bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Эстетика для Жюльена была не просто определённым режимом понимания искусства (учением о прекрасном и о вкусе), но прежде всего разделением «искусства» и «жизни», «формы» и «содержания», «мысли» и «действия», то есть умерщвлением и выхолащиванием полноты бытия.

«Эстетика» оказалась словечком, прикрывающим ледяную враждебность биополитической Империи к жизни – в её неуправляемых формах.

Вместо жизни восторжествовала её эстетическая симуляция – в искусстве, дизайне, городском планировании, кулинарии, моде и кибернетической манипуляции.

Согласно Жюльену Купа, следующему в своём анализе по стопам Джорджо Агамбена, эстетика есть не что иное, как имперский проект фальшивого оживления умерщвлённого мира.

Жюльен связывал «эстетику» с деборовским «спектаклем», а как же иначе.

«Эстетика – это форма, которую принимает видимое слияние капитала и жизни в метрополии. Как валоризация находит отныне своё ultimo ratio в том факте, что вещь или существо нравится, так и власть, которой уже не удаётся оправдывать свои происки какими-либо отсылками к правде и справедливости, обретает самую полноправную свободу действий, как только выступает под маской эстетики».

Эстетика, по формуле Жюльена, есть имперская нейтрализация форм-жизни там, где полиция не привлекается напрямую.

«Империя – иногда это продукт полицейского террора, иногда эстетического синтеза».

Писания Аби Варбурга были для Жюльена противоядием против эстетической нормализации.

Он был археологом: искал в истории источники и примеры рукопашных схваток с эстетикой.

И, конечно, Жюльен прекрасно понимал, для чего сейчас печатаются всё новые, новые, новые книги – чтобы поддерживать бешенство рынка и сеять эстетическое смущение.

Чтобы читатель уже не различал, где тут жизнь, а где её умерщвление.

Жюльен хохотал над культурной разнузданностью капитала – над всеми этими плодовитыми романистами, эстрадными стихослагателями, услужливыми артистами кисти, зрелищными активистами-акционистами, телевизионными интеллектуалами, режиссёрами-кинозвёздами, корпоративными ницшеанцами, революционерами от «альтермодерна», прогрессивными критиками-ждановцами, обескровленными моделями-на-подиуме, авангардистами новейшей формации, стилизованными панками, добродетельными устроителями художественных галерей в сквотах, специалистами по улучшению окружающей среды, радетелями здоровой кухни, архитекторами-эректорами, всеблагими кураторами…

Он смеялся над нынешней многомиллионной армией деятелей культуры – над этими хищными и лукавыми прихвостнями Империи…

Он знал: слово и образ обесценены до предела, поэтому в обращении с ними нужна особая точность, строгость и резкость.

И он был строг, точен и резок.

При виде Жюльена приходило в голову: наконец-то ожил глагол во плоти, как вещали пророки.

Наконец-то кончилось одиночество Беньямина.

Наконец-то Кафка нашёл свою коммуну.

Наконец осуществилась мечта Пессоа: сбросить одежду культурного человека и уплыть с пиратами в море.

Пришёл конец изгойству Лотреамона.

И кончилось скитальчество Рембо по библиотечным полкам, кончилась заброшенность Хлебникова и Мандельштама в горах книжной пыли, кончилась изоляция Арто в дизайнерских книжных магазинах.

Больше никто не посмеет заткнуть дровами бушующее пламя.

Больше никто не сотрёт с лица Земли сырую землю.

Нет больше проблемы головы, есть лишь паралич тела.


Подросток-умертвитель

Читаю сегодня в английской газете: подростку семнадцати лет (имя не названо) предъявлено обвинение в том, что он умышленно столкнул шестилетнего ребёнка со смотровой площадки в лондонском музее Tate Modern.

Музей современного искусства Tate Modern – самая посещаемая лондонская аттракция.

Смотровая площадка находится на десятом этаже новейшей пристройки к музею, которая носит имя миллиардера Леонида Блаватника – спонсора этого архитектурного детища.

Жертва – французский мальчик, пришедший в музей со своими родителями, – упала на крышу пятого этажа и находится сейчас в критическом состоянии.

Он лежит в лондонской больнице, куда был доставлен из Tate Modern на вертолёте.

У него травматическое кровоизлияние в мозг, а также многочисленные переломы позвоночника, ног и рук.

Семнадцатилетний обвиняемый был задержан на месте преступления и предстанет перед судом по обвинению в попытке убийства.

