Полная версия
Литературный оверлок. Выпуск №3/2019 (избранное)
– Лёня, ты сегодня как двадцать лет назад…
Наде показалось, что начался их с мужем второй медовый месяц. Он был весел и нежен с нею, легко соглашался на походы в гости, напевая, сооружал полки на балконе, о которых она просила уже почти год, вечерами, обнявшись, они смотрели старые фильмы, а однажды он позвал её гулять, и привёл в ресторан. А ночи, что за ночи! На работе, в маленькой затхлой комнатёнке ЖЭКа, коллеги-сплетницы просили Надю рассказать о её романе и не верили, что роман тот с мужем, с ужимками хихикали и грозили ей пальцем. Она же просто наслаждалась: сменила причёску, перешила дублёнку, наведалась к школьной подруге с бутылкой вина и долго смеялась её удивлению.
Ромку родительское помешательство забавляло, но отсутствие ответа из редакций было так мучительно, что заслоняло всё. Он подолгу бродил под вернувшимся дождём, останавливаясь изредка под козырьками домов, чтобы торопливо записать надиктованные вдохновением строчки и выкурить уже привычную сигаретку. Как-то к нему подошла женщина, явно из богатых, и попросила прикурить, он чиркнул зажигалкой, неудобно зажав листок в руке и думая о написанном. Прежде чем он успел разглядеть незнакомку, она двинулась прочь, бросив на ходу:
– Спасибо, рыцарь слов бессмертных.
Ромка хотел переспросить, но женщина уже скрылась за углом дома и он, нервно затянувшись, лихорадочно зачеркал: я – смертный рыцарь слов бессмертных, кричу в оглохшую толпу…
Хмурым утром понедельника вернулась головная боль. Как назло, старушка ведьмоватого вида принесла все свои украшения и, страшно кривя беззубый рот, требовала продать их до конца недели. Хозяин – круглый человечек с зычным голосом – выразительно глянул на Кострова льдистыми глазами и доброжелательно закивал старухе. Костров погряз в работе. К вечеру голова казалась набитой гвоздями. Костров с трудом воскресил бесценное старьё, и вышел на улицу. Медленно запер лавку, поёжился, закурил. Какая-то мысль долбила в висок. Напрягшись, он понял: с утра допил последнюю таблетку. Под влажной тяжёлой хмарью он поплёлся в аптеку. Одна оказалась уже закрытой, в другой не было нужного. Добрая торопливая тётка в окошке усердно объяснила адрес, где «всё всегда в наличии». Дышать было как-то противно, словно глотаешь мутную воду, ноги промокли, самый главный ориентир: «бюст мужчины с прекрасной гривой» видимо был растворён тем, чем стал воздух. В тумане мелькнула тень, и цокнули каблуки, Костров рванулся:
– Подождите, пожалуйста, вы не знаете, где здесь аптека?
– Леонидас!
Кострова обдало жаром, пересохло во рту, и он закашлялся. А Лара уже вела его под руку, приглушённо смеялась:
– Аптека здесь закрылась уже как месяца два. Пойдём, пойдём. Угощу тебя волшебным отваром, – и ступеньки в непроглядной темени, тусклый свет на недосягаемом этаже, неясного цвета дверь с криво приклеенным номером, а потом сразу сухое тепло, свобода от хлипких ботинок, легкость плеч, избавившихся от набухшего пальто. На этот раз Лара провела его в другую комнату, где даже на вид мягкий удобный диван манил в свои объятья, паркетный пол с подогревом бахвалился ореховым переливом, овальный стеклянный стол голубовато подсвечивался ноутбуком, огромное директорское кресло стыдливо отвернулось, свесив с подлокотника сиреневую накидку, настенные бра настойчиво приглашали взглянуть на ровные корешки книг, чинно стоящих за идеально чистым стеклом. Костров блаженно вытянул ноги, откинулся на спинку и почувствовал, что сейчас уснёт.
– Держи, – Лара придержала широкий рукав свитера, протянула Кострову глиняную шершавую кружку. Костров стал пить, не открывая глаз, и слушал, как туда-обратно прошаркали джинсы, щёлкнула «мышка», и где-то далеко тихо-тихо зазвучала Reverie Дебюсси.
