Полная версия
День Дьявола
Плеханов Андрей
День Дьявола
(Демид – 3)
Посвящается Эмилио Гарсия, лучшему из представителей касты Consagrados в Испании.
Автор предупреждает, что по просьбе главного действующего лица им были изменены все имена, фамилии и национальность действующих лиц, время действия, а также названия всех упомянутых городов. Нежелательно также считать, что Парк Чудес – небезызвестный Порт-Авентура. Это совершенно другой Парк, хотя в целом и аналогичный Порт-Авентуре.
В остальном же описываемые события основаны на действительных фактах, имевших место в реальности.
В одной из реальностей…
INTRODUCTION
1Я – полукровка.
Знаете, что это такое? Это когда никто не считает тебя своим.
В России я был испанцем. «Испанец-иностранец, антониво-гондониво!» Так дразнил меня один мальчишка из нашего класса, проходу мне не давал. Сам он, кстати, был татарином, зато чистокровным. И стоило мне вякнуть «сам нерусский», как он со своими приятелями ждал меня после занятий у школы, чтобы в честном бою показать, кто здесь хозяин. Честный бой – пятеро против одного… Я вечно ходил с расквашенным носом. Но зато и сейчас могу подраться с пятерыми. Хотите попробовать? Рискните…
Я страшно хотел быть русским тогда. Чистым русским. А почему бы и нет? Мама моя – русская. Зато папаша был испанцем – гипотетическим. Его и других таких, как он, увезли из Испании еще детьми, в тридцатых годах. Выдернули из горящей Испании, из под носа у наступающих франкистов. Эвакуировали в СССР – оплот мира и прогресса. Спасли.
Тогда их на руках носили – этих маленьких чернявых детишек, родителями которых были погибшие антифашисты. Романтика, черт возьми… Долорес Ибарурри – пламенный лидер пламенной революции. Camaradаs! No pasaran! [1]… Из испанских детей собирались вырастить образцовых строителей коммунизма, доказать преимущества советской системы воспитания.
Возились с ними недолго, началась Великая Отечественная Война. И мало уже кто вспоминал об этих кучерявых голодранцах – самим бы выжить. Разлетелись они по детдомам, по рабочим школам. Какие уж там испанцы? Жили как все. Стали Педры Петьками, Хорхе Жорками, Эухеньо – Женьками. Луисов, за неимением аналогов, окрестили почему-то Володьками – для порядку.
Папаня мой, Хуан, стал Ванькой. И слава Богу. Уж больно имя неприличное для русского уха – Хуан. А фамилия осталась. Из-за нее, наверное, и все беды мои были. Ну как, скажите, можно жить в России приличному мужику с такой фамилией – Гомес?
Гомес. Гомик. Maricon[2].
Итак, позвольте представиться: Михаил Иванович Гомес. Так звали меня в России.
А здесь, в Испании, я – русский. Хоть и зовут меня уже Мигель, на испанский манер. Gomez здесь – фамилия вполне приличная, распространенная. А если кто скажет, что я – maricon, тут же схлопочет по морде. Пусть я даже загремлю за это в полицию.
Здесь, кстати, в ходу такие шутки. Какой-нибудь водитель грузовика, пьяный козел, может бить себя в баре огромными лапищами в грудную клетку и орать: "Soy pederasto! [3]" И все будут ржать и хлопать в ладоши. Это же просто шутка!
Не жили они в России. У нас это не шутка. У нас люди таких шуток не понимают. Сказал, что ты голубой – значит, и есть голубой, уже не отмоешься.
А ориентация у меня самая что ни на есть нормальная. Я люблю женщин.
Есть, конечно, одна проблема, что там скрывать. Не нравятся мне испанские женщины – уж больно они страшненькие. На взгляд привычных испанцев, наверное, ничего. Но по сравнению с нашими, русскими девчонками… Сами понимаете.
Разборчивость меня губит, вот что. Всегда она меня губила. И там, в России, и здесь, в Испании.
В Советской России я был испанцем. Я ходил в настоящих джинсах, присланных родственниками из Испании, слушал настоящие пластинки Сантаны и «Gipsy Kings». Мне завидовали – поэтому, наверно, временами и били морду. Я варился в общей каше, но большинство считало, что у меня есть своя личная отдушина, из которой я имею возможность сделать глоток кислорода.
Здесь я – русский. У меня испанские имя и фамилия, но русский акцент, и русская манера поведения, которую не выведешь ничем, даже испанским вином.