Лондонская полиция обратилась к возможным очевидцам события: «Если вы видели произошедшее, просим вас незамедлительно обратиться к нам и дать свидетельские показания».

Одна из свидетельниц – журналистка Ольга Малевска – так отозвалась о случившемся: «Абсолютный ужас».

Ну а я – какое я имею к этому отношение?

Прочитав сообщение в газете The Guardian, я тут же вспомнил, что всегда, когда нахожусь на крыше здания или на каком-нибудь высоком балконе, хочу спрыгнуть оттуда – раз и навсегда.

Высота манит?

Смерть притягивает?

Возможно.

В любом случае: меня тянет сигануть – и в смятении я отступаю от края.

А однажды, стоя на краю зенитной башни Люфтваффе в Вене, я почувствовал искушение столкнуть вниз Варьку, державшую меня за руку.

В голове мелькнуло: потяну её за собой – и вместе кувыркнёмся, опрокинемся, грохнемся.

А ещё представилось: «Что если мы не упадём, а полетим, полетим, полетим?»

Может, семнадцатилетний в Лондоне тоже нечто подобное вообразил?

Или что там у него было в башке?

Генрих фон Клейст – вот кого надо спросить.

Оживительница-смерть

Есть старая истина: человек живёт, только когда он умирает – по десять раз за день.

Значит, смерть тоже может оживлять, а как же.

Вот я сейчас умру – и мне же станет легче.

И всем вокруг – мерзавцам и святым, клопам и бабочкам, цветам и носорогам – всем им, во мне живущим, полегчает.

Не ждать же мне, пока я стану трупом!

Я лучше уберусь в траву сейчас.

В дремучий лес, в лога, в берлогу, в чащу.

Уйду – с бездомным взглядом – без прощаний.

Но прежде я спрошу: а где же тот майор – бежавший с Колымы, убивший лагерную сытую охрану?

Где он во мне?

Неужто умер и воскреснуть может лишь в совести больной?

«Последний бой майора Пугачёва» – шаламовский рассказ о бунте, бегстве, смерти (оживительнице жизни).

Где ты, майор, – спаситель мой – где, где?

Где твой упорный поцелуй гадюки?

Где твой славянский мстительный триумф?

Сто раз я спрашивал себя: жив ли во мне тот человек в погонах, который ранним утром по весне пошёл прикончить Сталина в его хлеву кремлёвском?

Где был ты, Рокоссовский, в этот час?

Где выдержка военная была – и мысль, и смех, и кобура, и доблесть?

Где честь мундира и восторг стрелка?

Где совесть маршала и клокотанье гнева?

Ведь ты носил наган с утра до ночи.

Так почему ты, сволочь, не убил – в любом году, в сороковом, сегодня?

А граф фон Штауффенберг – брат твой – попытался.

О, как же я – в своём масштабе мелком – хочу помочь убить тебе, убийца.

Я осветить хочу твой твёрдый шаг, который мне дороже всех доводов людских, всех благ и всей ничтожной славы.

Иди, иди – и прострели тот череп.

Чтоб брызнули мозги на стол, на самовар, на китель.

Чпок! – и каюк мужикоборцу-суке.

«Последний бой майора Пугачёва» – вот ветхий мой завет, вот лучший мой рассказ, молитва, стих, помин, псалом и притча.

Вся жизнь моя – в кромешном промежутке: меж носом, убежавшим от майора Ковалёва, и выстрелом майора Пугачёва.

Сталин, падай!

Всем подлым сукам: умертвитесь вмиг!

Омойся кровью – и в тайгу, убийца!

Американский рассказ

Однажды я читал американский рассказ о человеке, заснувшем в шкафу своей гёрлфренд.

Это история первичного оживления индивида.

Итак, некто залез в шкаф, чтобы подшутить над своей возлюбленной.

Он залёг в шкафу, расслабился и был одурманен запахами и прикосновениями пустых одежд любимой.

Незаметно этот человек провалился во мрак кромешный.

Неизвестно, сколько он спал, но когда проснулся, то уже не помнил, как выглядит его гёрлфренд и как звучит его собственное имя.

Он забыл, на каком языке говорил и кто его мама.

– Abba-babba…

Зато он ощутил, что такое ночь: темнота и звёёёёёёёёёёёёёёёёёёёзды.


Рассказ Альгиса

Есть на свете такой человек – Альгис.

Кто он и откуда?

Не суть важно.

Где он сейчас?

