Полная версия
Варшавка
Лысов строго, придирчиво огляделся. В НП набилось порядочно народа: наблюдатели, связисты – свои и артиллерийские, связные и загнанные под накаты НП огневым налетом минометчики, саперы, артиллеристы…
В иное время Лысов сразу же разогнал бы всю эту шарагу – непорядок же! – но в этот раз только мрачно и придирчиво оглядел их – все оказались с оружием – и подумал, как это он хорошо сделал, когда приказывал хранить на НП ящик ручных гранат, и неожиданно про себя решил: на контратаку всего этого воинства хватит, а вслух он спросил:
– Связь с Чудиновым?
– Прямой нет, – извиняюще сообщил младший лейтенант. – Линию сечет.
– Соединяй вкруговую.
Пока соединяли, немцы бросились в атаку, и Лысов, окруженный тяжело дышащими людьми, смотрел через стереотрубу и видел, как стали падать солдаты в проходах и на своих брустверах. Поначалу он оценил работу жилинского отделения, даже почувствовал что-то вроде признательности к нему, но внутреннее озлобление против связного не прошло. Потом, когда первые немцы вскочили в батальонные траншеи, он совсем распалился и вслух сказал:
– Что ж он, дурак, не туда бьет.
Никто не понял, о ком говорит комбат, как не поняли, что его больше всего волнует, но на всякий случай отодвинулись от амбразуры.
Лысов не сомневался, что противник не слишком силен. Если он даже закрепится в траншеях переднего края, батальон выбьет его если не сразу же, так ночью. Да и сам противник не дурак. Не станет закрепляться в низинке. Тут нужно рвать вверх, ко вторым траншеям. Правда, можно было подумать и о том, что этот рывок всего лишь отвлекающий маневр, а главный удар он нанесет попозже или в стороне, но Лысов опытом своим, особым, накопленным только в боях чутьем знал – это всего лишь разведка боем. Проверка, как русские держат оборону, какие у них силы.
Выходило, что именно его батальон и он лично держат сейчас экзамен и перед противником за всю оборону в целом, и перед своим начальством. Он верно своим военным чутьем угадал состояние командира полка – тот наверняка уже на своем НП и тоже наверняка уяснил обстановку, доложил о событиях в штаб дивизии, а оттуда небось уже сообщили и в армию.
Вот так и встал капитан Лысов во весь рост перед всеми вышестоящими штабами и начальством.
Пришел его час.
Теперь он, кажется, помимо своей воли выработал и план контратаки, и определил свое место в бою. В ином положении он наверняка остался бы на НП, а комиссар возглавил бы контратаку. Поднять, воодушевить бойцов личным примером, первым рвануть на огонь врага – прекрасно опасная привилегия политработника, комиссара. Но теперь и командир стал как бы комиссаром. И Лысов уже знал, что сам поведет людей в бой. Поведет, потому что иначе нельзя. Как человек, облеченный и новыми, партийными, правами, и обязанностями, он должен показать тот смертный личный пример, который прежде лежал на политработниках; и еще потому, что его батальон стоял сейчас в центре всей обороны и Лысов, а значит, и батальон, должны были выглядеть с наилучшей стороны. Все эти мысли Лысов не оформлял в слова. Они готовились раньше, в дни раздумий над приказом Верховного, а теперь они руководили Лысовым – человеком честным, дисциплинированным, хоть и несколько прямолинейным.
– Чудинов на проводе, – доложил начальник связи.
– Чудинов! – хватая трубку, закричал Лысов. – Готовь контратаку! Парой отделений. Слева! Понимаешь – слева! Справа ударит восьмая, а я сверху. Понимаешь – сверху! Через семь минут! Семь минут! Засеки! У меня все! Начальник штаба! Немедленно вышли ко мне из резерва отделение автоматчиков. Немедленно!
Лысов бросил трубку в руки младшего лейтенанта, грозно и решительно оглядел всех и приказал:
– Разобрать гранаты! Приготовиться к контратаке! – И уж только потом приказал младшему лейтенанту: – Вызови восьмую.
Пока телефонист бубнил: «Огурец», «Огурец», – Лысов, решительно раздвинув красноармейцев, столпившихся у ящика с гранатами, взял из него четыре штуки и стал снаряжать запалами.
– Товарищ капитан. Фрицы пленного тянут, – крикнул младший лейтенант, и его молоденькое, розовое, в пушке лицо исказилось, как от острой зубной боли.
