобы он меня успокоил, мол, там ничего, просто записка, бабушка ушла в магазин, скоро придет, а погода хорошая, вот мы и посидим, подождем ее на скамейке. – Почему мама с папой приедут? Откуда ты знаешь, что они сейчас приедут? Ты им позвонил? Позвонил, потому что… – Я очень хотела, чтобы он мне сказал, что никуда не звонил и никакого «потому что» нет, а я просто дура, выдумала невесть что. Я очень хотела услышать это между вторым и первым этажами. А потом на первом. А потом во дворе. Но Димка ничего не сказал. Вообще ничего.
Молча мы спустились вниз, молча сели на скамейку. Димка сунул мне в руки мороженое и стал смотреть на дверь нашего подъезда. Непонятно, почему не на дорожку, по которой должны были прийти родители.
Мы долго так сидели и молчали. Я ела мороженое, совершенно не ощущая вкуса, – откусывала, жевала и глотала, чтобы оправдать наше молчание. Мы всегда разговаривали, даже когда ссорились, а тут…
На середине мороженого я не выдержала и заговорила. С полным ртом, не проглотив холодной безвкусной массы. Нет, не так: я специально набрала побольше мороженого в рот, перед тем как заговорить, чтобы вышло невнятно. Я спросила:
– Она умерла? – И только потом проглотила.
Димка дернулся, повернулся ко мне, вырвал мороженое, швырнул его в кусты и опять отвернулся.
– Она умерла? Димка! – Я вцепилась в его плечо и затрясла. – Она ведь умерла? Ну, скажи, она умерла? – Я трясла и трясла его за плечо – голова брата безвольно болталась. Он и не подумал вырываться. Сидел, как кукла, как неживой, как щенок, которого взяли за шкирку. – Димка, она…
– Да.
Я отпустила его. Зачем я спрашивала? И так все было понятно. Я ведь слышала, как он звонил по телефону, я слышала, что он говорил.
Я прижалась к Димке, а он ко мне. Так мы и сидели, пока не увидели отца. Он выскочил из такси и пронесся мимо, не заметив нас. С совершенно безумными глазами и перекошенным лицом. Я первый раз в жизни видела его таким.
Мы поднялись со скамейки и пошли следом за ним.
Мамы мы так и не дождались, она не приехала. Прямо с работы, вскоре после Димкиного звонка, ее увезли в больницу.
С тех пор прошел год. Снова жарко и скоро каникулы. Мы возвращаемся из школы в пустую квартиру, потому что папы никогда нет – он пишет диссертацию, мама лежит в больнице, а бабушка умерла. Иногда нам становится страшно, но чаще никак. Мы начинаем привыкать к своей беспризорности и, кажется, даже входим во вкус: с некоторых пор за нами присматривает смерть, как когда-то бабушка.
* * *Однажды я подслушала разговор. Папа с дядей Толей, его другом и психиатром той больницы, в которой лежит мама, пили на кухне коньяк и потому разговаривали довольно громко.
– Ты понимаешь, Толя, это бессмысленно. У нее и раньше бывала депрессия, но никогда это не длилось так долго. Надеяться больше не на что.
– Надеяться всегда нужно.
– Да что ты! Она никого уже не узнает. Она меня и то не узнает. О чем тут еще говорить?
– Детей узнает. С Диной они вполне находят общий язык.
– Не знаю, не знаю! Я вообще уже ничего не знаю. Что делать, не знаю.
– Но развод… Боря, я тебя очень хорошо понимаю, жить с сумасшедшей тяжело и… Вас, конечно, безоговорочно разведут, но… Что ты детям скажешь, как ты им объяснишь?
– Детям так будет лучше. Она не поддается лечению, сам видишь. Что будет дальше? Год, два, от силы три – и она превратится в овощ. Сейчас Дине десять, Диме тринадцать. Пока не поздно, я должен оградить детей от сумасшедшей матери.
– Да что ж ограждать? Мила в больнице.
– Все равно! Ты не понимаешь…
Дальше я слушать не стала. Мне и так все теперь было ясно: отец наш – сволочь из сволочей, а мама – неизлечимая сумасшедшая. У меня есть только Димка. Вернее, у нас двоих есть только мы.
Я побежала в нашу комнату, забралась к Димке под одеяло (он уже спал) и крепко-крепко прижалась к нему.
Бабушка умерла, папа – сволочь, мама никогда не выйдет из больницы. Не поддается лечению. Год, два, три… Никого не узнает, ничего не помнит…
Неправда! Меня она узнает и помнит о бабушке. Плачет о бабушке. Разве сумасшедшие могут плакать о ком-нибудь?
Наверное, могут. Мама – сумасшедшая. Год, два, три – она и меня не узнает.
* * *Она никогда ничего не спрашивает о папе. Ничего и никогда. Мы разговариваем обо всем: о Димке, о школе, о фильме, который стоит мне посмотреть, о книге, которую я сейчас читаю, о том, что я ела на обед. Даже о глупом, впавшем в маразм, старом соседском шпице Кирюше. Мы разговариваем обо всем и обо всех. Кроме отца. Словно его больше не существует. Мама просто вычеркнула его из своей жизни. А виновата я.
Зачем я это сделала? Не знаю. Втайне от всех, втайне даже от Димки (то есть все равно, что втайне от самой себя), я передала маме тот разговор папы с дядей Толей. И даже больше: я его раскрасила, внесла новые детали. Например, зачем-то сказала, что отец собирается увезти нас с Димкой в другой город, причем очень скоро.