Не знаю.

Известно лишь, что он ходит с дворняжкой по кличке Рига.

Я встретил их в Цюрихе в переулке возле Лангштассе.

Там продают пиво и сидят путаны.

Альгис шёл на руках, а за ним бежала Рига.

Она громко лаяла – не от злобы, а от восторга.

Некоторые из нас до сих пор радуются жизни.

Я был поражён лёгкостью, с которой Альгис шёл на руках, и признался:

– Всегда мечтал ходить на руках, но так и не научился.

А он:

– Исполнение желаний вносит в жизнь дополнительный ад и ничего больше.

Оказалось, Альгис ходит на руках с самого детства.

А на ногах ходить так и не научился.

Мало кто в Цюрихе следует его примеру.

А стоило бы: когда идёшь на руках, небо виднее.

Альгис всегда и везде хотел видеть небо.

Но вскоре ему это запретили.

Полиция остановила Альгиса на Банхофштрассе.

Там находятся элитные магазины.

Его посадили в машину, увезли в психиатрическую больницу и положили в палату с диагнозом «шизофрения».

В Цюрихе до сих пор не знают, что усилиями Делёза и Гваттари слово «шизофрения» детерриторизировалось и стало почётным.

Шизофрения – имя древней богини?

Или название звезды из созвездия Гидры?

Я потерял Альгиса из виду.

Но однажды снова его обнаружил.

Он сидел на мостках у реки Лиммат, а рядом его Рига.

Он был бледен – в психушке недоставало неба и солнца.

Голые ступни он опустил в реку.

Указав на них пальцем, Альгис сказал:

– Теперь я хожу как Наполеон или Цезарь.

Так его научили в больнице.

Мы молчали и смотрели на текущую воду.

А потом Альгис рассказал мне вот это:

– Ночью мы можем наблюдать звёзды в небе. Говорят, что тогда мы видим Вселенную и она бесконечна. Учёные даже утверждают, что Вселенная постоянно расширяется дальше. Но существует и белый космос, который ещё больше чёрной Вселенной. Он вроде игольного ушка, в которое пролезает каждый, когда с ним случается радость или горе. Этот белый космос похож на мягкий камушек, внутри которого мы – ты и я. Мы сидим там давно, так что уже позабыли: кто – кто. Может, ты – это я. А может, я – это ты. Мы сидим там и друг на друга глазеем. Нам уже нечего друг другу сказать, да и не надо. Зато мы прекрасно знаем, что нужно делать: обниматься. Опять. И опять. И снова. Будет больно. Но мы это сделаем, точно. Может быть, не сейчас, но позже. Когда-нибудь. Через чёрную бесконечность Вселенной.

Кто сказал?

Кто это сказал: «Юноши, скачите и прячьтесь в пещеры и в глубь моря, если увидите где-нибудь государство»?


А кто сказал: «Click… Click… Click…»?

Кто сказал: «Слушал я, слушал, господа, про что вы толкуете, и вижу, что просто вы из пустого в порожнее перепускаете»?

А кто сказал: «I came to the planet in the desert where there are tubes underground»?

Кто сказал: «Только не цинизм: мне не было бы трудно в этом признаться, но этой зги нету во мне»?

А кто сказал: «Тут ни зги света, сплошной мрак и вдобавок ещё чувствительный запах ладана»?

Ну?

А кто сказал: «Уже сумерки набежали. Между деревьями – ни зги. Я шёл, и не было цели»?

А?

А кто сказал: «Двадцать копеек послужили мне в пользу»?

Ну?

И это: «Нигде не останавливалось столько народа, как перед картинною лавочкою на Щукином дворе»?

И это: «Пестуй молчанье»?

Григорий Перельман – великий оживитель

Григорий Перельман – великий математик.

Он доказал гипотезу Пуанкаре, но я в этом ничего не смыслю.

Перельман представляется мне тем высшим существом, которое совершило ошибку, а потом постаралось её исправить.

Сначала он стал знаменитым математиком, а потом скрылся от человеческих взоров в Купчино.

Как сказал Поль Валери: «Любой великий человек запятнан ошибкой. Каждый ум, считающийся могущественным, начинает с ошибки, которая делает его известным».

И далее: «Самыми сильными умами, наиболее прозорливыми изобретателями, наиболее точными знатоками человеческой мысли должны быть незнакомцы, скупцы, – люди, умирающие не объявившись. О существовании их я догадывался по жизни блистательных людей, несколько менее стойких».