Я, между прочим, не жлоб. Не «новый русский», которых здесь, в Испании, как собак нерезаных. Просто я свободный человек. Я был свободным в России, и приехал сюда, чтобы стать еще более свободным.
Наверное, я был прав. Здесь больше возможностей для того, чтоб свободным внешне. Здесь выше уровень жизни. Здесь не думаешь о том, не обвалится ли рубль и не обанкротятся ли разом все банки. Но только главное – это внутренняя свобода. Без внутренней свободы ты всегда будешь рабом. И мои испанские родственнички – пример этому.
Отец мой умер в Испании. Всю жизнь он жил в России, всю жизнь болел, но не умирал. А здесь – сгорел за год. Говорят, что от рака. Наверное, это правда. Только я думаю, что его доконало другое – наши испанские родственники.
Здесь много хороших людей. Большинство – хорошие. Нормальные, во всяком случае. Но есть категория людей, которых назвать нормальными нельзя. Я, по крайней мере, не могу. Хотя они считают себя самыми правильными из всех живущих. И уж, конечно, имеющими право указывать всем, как жить правильно. Праведно.
Два моих двоюродных дяди, Энрико и Карлос, относятся к такой категории. Говорят, ихний папаша, Освальдо Эскобар Гомес, тоже был таким – известным католическим проповедником. Но я не застал его в живых – к счастью. Мне хватает и двух моих дядь.
Это такая категория людей. Правильные католики. Наверное, они такие же правильные, как хасиды у евреев и приверженцы шариата у мусульман. Среди православных я таких почти не встречал. То ли выбили их всех в революционные годы, то ли сам разгильдяйский русский дух, несмотря на религиозность, препятствует становиться до конца узколобым. Я пил водку с русскими священниками. Они были славными мужиками. С ними было интересно. Они были добрыми людьми.
Послушать дядю Карлоса – никого злее, зануднее и аскетичнее католического Бога нет на свете. Судя по мнению дяди Карлоса, основное занятие Бога – сидеть себе на облаке и высматривать в бинокль, кто там, на Земле, занимается человеческими грешками. Заносить грешников в черный список. Выписывать командировочные удостоверения в ад. А грехи совершают все. Постоянно. Кроме дяди Карлоса, конечно.
Моего Дядю Карлоса даже нельзя описать – это надо видеть. Самое большое страдание в его жизни – то, что он не ушел в монастырь. Вовремя не ушел, а теперь он стар и болен. Он боится не выдержать лишений. И у него есть кошки. На кого он их оставит, если уйдет в монастырь?
От дяди Карлоса всегда воняет кошками. У него их штук десять, а может, и больше – попробуй, сосчитай. Я один раз был у него дома, сидел там часа три. Мне хватило. Кошки там были везде, мне казалось, что я сижу по пояс в этих мурлыкающих тварях. Как не задохнулся, не пойму до сих пор. Но я терпел. Я прикинулся, что ни черта не понимаю по-испански, я был очень вежлив и любезен. Говорят, я даже понравился дяде Карлосу. Он сказал, что завещает мне свой дом после смерти. Если я буду примерным католиком.
Ну уж нет! Во-первых, дядя Карлос вряд ли помрет в ближайшие сто-двести лет – такие люди самые живучие, хоть и полудохлые с виду. А во-вторых, что я буду делать с этим вонючим домом? Есть только один способ избавиться от его кошачьего запаха – срыть дом бульдозером до основания и построить новый.
Мои родственнички говорят, что я – loco[4]. А, по-моему, это они – свихнутые, причем на полную катушку.
А что касается того, чтоб быть католиком, я ничего против не имею. Я и так католик, оказывается. Крестили меня в этой вере еще в младенчестве. Но вот только правильным католиком я вряд ли буду. Не получится у меня. Как бы ни старался.
Дядя Карлос говорит, что никогда не имел связей с женщинами, и я ему верю. Это сразу заметно, даже невооруженным глазом. Раньше не знал, а теперь уже поздно. А может быть, всегда было поздно, с самого рождения.
У дяди Энрико есть жена – тетя Кларита. Стало быть, он не такой идеально правильный, как дядя Карлос. Нарушил, так сказать, обет вечной девственности. Думаю, лет десять отсидки в Чистилище ему за это полагается. Чистилище – это специальное место для душ католиков, представителей других христианских конфессий туда почему-то не пускают. Туда попадают души не слишком закоренелых католических грешников, там они проходят соответствующее политвоспитание и санобработку, после чего все же попадают в рай.