Лысов бросился к стереотрубе. Он видел, как снайперы расстреляли немцев, но не обрадовался этому – пленный продолжал лежать между двумя трупами совсем рядом с воронкой: кажется, скатись в нее – и все дела.
– Ну дурак! – крикнул Лысов. – Все не так делает!
Младший лейтенант тоже считал, что пленному нужно скатиться в воронку, и согласно покивал. А Лысов ругал не пленного. Он ругал Жилина – за то, что он позволил немцам вытащить пленного из траншеи. Ругал и знал, что несправедлив, – не могут же снайперы вот так сразу отбиться от сотни специально тренированных солдат. Но поделать с собой он ничего не мог: надоела ему жилинская насмешливость, его вечное, плохо скрываемое, ехидное превосходство над всеми. Раньше терпеть такое он еще мог, ведь даже комиссар не обращал внимания на жилинский характер. Но теперь нет! Теперь этому конец!
– Товарищ капитан! Восьмая!
Лысов скрипнул зубами от злости на Жилина, на собственную по отношению к нему несправедливость и неожиданно понял: вся оборона видит, как работают снайперы, а он, комбат, как бы в стороне, словно бы и ни при чем. Он выругался:
– Чертов Жилин! Ничего толком не сделает!
Младший лейтенант почтительно держал телефонную трубку, впитывая слова и настроение Лысова, – ведь через минуты никто другой, а именно капитан поведет его в контратаку, может, и на верную смерть. И чтобы сделать такое – повести на смерть – нужна какая-то особая, еще недоступная младшему лейтенанту сила и настрой духа. И он, молоденький, впитывал этот настрой, не зная, что капитан очень глубоко в душе побаивается этой контратаки, потому ярится перед ней, подстегивает себя.
– Восьмая! – заорал капитан. – Готовь контратаку взводом! Что значит нету взвода? Кто же тебе, дураку, приказывал выводить людей в траншею? Под огонь? Собирай людей и через пять минут! Понял? Через пять минут! В контратаку! Это тебе и капитан приказывал? Вот и действуй. Пять минут. Понял?
«Рано, очень рано назначил контратаку – не соберется восьмая. Не соберется. И этот замполит чертов – ведь я же ясно сказал: прежде всего позаботься о контратаке. Впрочем, может, Кривоножко правильно приказал, но командир восьмой, человек пожилой и трусоватый, как и раньше бывало, прикинулся, что не все понял».
– Лично, понимаешь, веди в контратаку! – уже в ярости заорал Лысов, отрезая для командира восьмой роты все возможные пути для маневрирования. – Через пять минут! Головой ответишь!
Он бросил трубку и оглянулся. Бойцы кончали снаряжать гранаты, и Лысов, почему-то исподлобья, быстро, норовя заглянуть в округленные глаза, взглядом прошелся по их лицам и уже спокойно приказал:
– Приготовиться… Выползай по одному.
Этот странный, на взгляд бойцов, переход от ярости к полному спокойствию был необъясним, но именно он подействовал сильней всего – в них тоже постепенно накапливалась боевая ярость. Лысов одним из первых вышел в ход сообщения, картинно надвинул поглубже фуражку и расправил стеганку под ремнем. Потом подвигал руками, расстегнул одну пуговицу и сунул за пазуху пистолет: он готовился к рукопашной, это все поняли и тоже стали готовиться к ней: кто-то вынул нож и засунул за ремень, а большинство просто придвинули поближе лопатки и отстегнули ремешки на чехлах: штыки давно были потеряны и в рукопашном бою могла хорошо помочь лопатка.
Подбежали автоматчики из резерва комбата, и Лысов, мгновенно выпрямившись, как перед броском в воду, не крикнул, а сказал:
– Вперед! – И сам первым выскочил на бруствер хода сообщения.
Он бежал не оглядываясь, зная, что за ним бегут его люди, и еще потому, что смотрел все время на левый фланг роты, вслушивался в перестрелку, в разрывы мин и снарядов. Они рвались левее, в расположении жилых землянок и штаба батальона.
«Добежим! Под горку – минуту… в крайнем случае полторы, – успевал думать он, – а за это время ихние минометчики не успеют перенести огонь. Не успеют».