Значит, в Купчино?

В Купчино!

В Купчино!

В Купчино!

Одно итальянское стихотворение, на которое обратил моё внимание художник Гия Ригвава

Есть, оказывается, такой итальянский поэт – Bartolo Cattafi.

И у него есть маленькое стихотворение под названием «NON SI EVADE»:

non si evade da questa stanzada quanto qui dentro non accade

В переводе на английский:

                 NO ESCAPEtherés no escaping from this roomfrom all that doeśnt happen here

А вот перевод на русский:

                НЕТ ИСХОДАнет исхода из этой комнатыи всего что в ней не происходит

Когда я прочитал это стихотворение, то сразу вспомнил о своём позоре.

У меня есть сын Женя.

Я его давно не видел.

А когда в последний раз встретил в Вене – испугался.

Мне показалось, что Женя похож на Франкенштейна.

Я, наверное, просто спятил.

Он не Франкенштейн, а святой, – вот как я считаю.

Мой ребёнок двухметрового роста, и он уже лысеет.

Женя, сынок, кто тебя пожалел, когда твой дед разбудил тебя в шесть утра и послал в проклятую школу?

Меня не было рядом.

И сейчас нету.

Дед твой умер, и бабка тоже.

Ты остался в Израиле один со своей мамой.

Как ты там, Женя?

Он молчит, не подходит к телефону.

Он ничего не делает – просто сидит дома.

Он спит днём, а ночью то ли дрочит, то ли мечтает.

Он что-то думает, соображает, читает.

А вокруг все из кожи вон лезут – делают карьеру, стучат на компьютере, зарабатывают деньги, пишут стихи, рисуют маслом, как Игорь Шуклин, издают журнальчики, как Осмоловский, поднимаются в лифте в офис, опускаются в шахту, летят в самолёте, отравляют жизнь, смешат подружек.

А Женя ни то ни сё – сидит дома.

Что это, почему, Женя?

Он молчит – не пишет, не рисует каракули, не едет ко мне, не летит в космос.

Он как будто знает: ничто уже не спасёт эту планету.

Он не хочет помочь ни себе, ни своему папе.

Он чует: оживители ушли за черту горизонта.

Оживители скрылись.

И там, в своём далеке, они выставили оленьи рога, высунули языки и копыта.

Они потрясают своими длинными иглами дикобразов.

Они молчат, и их молчание – воздух, которым мы дышим.

Без этого воздуха вода рек и озёр станет кровью и слизью.

А сейчас вода, невзирая на кровь, остаётся водою.


Дёготь

Недавно я видел художественного критика и куратора Екатерину Дёготь.

Мне нравится её имя – Дёготь.

Оно напоминает мне нечто опасное, разбойничье, чёрное, запретное, вне закона.

Но это – иллюзия, химера.

Я знаком с Катей с московских времён, с 1990-х.

Тогда она была газетной критикессой.

А сейчас работает куратором в Австрии, в Граце.

Она там важная шишка – директриса.

А я сижу в Цюрихе на скамейке.

Я – без паспорта, без гнезда, с одной только голой Варькой – торчу в жирной Швейцарии, как цыганка Чирикли.

И вот Катя приехала к нам из Граца.

Мы сходили с ней в старый ботанический сад, посидели на озере, поговорили.

Оказалось, она не хочет ни думать, ни воображать, ни оживляться.

Она не хочет быть ни разбойником, ни святой, ни вавилонской блудницей, ни маленькой девочкой Катей.

Она не хочет быть чёрным, опасным дёгтем.

Она хочет лишь одного – быть защищённой.

И так было всегда – со всеми с ними.

С Толиком Осмоловским, с Ярославом Могутиным, с Михаилом Шолоховым, с Павлом Пепперштейном, с Виктором Пелевиным, с Юрием Лейдерманом, с Андре Жидом, с Александром Серафимовичем, с Валентином Катаевым, с Анатолем Франсом, с Львом Рубинштейном, с Александром Скиданом – имя им легион.

Они хотели быть защищёнными: от веселья, гибели, дикости, мудрости, чащи.

То есть от всего настоящего – защищенными до самой смерти.

И от искусства, что ли?

Искусство – потухшее солнце.

Из-за него Сесар Вальехо умер от голода, с окровавленными потрохами, без копейки в кармане.

Когда Солнце тухнет, оказываешься во мраке, на мокрой скамейке, незащищённым.