Дядя Энрико намного лучше своего братца. И кошек у него нет. Но все равно он занудный. Это у него дома жил отец целый год. И я жил – после смерти отца. Три месяца. На большее меня не хватило.
Жалко мне своего отца. Всю жизнь он был атеистом, преподавал биохимию. А на старости лет попал в такую богадельню, где, простите, рыгнуть нельзя, не прочитав специальную молитву.
Отец не был воинствующим атеистом. И коммунистом никогда не был – более того, тихо саботировал все попытки зачислить его в компартию. Ему была по фигу любая религия – что коммунистическая, что католическая. Жизнь для него выражалась в химических формулах. Если он смотрел на человека, он сразу же прикидывал, какие биохимические процессы идут у этого человека там, внутри. Он был влюблен в биохимию. Это была единственная его любовь, на всю жизнь.
Я думаю, что, если бы ему дали почитать книжку под названием «Биохимические процессы божественности», он поверил бы в Бога. Но этой книжки никто не написал. И отец не успел стать верующим человеком. Он просто умер.
Его достало все это.
Между прочим, сам я – далеко не атеист, в Бога я верю. И, может быть, вера помогла мне выжить в той заварушке, о которой я хочу вам рассказать. Просто мне кажется кощунственным обращаться с Богом так, как делают это мои дядюшки. Они уничижают Бога, низводят до своего уровня, делают его таким же глупым, как они сами.
В моем представлении, Бог – не добрый и не злой. Он даже не правильный . Он просто умнее нас. Умнее настолько, что мы и представить не можем. Я знаю, что Он есть. Я верю в это. Но я не пытаюсь понять Его поступки. Может быть, вы скажете, что я не прав, но так уж я устроен. Я воспринимаю все так, как есть, как устроено Богом. Я – фаталист. Это плохо, наверное, но меня уже не переделать. Это моя жизненная философия.
Я верю в Бога, но католик я плохой. Можно сказать, отвратительный. В средневековье меня сожгли бы на костре, как еретика, потому что тогда было менее греховным не верить в Бога вообще, чем верить и иметь на этот счет собственное мнение.
А тот, кому моя философия не нравится, может выучить еще десяток католических молитв и при помощи их попытаться воздействовать на Всевышнего. Можно даже выдумать эти молитвы самому. Потому что все молитвы выдуманы людьми. Не думаю, чтобы Бог занимался такой ерундой, как разучивание псалмов, у него и так дел хватает.
2К чему я все это рассказываю? Ах, да! Я хочу вам рассказать об одной ночи. Весь мой рассказ – всего лишь об одной ночи. Той самой ночи в Парке Чудес, о которой в газетах написали что-то типа: «Природный катаклизм в Парке Чудес, землетрясение, большой карстовый провал. Много человеческих жертв». И все. Что-то заставило заткнуться всех газетчиков и телевизионщиков, сующих свои носы в любую щель, даже половую.
Там было о чем написать. Даже если газетчики не знали, что произошло на самом деле (а они не знали, потому что кто из нас шестерых стал бы рассказывать им правду?), то одной картины всеобщего разрушения было бы достаточно, чтобы у всей читающей публики встали дыбом волосы на голове. Однако не написали почти ничего. Кто-то заставил их замолчать. Я догадываюсь, кто.
Я расскажу вам. Расскажу, хотя вы мне и не поверите. Люди любят страшные сказки, только они не верят в них. Неприятно верить в то, что такое может случиться с тобой – что рука покойника высунется не откуда-нибудь, а из-под твоего дивана, что демон обитает не в каком-нибудь мифическом Колодце Зла, а в твоем унитазе и ежится каждый раз от холода, когда ты сливаешь воду. Страшно не тогда, когда на планете Ркыр паукодракон закусывает подвернувшейся на завтрак блондинкой. Страшно то, что происходит с тобой.
Это произошло со мной, и я хочу рассказать об этом. Рассказать не для того, чтобы испугать кого-то, и даже не для того, чтобы донести до людей правду. В конце концов, что это такое – правда?
Просто я начал забывать – так же, как уже давно забыли об этом все, кто видел. А их было много. Ван сказал мне, что это неизбежно, что все мы забудем, потому что так написано в Золотой Книге небес.