Капитана, вероятно, увидели в седьмой роте, потому что оттуда донеслось слитное «ура» и сразу же раскатились перестуки автоматов и нестрашные хлопки ручных гранат. Хорошо бы сейчас тоже крикнуть «ура», но Лысов не спешил – бойцы из седьмой роты по двое-трое выскакивали из траншей на поверхность и, прежде чем снова спрыгнуть в траншею, некоторое время бежали вдоль них.
«Пусть на них все внимание. Пусть на них», – думал Лысов уже отрывистей и яростней – давно не бегал, стало заходиться дыхание. И все-таки метрах в пятидесяти, а может, и меньше, он тоже закричал «ура» и сорвал с пояса гранату.
Бойцы группы поддержали его, и почти сейчас же и справа послышалось «ура» – пошла в контратаку восьмая рота: значит, и замполит на высоте.
«Ну, все правильно», – решил капитан и швырнул первую гранату. Она разорвалась, не докатившись до траншей. За капитаном стали бросать гранаты другие бойцы, разрывы пришлись и в траншеи и за ними. Забасили немецкие автоматы, но в ход снова пошли гранаты, а потом ударили лысовские автоматчики. И – снова гранаты.
Лысов не вскочил в траншею первым. Этого уже не требовалось. Лысов пропустил мимо себя бойцов и залег за свежевывороченным комом глины, выдвинув автомат. Он не увидел, а почувствовал, что за его спиной кто-то есть, и резко обернулся. Там лежал писарь – молчаливый, потный, но совершенно спокойный. Даже глаза его, окруженные густыми морщинками и нездоровыми мешочками, смотрели устало, но спокойно.
«Не заметил человека», – мельком подумал Лысов и отвернулся: в траншеях разгоралась рукопашная – разрывы гранат, крики, вопли, лязг оружия и, конечно, выстрелы. Лысов быстро сориентировался, понял, что противнику приходится туго. И не потому, что бойцов было больше. Просто они раздробили противника на несколько групп и теперь, очутившись в привычных, обжитых траншеях, теснили его и лупили, как теснят и лупят грабителей хозяева ограбляемого дома, чувствуя свою правоту и законность действий, яростно и жестоко.
Все шло как положено, и Лысов, следя за развитием боя, успевал посмотреть на себя со стороны, глазами вышестоящих командиров, и считал, что эти глаза не могут не отметить разумность и решительность его действий, его личную смелость и… Да чего уж там!.. И высокий морально-политический настрой батальона, который он, Лысов, как командир-единоначальник, воспитал, организовал, а в решительную минуту и возглавил личным примером. Словом, беда, что грозила батальону и, значит, лично Лысову, оборачивалась… хорошо оборачивалась…
Лысов не то чтобы повеселел, а стал рискованней, смелее.
Метрах в двадцати от комбата во врезной ячейке и возле нее столпилось человек восемь немцев. Трое или четверо отстреливались, а двое уже заносили руки, чтобы метнуть гранаты с длинными ручками. Лысов, не задумываясь, полоснул их автоматной очередью и как-то бездумно выхватил из-под себя гранату. Приподнимаясь для броска, он напоролся на автоматную очередь, дернулся и неторопливо осел, сперва на локоть, потом на автомат, перевалился на диске и застыл на боку.
Писарь увидел слегка порозовевшие по краям ватные вырывы на стеганке сзади и сейчас же покатом свалился в траншею – подставлять себя под новую очередь он не желал.
Глава шестая
Когда началась контратака и Жилин боковым зрением увидел капитана в стеганке и фуражке, у него опять шевельнулось ощущение виноватости. Но сейчас он уже ничем помочь капитану не смог бы и потому, скрипнув зубами, зарядил винтовку трассирующей и выстрелил по немецким траншеям. Ребята тоже перевели туда огонь, стараясь выбить поддерживающие противника пулеметы. Трудно сказать, удавалось ли это им: пулеметы то замолкали, то оживали вновь. Похоже, что они или меняли позиции, или заменяли выбитые расчеты.
Потому что бой длился уже долго – минут десять – пятнадцать, у Жилина постепенно стали возникать вопросы: противник атаковал довольно широким фронтом, значит, не боялся мин. Выходит, что его минеры поработали славно, нащупали и обезвредили наше минное прикрытие. Да и проволочные заграждения оказались разведенными очень аккуратно и разумно – в них оказалось несколько проходов. Тоже выходило, что фрицы готовились к разведке боем долго и тщательно.
«Хорошо воюют… – с тоской подумал Жилин, – умно воюют. Ничего не скажешь».