А когда ты к Солнцу летишь на игрушечных крыльях, – сгораешь.

Все вокруг только и делают, что защищаются – от солнца, от мороза, от заразы, от головной боли, от несчастья, от священной скуки, от наводнений и засухи, от террористов, от кентавров – и от мёртвого Вальехо тоже.

Но нельзя же быть как все, Катя!

Почему ты жадна не до жизни, а до одной защищённости от оной?

Это – смегма.

Поэтому выход один: незащищённость.

Это твоё единственное спасение, пройдоха.

Ты не кулебяка и не ананас, ты – Дёготь.

Тебя не сварили в бульоне и не замуровали в урне.

Катя, почему ты так поглупела?

Почему ты ничего не слышишь – как все эти толпы?

Почему ты всё время кладёшь в свой дёготь мерзкий мёд из пластмассовой банки?

Почему ты не подлинный дёготь?

Пойми: единственным твоим правом является право быть ничем не защищённым дёгтем.

Непризнанным, осмеянным, презренным, заброшенным и отвергнутым чёрным дёгтем.

А ты не дёготь, а какая-то дегтярная медовуха.

Опомнись и оживи, дорогая девочка Катя!

Блондинка и банан

Я полон людьми, как какой-нибудь удав – кроликами.

Ни одного из них я не прожевал, не переварил, не выкакал.

Как можно быть наполненным непереваренными людьми?

Это гнусно.

Я не желаю никакого знания, которое не вознаградит меня ещё большим незнанием.

Вся мудрость мира подобна речам банана, проглоченного блондинкой:

– Хочу промеж…– Нежнее ешь…– Ещё пожуй…– Канализуй!

Но я не блондинка и никого за всю жизнь не пережевал, не переварил.

Ни Лёку Роденко, ни Александра Родченко, ни Римского-Корсакова, ни Рустама Хальфина, ни Сергея Третьякова, ни Сергея Кудрявцева, ни Даниила Хармса, ни Даниила Парнаса, ни Дмитрия Пригова, ни Дмитрия Гутова, ни Бориса Гройса, ни Борю Капышева…

Все застряли в горле – мёртвые, полуживые, требующие оживления, не способные на него.


Джордж Джордж

Лишь однажды встретил я стихотворца, напомнившего мне о поэтах подлинных – об оживителях.

Звали его Джордж Джордж, и он был из Нового Орлеана.

Этот парень приблизился к поэзии благодаря своей необычной болезни – злостной и гибельной.

Вот ведь как: без падучей нет Достоевского!

Прав был Тютчев: «И если бить хочу кого, то бью себя я самого».

Итак, вот моя байка.

Лет пять назад я находился в Роттердаме, где в тот момент проходил международный фестиваль поэзии.

На алюминиевых стервятниках слетелись туда разноязычные стихослагатели.

Они читали на сцене собственные стихи в порядке очереди.

А я на это смотрел не без отвращения.

Я в своём кресле начал вздрагивать, подскакивать и кричать на разных языках, обращаясь к питомцам муз:

– PFUSCH! ХАЛТУРА! QUICKIE! RAPIDITO! SVELTINA! ТУФТА!

Этими воплями я намеревался взбесить и пробудить к жизни унылых миннезингеров.

Но они не взбесились и не пробудились, а злобно на меня шикали и продолжали своё чтение.

Только один Джордж Джордж ничего не читал.

Потому что уже не мог.

Он страдал от ужасной болезни, которая имеет длинное латинское название (я забыл его).

Сущность этого недуга заключается в том, что все отверстия в теле больного постепенно закрываются, зарубцовываются.

Представьте себе: зарастает дикой кожей ваш анус, дырка в пенисе закупоривается, уши, рот, глаза, ноздри – всё забивается.

Эта болезнь поддаётся излечению только на ранней стадии.

А поэт Джордж Джордж свою хворь запустил.

Когда он прилетел в Роттердам, то мог ещё слышать, а вот испражняться и мочиться, видеть и говорить уже не мог.

Сырое мясо затянуло его мочеиспускательный канал и задний проход.

Произошла закупорка глаз – они слиплись.

И губы сомкнулись – стали одной непроходимой губой, а точнее губищей.

Такое могли бы изобразить Сальвадор Дали, Луис Фернандес или Рене Магритт, но они опоздали – это уже было изображено в медицинских атласах одиннадцатого столетия.

А потом эта редчайшая болезнь на несколько столетий исчезла из поля зрения медиков.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2