Так и случилось. Все забыли о произошедшем, как только вышли за пределы Круга. Так, помнили дребедень какую-то, к делу отношения не имеющую. Они были рады, что остались живы. Это было немало – остаться живым в той дрянной заварушке. Очень немало. Не всем это удалось.
А я ничего не забыл. Я просто не мог говорить об этом. Не повезло мне – тот, кто управляет всеми нами, оставил мне память, но сковал язык. Что это было? Наказание за строптивость? Я помнил все, я просыпался с криком среди ночи, когда снова видел гигантские балки, гнущиеся под напором ураганного ветра, как тростинки, видел вагонетки, падающие в бездну, видел безумные глаза людей, сидящих в них, видел рты, открытые в последнем вопле ужаса. Я мечтал забыть все это – так же, как забыли все. Но не мог.
Наверное, эта память должна была убить меня. Добить меня, потому что я не должен был выжить ТАМ. Но я справился и не свихнулся. Я всегда был свободным, но теперь оказался еще и сильным.
Год прошел с той ночи. Целый год. И я не знаю, что было кошмарнее – та катастрофа или год воспоминаний о ней? Я жил как в аду, и никто не мог мне помочь, даже Лурдес.
А потом пришла открытка от Вана. Открытка из Лондона. Там почти ничего не было написано. Только «The Big Weel has turned. All the best. Wang»[5]. И больше ничего.
Всего одна строчка – вполне в духе старикана Вана Вэя. Не могу даже признаться, что я понял его. «Большое Колесо повернулось»… Ван всегда изъяснялся, как китаец – немногословно, но многозначно. Любое слово могло означать у него что, угодно, но только не то, что вы об этом думаете.
И вдруг меня отпустило. Я по прежнему не могу произнести об этом ни слова. Но, если раньше я не мог написать о той ночи ни строчки, то теперь обнаружил, что могу хотя бы записывать свои мысли. Тот, кто управляет нами, оставил скованным мой язык, но развязал мне руки. Может быть, он ошибся, не предусмотрел что-то, ведь у него так много дел там, наверху? И теперь я пишу эти строки, и вздрагиваю в ожидании наказания.
Я спешу. Потому что я начал все забывать. Я больше не вижу снов о том, как Эль Дьябло засасывал в свою воронку все, что мог сожрать, до чего мог дотянуться своими когтистыми лапами. Я больше не кричу по ночам. Я сплю, как младенец и не вижу снов.
Теперь я боюсь другого. Боюсь забыть. Боюсь не успеть записать самое важное.
Я знаю, что все забуду, и слава Богу! Не хочу всю жизнь вспоминать горячий смрад дыхания Дьявола на своем лице. И если эти листки выживут, и не будут стерты кем-либо из Хранителей, и снова попадутся мне на глаза, то я, вероятно, даже не пойму, о чем здесь идет речь. Не поверю, что это случилось со мной.
Парк Чудес открыт, его восстановили быстро. Нельзя лишать удовольствия детишек, да и взрослых, которые хотят прокатиться с «русских горок», промчаться по бушующим волнам и свалиться с высоты под рев вулкана. А что же «Эль Дьябло»? «Эль Дьябло» снова работает – почему бы и нет? Это всего лишь один из аттракционов, причем, один из самых безопасных. Вы можете пойти в парк и удостовериться в этом хоть сегодня.
Я спешу. Я должен успеть. Потому что скоро я засну. Засну так же, как большинство людей, которые ходят по улицам, и разговаривают, и смеются, и едят, и любят друг друга. И при этом спят, не видят того, что способны увидеть лишь бодрствующие .
Дьябло заснул. Может быть, он будет спать теперь пятьсот лет. А может, и меньше, потому что мы не дали ему насытиться. Не дай вам Бог увидеть, как он проснется от голода.
Потому что когда-нибудь он проснется снова. Обязательно. Так было всегда.
Gaudium magnum annuntio vobis. Habemus carneficem. [6]
ЧАСТЬ 1
МАТАДОР И БЫЧАРЫ.
1День Дьявола начался вполне обычно. Не было с утра никаких предвестников того, что он так ужасно закончится. Будильник запищал в семь ноль-ноль, паразит. Заголосил визгливо и даже скандально – как всегда, не вовремя, в серединке самого интересного сна.
Мне снилась девчонка – та самая, черненькая. Самая симпатичная из испанок. Единственная из испанок, которая запала мне в душу.