– Нужно успеть к первому сентября, так он сказал, – врала я, – чтобы детей не срывать посреди учебного года.
– А что дядя Толя?
– Он согласился, – зачем-то решила я очернить и дядю Толю.
– Что еще отец говорил?
– Он сказал: год или два – и она превратится в овощ, перестанет быть человеком.
Услышав последнюю фразу, мама вдруг страшно побледнела, а потом пошла красными пятнами, отвернулась и долго сидела молча. И тут только я поняла, что наделала, и испугалась, и стала уверять маму, что я все выдумала, что ничего такого на самом деле отец не говорил, что именно сейчас я говорю правду.
– Динка! – Мама наконец повернулась ко мне и заговорила бодрым тоном – усиленно бодрым, из последних сил бодрым. – Ты мне столько бананов принесла – жуть! Давай ешь сама, мне с таким количеством не справиться.
Я оторвала от связки один банан, покрутила его в руке, положила на скамейку рядом с остальными.
– Ешь, ешь! – воскликнула мама. – Я пока покурю. Что-то у меня голова разболелась.
Я снова взяла банан, почистила и стала есть. Как год назад, на скамейке у нас во дворе, мороженое, не чувствуя вкуса. Мама курила, я жевала банан – мы обе молчали.
С тех пор прошел месяц. Я теперь два раза в неделю езжу к маме в больницу. Тайком от всех, даже от Димки. Вместе с ним, а иногда и с папой, мы приезжаем только по воскресеньям. Я не предупреждала маму, что прихожу к ней тайно, но она как-то сама поняла и ни разу меня не выдала. Воскресные поездки я не люблю: в воскресенье мама – не мама, а самая настоящая сумасшедшая, именно такая, как говорил отец про нее на кухне дяде Толе. Папу она не узнает, а нас с Димкой как будто с трудом, на вопросы отвечает односложно и ни о чем не рассказывает.
Совсем другое дело наши с мамой тайные встречи. Мы ходим по больничному парку и разговариваем. Или сидим на ее любимой скамейке. Раньше мы очень мало общались: у нас с Димкой была бабушка, которой мы все рассказывали, а у нее был папа.
Я ее совсем не знала. Не знала, что голос мамы, такой обволакивающе мягкий, внезапно, за какую-то долю секунды, может измениться и превратиться в исступленно больной визг, а еще через секунду поплыть, заторможенно растягиваясь, как звук в магнитофоне, если пленку зажевало.
Я не знала, что мама трижды пыталась покончить с собой. И что трижды спасал ее папа. Я ничего этого не знала. Потому что, пока жива была бабушка, нас с Димкой ограждали от всего, что могло «пагубно сказаться» на нашей «неокрепшей психике». Это мама мне объяснила. Но бабушка умерла, и ограждать стало некому. И вот теперь я, почти беспрепятственно, могу приезжать в больницу и общаться с мамой.
И все же мне приходится как-то объяснять свои отлучки из дома два раза в неделю. Вот я и придумала, что будто бы записалась в спортивную секцию по баскетболу. Я терпеть не могу баскетбол, да и вообще все игры с мячом. Не знаю, почему придумала именно про баскетбол? Наверное, потому что у нас в эту секцию полкласса записано – угораздило меня оказаться в таком баскетбольном классе.
Против секции никто возражать не стал: Димка давно хотел, чтобы я занялась каким-нибудь спортом, а отцу нет никакого дела, куда я хожу и зачем. Может быть, когда-нибудь откроется, что ни в какой баскетбол я не играю, но тогда я и буду думать, что делать дальше. А пока срабатывает. И угрызения совести, что я обманываю Димку, меня уже не мучают, мне очень нужны разговоры с мамой именно наедине, а одну он меня никогда бы в больницу не отпустил. Маме тоже они нужны, не меньше, чем мне. Она сама говорила. Мама думает, что из всей нашей семьи только я не считаю ее сумасшедшей, и потому ей со мной легко. Мне тоже с ней легко. Легче даже, чем с Димкой. Легче, чем с самой собой.
О моих посещениях знает, кроме нас с мамой, еще один человек – дядя Толя (не понимаю, зачем я его так перед мамой оговорила!). Он договорился, чтобы маму всегда выпускали со мной в парк. Я думаю, дядя Толя понимает, как нам нужно бывать вместе, радуется, что я приезжаю, и не выдает нас папе.
Больница находится за городом. Ехать далеко: сначала минут сорок на троллейбусе, потом еще на маршрутке. Но и спорткомплекс «Юность», где я якобы отрабатываю приемы забрасывания мяча в кольцо, тоже не близко, и тренировка, я узнавала, длится два часа, так что по времени все выходит. Я приезжаю, захожу за мамой, и мы идем в парк. Обычно первые десять минут мама напряжена, странно на меня смотрит, отводит глаза, может внезапно схватить за руку и притянуть к себе, может, наоборот, оттолкнуть, словно не понимает или не верит, что это я. Каждый раз я пугаюсь, что сегодня она меня не узнает совсем, так до конца свидания и не поймет, что рядом я, ее Дина. И замкнется навсегда в скорлупе своей болезни, отвернется и будет цедить слова, словно через силу, отвечать односложно: да, нет, спасибо, хорошо. Я знаю, что однажды так и произойдет, и произойдет очень скоро. Мама не понимает одной вещи: я тоже считаю ее сумасшедшей. Как папа, как Димка, как ее врач и друг отца дядя Толя. Я знаю, что очень скоро она останется совсем одна. Без меня, без наших прогулок, без наших разговоров. И потому спешу.