Конечно, это было уважение к чужому мастерству и расчету, но по законам войны уважение это вызывало прилив боевой ярости. Может быть, перемешанной с приступом самой черной зависти. Он стал стрелять чаще и, вероятно, чаще мазал. Поймав себя на этом, выругался и стал стрелять размеренней, впервые ощутив боль в правом плече: отдача у винтовки сильная и резкая.
Именно потому, что он заставлял себя сдерживаться, хотя все в нем кипело от ярости и зависти, он уловил в траншейной рукопашной схватке некий слом. Это бывает в бою – кажется, он проигрывается, противник теснит и лупит, но незаметно, исподволь, возникает и наслаивается последняя, уже как бы нечеловеческая, внелогичная воля к сопротивлению. Человек, боец поднимается на некую внутреннюю высоту, с которой открываются никем не виданные дали и возможности, и в отрешенном холоде и огне той высоты неузнаваемо изменяется, отбрасывая все прожитое, известное, и с жестокой, все сметающей яростью он бросается в самую гущу схватки, не понимая и не желая понимать, что этот бросок смертельный, последний в его жизни. И если противник уже утратил или еще не обрел этой летящей, самоотрицающей ярости и стремительности, он не выдерживает ее, ломается и катится вспять.
Жилин уловил нарастание этой высотной, самоотрицающей ярости контратакующих и слом засевших в траншеях немцев. Ни он, ни другие участвующие в жестоких боях люди, пожалуй, никогда не скажут, по каким признакам они улавливали этот взлет и этот слом – те неосязаемы и быстротечны, но они улавливали. Иные по многу раз. Уловив это состояние, Жилин сам зарядился этой общей волей. И когда из наших траншей выскочили обращаемые в бегство немцы, он сразу выстрелил и свалил первого же. Трассирующих пуль он не применял – знал, что примерно то же яростно-парящее состояние овладело и другими и потому они и без его команды-целеуказания будут бить тех, кто больше всего заслуживает – бегущих, струсивших.
Стреляя, Жилин все время, боковым зрением, наблюдал и за своей траншеей, и за пленным, который так и лежал возле воронки, не двигаясь и даже не шевелясь. «Убили, должно быть», – равнодушно подумал он: сейчас его волновал не этот одинокий, со связанными руками и ногами, с белым кляпом во рту, наверняка, пожилой боец, может быть, отец семейства. Его волновала вся оборона в целом, все дело, которому служил и тот, одинокий на ничейке, и Жилин, и все остальные. Все они, каждый в отдельности и все вместе взятые, были важны только в соотношении с общим делом.
И не только осматривая с обыкновенной земной высотки это общее дело – отражение разведки боем, но и со своей внутренней высоты, со своего перевала – Жилин понял и другое: противник сломлен, вскоре будет добит, а разгоряченные контратакой бойцы – деятельные, неукротимые, отрешенные от самих себя – наверняка останутся в траншеях, чтобы сразу исправить все, что испортил налет противника в их уже обжитом и теперь, после передряг, даже любимом доме – траншее.
Но сделать это без вмешательства комбата они не сделают. Комбат следит за их действиями и за всем окружающим. Зная его вроде бы и вялую, но увлекающуюся натуру, Жилин сразу представил себе, как Лысов не выдержит и прибежит в траншеи, чтобы самому убедиться и в потерях, и в разрушениях, и сам начнет распоряжаться, увлечется, и тут-то наверняка на них обрушатся огневые налеты противника. Он не дурак, этот противник, он тоже понимает, что к чему. И вот тогда-то победа, настоящая победа, может обернуться и поражением, и гибелью многих, в том числе и комбата. А этого Жилин допустить не мог.
Одно дело – начало боя. Тогда Жилин понимал, что здесь он сделает больше, чем если он окажется возле комбата. Он сознавал свою правоту. Но сейчас, когда он уже сделал свое, важное для всех дело, теперь он нужен возле комбата.
– Засядько! Дай свой винторез, бери мой! А я – к комбату.
Он ворвался в штаб батальона как раз в тот момент, когда адъютант старший доложил командиру полка об обстановке и смерти комбата, и потому жилинский вопрос: «Где комбат?» – вызвал по-своему справедливый гнев.
– Я у тебя спрашиваю – где комбат?! Где ты шлялся?! Отсиживался?!
Жилин слышал и не такие крики и не раз стоял перед направленным на него пистолетом – в окружениях, да и в бою всякое бывало… Криком его не возьмешь. Да и внутренняя его правота не позволяла ему сгибаться. Он тоже заорал:
– Где был – там нету! Где комбат?!