– Странно, что мы встретились, – сказал Костров. – Чем вы меня поите всегда? Я бы приобрёл несколько литров.
– Этим нельзя злоупотреблять, – улыбнулась Лара.
– Знаете, я думал о вас, мне казалось, как-то нехорошо мы расстались.
– А мы и не расстались. Впрочем, это неинтересно. Хочешь кальян?
– Не знаю даже. Я курил его раза два – ничего особенного.
– Помоги, – Лара двинула стол ближе к дивану, быстро присев, достала из нижнего ящика шкафа золочёный с хрустальной колбой кальян, нечто вроде горелки и потёртую коробочку с табаком. Несколько колдовских движений и по комнате поплыл сначала цитрусовый аромат, а за ним густой витиеватый дым. Лара передала трубку Кострову и он взял, глубоко затянулся, ощутил пряность и тут же вкус но не табака, а её, лариных губ, только что обнимавших стальную иглу трубки. Ему тут же стало жарко и хорошо, ровно забилось сердце, и звуки скрипки приблизились, заполнили комнату, пошатнули мир. Костров скорее угадывал, чем видел Лару в застывшем дыму, но голос её звенел рядом, и он глупо улыбался, не в силах перестать. – Говорят, так шаманы вызывали духов. Они курили странные смеси и пели протяжные песни, шептали скоро-скоро свои заклинания. О, дух леса, услышь зов мой, прими дар мой, поговори со мной. О, дух леса, покинь свои сладостные дебри, свои тайные норы, выйди ко мне. Не устрашусь силы твоей, но поклонюсь ей. Деревья твои забрали дочь мою и не ведомо мне, за что. Ветви их обвили нежные ноги её, слабые руки её, юное тело её. Не ропщу, дух леса, на волю твою, но прошу только: позволь увидеть дочь мою, коснуться волос её, глянуть в глаза, что мои повторяют. Так пел шаман. А на следующий день много дичи убили соплеменники его и много ягод принесли жёны их, и нагая истерзанная девушка, вскинув руки, упала у кромки леса. Шаманы не должны были иметь семью, сердце их не должно было уметь любить, а этот ослушался, и плакал долго над телом дочери своей. Жена его вырвала свои волосы, порвала одежду на себе, заедала землей горе своё. Шаман покинул селение, и никто не знал, что с ним, – Лара приняла трубку, жмурясь, втянула дым.
– Как жутко это всё. Неужели вправду было? Лара, вы только вдумайтесь, – затараторил Костров, – ребёнка отнял какой-то дух леса…
– Боги помогают нам и нас же наказывают, но мы сами приняли их законы. Леонидас, это же контракт: ты – мне, я – тебе. Иначе не получится: боги ничего не прощают и не забывают и жизнь для них – монета.
– Да, вы правы, но дети…
– Заведя дракона, будь готов к пожару, а не к изгаженному коврику. А дети… Человек, ничем не дорожащий, всё равно будет дорожить детьми, ибо они плоть от плоти. Больше всего мы ценим то, что сотворили сами, будь то поделка из дерева, дом или ребёнок.
– Лара, Лара, какая вы!
– Какая? – и залился колокольчик. – Леонидас, не бойся, твой сын в безопасности.
– Почему?
– Он – поэт.
– И что?
– Поэты отмечены, они под защитой. Ты знаешь, что проклятья не берут поэтов, не действуют на них?
– Никогда бы не поверил, что существуют проклятья в наше время.
– Как же? А лягушка, о которой ты рассказывал?
– Может, совпадения.
– А может и нет, и в этом может – самое страшное. Леонидас, а можешь принести её, показать? – спросила и близко склонилась к лицу Кострова, сквозняком коснулась руки, забрала кальян.
– Могу, принесу, – отвечал Костров, ощущая, как ожог касания пощипывает руку. Тревожность вдруг забилась в виске, качнулась комната, Костров понял: они увидятся ещё раз.
– Ну теперь чай, – и исчезла.