Черт возьми, никогда не думал, что влюблюсь в испанку. Мне никогда не нравились яркие брюнетки. В моем представлении, образу яркой брюнетки обычно сопутствуют тяжелые бедра, пышная грудь, животик – если не круглый, то начинающий круглеть. И, простите, запах пота, перебиваемый наслоениями вылитых в неумеренном количестве дорогих духов. Таково большинство испанок, даже если они перекрашены в блондинистые цвета. Это не в моем вкусе.
Там, дома, у меня были девушки.
Все еще называю Россию своим домом, никак не могу отвыкнуть. А может, и не надо отвыкать? Мне до сих пор бывает страшно при мысли о том, что я не вернусь в Россию. И страшно подумать, что вернусь туда снова. Я живу в Испании уже больше года, я еще не гражданин этой страны, но у меня есть вид на жительство. Я знаю, что стану гражданином Испании. Но прошлая жизнь – она всегда с тобой, она возвращается к тебе по ночам. До сих пор порою во сне я иду по горам Карабаха, где служил в армии, медленно ставлю ноги на неустойчивые камни горной тропинки под блеклым небом, спаленным жарой, и спиной чувствую дуло автомата – азербайджанского ли, армянского, какая разница? Это был наш долг тогда, в конце восьмидесятых – ходить под пулями, чтобы два народа не стреляли друг в друга. Миротворческие силы – вот как это называлось. А они все равно стреляли, их уже ничто не могло остановить. Они стреляли, а мы находились меж двух огней. Мы ловили свои пули. И если бы мне кто-нибудь сказал тогда, что через десять лет я буду жить в Барселоне, и спокойно бродить по улицам в полночь, и смотреть, задрав голову, на звезды, глядящие с черного южного неба в колодцы улиц Готического Квартала, и хлопать по спине человека, с которым только что познакомился в баре, и разговаривать с ним об игре «Реала», я бы засмеялся. У меня была тогда только одна программа-минимум – выжить.
Я выжил. Я научился выживать. И это оказалось совсем не бесполезным умением.
Да, снова о девушках. Конечно, у меня были девчонки там, в России. Смешно думать, что у меня не было девушек, если мне уже двадцать восемь. Пожалуй, дело с этим там обстояло даже получше, чем здесь. Там было все ясно, не было языкового барьера. И пройдя по обычной улице, за один час можно было увидеть больше красивых девчонок, чем здесь за неделю. У меня всегда были девушки. Иногда я даже жил с какими-то из них, если у них было где жить. Я жил с кем-то, и просыпался с кем-то в одной постели, и вяло жевал завтрак, и возвращался вечером «домой» и смотрел телевизор, и о чем-то говорил, и даже ужинал с какими-то людьми, вдруг ставшими нашими общими гостями. Я мог жить так неделями, и даже месяцами, а один раз – полгода. Но все равно я уходил.
Один раз я чуть не женился. Опомнился только тогда, когда обнаружил, что уже назначен день регистрации, и какой-то красномордый пузатый дядька называет меня «зятюшкой», и подливает мне в стакан самогон. Я позорно сбежал тогда. Я даже был немного испуган.
Кем я был? Зомби? Почему я жил так, что порою не мог вспомнить, что происходило со мной в последний месяц? Я не употреблял наркотиков. Я достаточно попробовал на Кавказе всей этой дряни – и плана, и гашиша, и мака, чтоб сделать вывод, что мне это не подходит. Пил? Тоже не слишком много. Если угощали – вливал в себя всякие жидкости, но никогда не пьянел настолько, насколько хотелось бы. Если нечего было выпить – не вспоминал об этом.
Что со мной было? Порою я ощущал себя полным дебилом. Я говорил себе, что надо прекращать это растительное существование. Иногда пытался убедить себя, что собираюсь поступить в институт, но убежденность в этом была настолько слаба, что я и сам в нее не верил. Я жил, и дышал, и ходил по улицам, и ел, и трахался, и даже где-то работал. Я был вполне приличным человеком. Один раз меня сфотографировали на Доску Почета. Но я никак не мог проснуться.