Адъютант старший, который знал о ходе боя лишь по звонкам из рот, конечно, не видел, как действовали снайперы, но он помнил, что Лысов просил у него сопровождающего, взял его автомат… Значит, Лысов наверняка знал, где Жилин и что он делает. Да и прошлая, спокойная жизнь батальона, ежедневные выходы жилинского отделения на снайперскую охоту тоже сказали свое, и адъютант старший обмяк.
– Убили комбата.
Жилин сглотнул воздух – все навалилось с такой силой, что он сразу слетел со своей внутренней высоты, но в этом беспорядочном полете, словно по инерции, успел сказать:
– Слушай, старшой, ребят из траншей надо вывести… налет будет… костей…
Больше говорить он не смог – горло перехватил спазм. Он пытался сглотнуть, отчего по землянке прокатились гулкие, булькающие звуки, и молчаливый телефонист почти с ужасом взглянул на Жилина.
Костя справился с собой и, не замечая своих слез, стал ругаться… Выскочив из штаба, он бегом, не пригибаясь, побежал к переднему краю.
Глава седьмая
До крайней, девятой роты замполит Кривоножко так и не добежал. Обстановка менялась стремительно, и он уже пробивающимся военным чутьем и, главное, натренированным в предыдущих боях умом понял, что место его – в восьмой роте.
И здесь, в деле, он сразу почувствовал себя спокойней и собранней, особенно потому, что командир восьмой роты – человек тихий, хозяйственный и вполне примирившийся со своим положением не слишком удавшегося командира, – хоть и выполнил приказ – он всегда выполнял любые приказы безропотно – уже стал собирать контратакующую группу, – все-таки явно колебался. И, пожалуй, не мог не колебаться: в случае неудачи с него обязательно спросят за то, что он, выполняя приказ комбата, оголил участок своей роты. Вечное положение командира – между приказом вышестоящего командира и действиями противника.
Кривоножко достаточно хорошо знал ротного и, злясь на него, все-таки понимал. Поэтому, не добежав до девятой роты, он, в сущности, превысил свои полномочия – решил перегруппировать силы. Из землянки восьмой роты он позвонил в девятую и приказал растянуться влево, на юг, перекрыть опустевшие траншеи восьмой. Это, в сущности, еще могло входить в круг его обязанностей, определенных приказом Лысова. Но он пошел и дальше. Позвонил командиру поддерживающей противотанковой батареи и приказал выдвинуть всех свободных батарейцев вперед, чтобы прикрыть и свои огневые и поддержать девятую роту.
Командир батареи попытался было возражать – ведь его батарея не придана батальону, а только поддерживает его, и формально он может и не подчиняться приказам Кривоножко. Наверное, в другое время комиссар Кривоножко или комбат Кривоножко заорал бы, обругал, но замполит Кривоножко поступил иначе.
– Слушайте, товарищ старший лейтенант Зобов, я передаю приказ при свидетелях. Вы сами понимаете, что будет, если противник прорвется… Вот и действуйте.
И командир батареи Зобов, чертыхаясь, выполнил приказ, а Кривоножко помчался к контратакующей группе – как замполит он обязан быть именно там, чтобы в случае нужды возглавить контратаку.
Однако в отличие от капитана Лысова он совершенно не думал о том, как он будет выглядеть в этой передряге. Его волновал батальон – ведь будучи комиссаром, он всегда думал именно о батальоне. И он понял, что возглавлять контратаку ему не стоит: бежать впереди контратакующих по траншеям – значит не возглавлять, а отрываться от людей: ни он ничего не увидит, ни люди не увидят его личного примера. И он сделал то, что подсказывал ему комиссарский опыт:
– Коммунистов и комсомольцев ко мне!
Их было не так уж много, коммунистов и комсомольцев, человек десять, но для цементирования группы и этого было вполне достаточно.
– Товарищи, противник хочет узнать, растянулись мы или нет, чтобы потом ударить. Сами понимаете: Сталинград, он и есть Сталинград. Поэтому в данном конкретном случае самое главное – наш ответ, наш удар должен быть стремительным, на одном дыхании: нельзя, чтобы фрицишки (он и сам не заметил, как произнес это несвойственное ему, но пришедшееся своим оттенком к месту словечко) не то что поняли, а даже почувствовали бы, что у нас тут слабинка. Ясно? Я иду с вами. Впереди – командир взвода и замполит роты. Надо, ребята, толкнуть так толкнуть! Чтоб у фрица косточки хрустнули. Силенки хватит – и седьмая атакнет, и комбат сверху навалится.