Вернулась неузнаваемой: забрала высоко волосы, сменила свитер на тунику цвета тумана, лишь по-прежнему шаркали джинсы, в руках поднос весь в блестящих завитушках, а на нём чайник и чашки, расшитые золотом, дотронуться страшно – так тонок фарфор. Вился ароматный пар и почему-то хотелось, чтобы случился мороз, и стало слышно, как за окном торопливо поскрипывают шаги.
Лара забралась с ногами на диван к Кострову, он осторожно потеснился, но места всё равно не хватало и тепло её ноги медленно обволакивало и лишало воли.
– Когда так тихо, хорошо думать о смерти, – почти прошептала Лара.
– Зачем же о ней думать?
– Ты суеверен? Смерть вовсе не приходит на зов, она гораздо умнее. Человек умирает перед тем, когда к нему идёт горе, которого он не выдержит. Жил у нас в городе нищий. Он родился в бедной жаркой стране, он был молод и по-своему красив. Темноокая дочь гулящей матери отдала ему сердце. Взамен он дал ей сына и потом ещё двух. Голод погнал его на заработки и вот он приехал в другую страну, он познал здесь тюрьму, он спал на цементном полу, работал за мелочь, страшился зимы и держался лишь тем, что там – его семья. Он отправлял туда деньги, и красивая юная стерва брезгливо принимала из рук его мятые купюры. Шли годы, и он стал мечтать о возвращении, ему снились берега его реки, лучи солнца ласкали его во сне, сыновья улыбались ему, на цветных подушках ждала его жена с узкими как у девочки бёдрами, загорелыми руками, нежными сухими губами. Он просыпался каждый раз, не успев увидеть, что там – за пёстрым пологом в его жалком дому. Он ходил пешком каждый день в другой город, выносил там мусор, мыл туалеты, разгружал что-то. И вот ему повезло: в грязном сортире он нашёл толстый бумажник, не вытирая рук, рванул застёжку и на замызганный пол посыпалось счастье. Сначала он бежал, и мороз жёг ему босые ступни и душил его ледяной ветер. Он устал, он присел на обочину, ласково достал из своего тряпья сигарету и в её дыму, не тающем в застывшем воздухе, увидел наяву свой сон. Когда он вновь поднялся, сон не исчез, напротив, всё приближалась и приближалась цветная занавеска. Он поднял было руку, чтобы дотянуться до неё и в тот же миг настала тьма. Его нашли в открытом люке канализации, и худой оранжевый рабочий клялся, что махал ему и кричал, но тот шёл как лунатик прямо в жаркое нутро земли. А если бы он дошёл до вокзала, если бы тяжёлый крылатый поезд привёз бы его домой, если бы сбылся его сон, он бы увидел свою жену, что стала похожа на сморщенную тряпку и её мутных в дурмане анаши клиентов, пьяного в наколках старшего сына, и две неухоженные могилы. Разве не умна, не благосклонна смерть?
– С вами сложно спорить, Лара. Вы будто всегда правы, – протянул Костров, и, словно, ища мысль, провёл рукой по голове, – но что-то не складывается, не хватает какого-то паззла.
– Это от того, что ты очень земной, и никак не хочешь пустить в свою жизнь сказку.
Дорога домой была долгой, и Костров всё вспоминал, и не мог вспомнить чего-то связанного с этим нищим. И только оказавшись перед дверью подъезда, одновременно осознал, что опять не запомнил адреса Лары и что нищего он знал – тот помогал ему разгружать мебель, когда они с Надей пару лет назад ремонтировали Ромкину комнату. Этого таджика все называли Бача, он был молчалив и всегда трезв. Тогда после окончания, Костров угостил его сигаретой, и они сидели на бордюре, курили, Костров из участия спрашивал о жизни, а Бача односложно отвечал, и лишь раз на что-то резко вскинулся, бросил:
– Э, всё у вас хорошо, а я хочу в своё плохо, у меня три сына растут.