Говорят, я красивый. У меня правильные черты лица – среднеевропейские, не совсем русские и не совсем испанские. Глаза темно-зеленые. Густые темные волосы – без залысин, проплешин и прочих маленьких мужских радостей, которые уже начинают появляться у моих ровесников. Хорошие волосы, которые выглядят замечательно безо всяких там Провитов и Хэдэндшоулдерсов. Но, если вы сбреете эти волосы, или хотя бы проведете рукой по моей голове, то обнаружите мягкую вмятину на левой стороне. Достаточно большую вмятину, противно проминающуюся под пальцами. По-медицински, кажется, это называется дефект теменной кости – дырка, затянутая только кожей, последствия трепанации черепа.
Я все-таки поймал тогда свою пулю. Хорошо поймал. В смысле, остался жив. Пройди пуля чуток пониже, и меня не спасло бы уже ничто.
Впрочем, мне и так хватило: две операции и пять месяцев в госпитале. И пять лет полурастительного существования.
Я был абсолютно здоров. Был здоров не на сто – на триста процентов. Если до армии я был дохляком, то теперь мог жонглировать пудовыми гирями, хотя с виду оставался таким же худощавым. Я не был больным, мне просто не хотелось думать.
Я был, как куколка бабочки, которая висит в заброшенном сортире, прицепившись хвостом к растрескавшемуся потолку. Все думали, что я – тупой из-за последствий черепно-мозговой травмы. А со мной просто происходили метаморфозы. Я медленно превращался во что-то, и сам о том не знал.
А что тут такого? Большинство людей так и живет – не думая, куда они идут и идут ли куда-то вообще. Они отживают свой срок, размножаются и умирают. Сейчас то мое существование кажется мне странным. Тогда это было нормально.
Я даже получил профессию. Дело было так: я познакомился на улице с одной девочкой – красивой, конечно. Я всегда знакомился только с красивыми девочками. Поскольку десятиминутные переговоры о том, чтобы лечь с ней в постель, почему-то не увенчались немедленным успехом, я поплелся провожать ее до места учебы. Я не помню, переспал ли я с ней. Скорее всего, переспал. Зато я помню другое: место, где она училась, называлась «Студия циркового жонглирования». И через два дня я уже был студентом этой студии.
Так или иначе, это была единственная профессия, которую я получил – если не считать всяких там профессий кочегара, кровельщика, бульдозериста, грузчика на хлебозаводе, кладбищенского сторожа и прочих. Этим мне приходилось заниматься, но никто не выдавал мне корочек, что, мол, Гомесом Михаилом Ивановичем успешно освоена профессия приемщика стеклотары со сдачей экзамена и оценкой «удовлетворительно». И когда я пересек границу Испании, единственным документом, свидетельствующим о том, что я имею какую-то профессию, была бумажка об окончании Студии циркового жонглирования. Безо всякой оценки.
Я думаю, если бы я получил оценку, то она была бы самой высокой. Когда я пришел в студию, ребятки, большинство из которых были моложе меня лет на десять, занимались уже два месяца. Я стоял и смотрел, как разноцветные шарики мелькают в воздухе, как шарики падают на пол и пытаются удрать от своих неловких хозяев, и тут меня что-то пробило. Я подошел к тренеру и сказал: «Хочу у вас учиться».
На меня посмотрели, как на идиота. Но мне было плевать на это, я уже привык к тому, что на меня смотрят, как на красивого идиота. Я действительно хотел учиться. И через месяц я жонглировал в десять раз лучше любого из этих пацанов. А через четыре месяца, к моменту окончания курса, лучше самого учителя.
Меня звали учиться дальше, говорили, что с моими данными мне нужно быть профессионалом. Мне гарантировали поступление в эстрадно-цирковое училище. Но я просто забрал свою бумажку и ушел. Я не хотел выступать в цирке. Я устроился работать санитаром в морг. Мне было все равно.
Иногда я выступал. Мой учитель вытаскивал меня на сцену, когда нужно было заменить его партнера. Он сдирал с меня грязный халат, провонявший мертвечиной, и надевал на меня накрахмаленную рубашку и эстрадный смокинг. Мы выступали во всяких ночных клубах, казино, дорогих ресторанах, и навороченная публика отбивала ладони и орала от восторга, глядя на то, что мы вытворяли. Мы жонглировали шарами, булавами, горящими факелами, включенными телевизорами, голыми девочками… Тренер отдавал мне деньги пачками, я приносил их домой и флегматично кидал в тумбочку. Я забывал об этих деньгах на следующий день. Я втискивался в автобус и ехал в свой морг, чтобы снова ворочать трупы и бездумно смотреть в кафельную стену, сидя на грязной каталке.