Вот это – смесь словечек высокого Сталинграда и понятное каждому (навстречу ударит седьмая рота, а сверху – комбат) объяснение тактической задумки контратаки – сразу подняло дух людей, изгнало колебания, в которых всегда гнездится страх.
Командир роты облегченно вздохнул: решение замполита освобождало его от ненужного и даже вредного в этих условиях двоевластия. Ему же нужно командовать всем этим участком обороны, вести людей в контратаку.
Когда взвод пошел вперед, Кривоножко вылез наверх, залег в посеченном кустарнике и осмотрелся. Он понял, хотя и не так быстро, как Лысов и Жилин, расстановку сил, оценил действия снайперов, которые стреляли неподалеку от него, и даже пожалел, что Жилин убежал к комбату (он ведь так и не знал, что Жилин все время стрелял). Потом он снова спустился в траншею и догнал взвод, кому-то помог, а кого-то попросту вытолкнул на поверхность, а потом, заражаясь яростью рукопашной, что-то орал, куда-то стрелял, двигался все вперед и вперед, ступая на что-то мягкое, податливое под каблуками…
Он видел, как немцы выскакивали из траншей, иногда волоча за собой раненых, но чаще просто убегая, видел, как иные из них падали, но в убегающих не стрелял – берег патроны для тех, кого мог встретить. Но – никого так и не встретил. Люди разделались с противником и без него.
И уж потом, пробегая траншеями, он встречал своих и не узнавал их – расширенные яростью зрачки, то закушенные до белизны, то, наоборот, раскрытые, как после погони, рты, безумная чернь под глазами и у крыльев носа. Не было огня, но люди опалились, а может быть, закалились на своем и вражьем внутреннем огне. И многих била крупная нервная дрожь – уходило напряжение.
Пока шли в контратаку, пока дрались – иного ж выхода не было – драться нужно: не ты убьешь, так тебя убьют, – страха не ощущалось. Впрочем, он был, но не стал главным. Главное – убить. А вот теперь, когда кого можно было уже убили и они лежали под ногами, когда все явственней пахло свежей кровью – приторно и муторно, – вот теперь-то, представив, что могло произойти с ними, люди запоздало испугались и за себя, и за то, что они наделали.
Кривоножко сам был близок к этому состоянию и понял и людей, и обстановку. Как и Жилин несколько минут назад, он тоже находился на своей внутренней высоте и с этой высоты увидел то же, что увидел и Жилин: если противник обрушит сейчас артналет – будет плохо… Очень плохо. А комбат, по-видимому, еще не понял обстановки…
Но тут сработали иные центры – ведь за батальон отвечает не только комбат, но и замполит. И Кривоножко отдал приказ, как полноправный заместитель командира:
– Выбросить трупы! Своих – в тыл. Приготовиться к отражению контратаки противника.
Приказ оказался неточным и половинчатым. Ведь атаковали немцы, а наш батальон контратаковал. Но так уж сложилось, что немцы чаще всего словно бы контратаковали. Этим поддерживался боевой наступательный дух. А половинчатым этот приказ оказался потому, что Кривоножко хотел отдать приказ отойти в укрытия, но не решился сделать этого. Он только рассредоточил людей, надеясь и на их выучку, и на боевой инстинкт, – кого как бы подвел к укрытиям, а кого-то увел в тыл – они выносили трупы.
И уж только потом, узнав о смерти комбата, он, ужаснувшись и впервые на войне выругавшись, снял каску, опять выругался, но уже мягче, покаянней – он все-таки привязался к Лысову – и вздохнул: что ж… придется командовать.
И он командовал. Как ни просил командир восьмой роты вернуть взвод, он оставил его восстанавливать траншеи и дзоты седьмой роты, и Чудинов с признательным удивлением поглядывал на Кривоножко – ничего, комиссар, разумно. Разумно…
И уж только тогда, когда позвонили из полка и потребовали от него расследования обстоятельств смерти комбата, он словно вспомнил, кто он такой, и внутренне отстранился от управления батальоном – все равно ж пришлют другого комбата. Политработников на строевую работу посылают редко… Хотя в приказе Верховного говорилось и о таком варианте… Но ведь то приказ, а то традиции…