На следующий день Костров достал из ящика позабытую лягушку и вновь принялся её восстанавливать. Он совсем забыл о ней, но теперь его подгонял голос Лары:
– Не забудь только, принеси…
В эту неделю по-февральски мело. Кострову понравилось по пути домой останавливаться у гостиного двора, спрятавшись за колонной, смотреть на замерзающую Каменку, и думать о Ларе. Он всё пытался понять себя, и никак не мог определить эту неясную тягу. С ней, Ларой, было неуютно, нервно и интересно. Её комнаты, музыка, вещи, движения, рассказы – всё это казалось необычным и ненастоящим. И сам себе Костров начинал казаться каким-то другим, а его жизнь такая понятная и простая – пресной. Вода из-под крана после нектара. Постепенно он пришёл к мысли, что ему судьба преподнесла эту встречу с целью неясной, но важной, может, самой важной в его жизни. Он думал, что встреть он Лару много раньше, сейчас не работал бы в лавке, не покрывался пылью, по выражению Жорки, а, наверное, был искусствоведом или оценщиком. Фантазии переносили его на место хозяина, преображали магазин в здание полное стекла и золота, надевали на него старинный смокинг. И вот он, утонувший в мягком кресле у стола красного дерева, задумчиво водит рукой, гладя зелёное сукно, поблёскивают бронзовые бра, тяжеловесно напряжён книжный шкаф, и в тишине вдруг каблучки. Входит Лара. Слышится музыка Рахманинова, кажется скерцо для оркестра. В открытую дверь видно замерших посетителей, провожающих её очарованными взглядами. Она улыбается, подходит, может, касается губами его щеки, кружится по кабинету, торопит домой. А дома плачет скрипка, льются их тихие разговоры, а потом она засыпает, склоняя голову ему на колени, и он только смотрит, забыв дышать. Но нет: ещё клиент. Дородный крупный, смущённый присутствием Лары.
– Присаживайтесь. Не волнуйтесь. Это моя жена и первый помощник. Что у вас?
На стол упадает колье. Под лупой свет бриллиантов становится нестерпимым. Мужчина ослабляет галстук, следит глазами за Ларой, она будто не замечает, прохаживается, листает фолиант. Скерцо достигает наивысшей точки. И вдруг он, отец семейства, мэр или даже министр, выхватывает из рук Кострова колье, припадает на колено, протягивает руки, молит:
– Примите в дар…
Лара удивлённо вскидывает бровь, губы дрожат от беззвучного смеха и она говорит…
– Пап, привет! Ты чего тут застыл? – колье превратилось в снег и разлетелось под затухающие звуки мелодии.
– О, Ромка! Да я просто, задумался, – Костров вновь закурил, возвращаясь к себе прежнему, выпустил дым, рассеивая руины кабинета. – А ты? Гуляешь?
– В кино был.
Они не спеша двинулись к дому.
– Один или невесту нашёл?
– С Настей, – Ромка махнул рукой, – но она мне не нравится, в смысле как девушка.
– Настя, это какая? Пекарева?
– Да, она.
– Я с её отцом играл в футбол, когда мы жили на Пушкарской. А почему не нравится?
– Простая какая-то, неинтересная. Я ей стих прочёл, а она мне говорит: «я стихи не понимаю, лучше спой».
Костров засмеялся, приобнял сына за плечи:
– Ну и ладно, другую найдёшь.
– Да я не ищу, пап. Я вообще хочу в Москву уехать, – и взглянул упрямо.
– И что ты делать там будешь?
– Поступлю в Литературный институт.
– Там чему учат-то?
– Литературе, чему же ещё?
– А если не поступишь?
– Поступлю.
– Денег туда надо наверно.
– Нет. Я уже узнавал. Общежитие бесплатно, если поступишь, а пока можно пожить в гостинице типа общаги, хостел называется, там дёшево.
– Так ты серьёзно? – вдруг дошло до Кострова.
– Очень, отец, очень.
– И когда?
– Весной. Там нужно сдать работу на конкурс, буду писать.
Ромка шёл, подставив лицо ветру и снегу, худощавый в отца с крупными губами матери, долговязый, немного сутулый, романтическая прядь падала на правую бровь. И что-то сквозило в его отрешённости самостоятельное и сильное. Натянутая нить Мойры. Которой из трёх? Костров неожиданно, как это всегда бывает, понял, что сын повзрослел, и та невидимая пуповина уже истёрлась, уже бессильна. Вспомнилась Лара: поэты под защитой. Грохнула дверь подъезда. Между вторым и третьим Костров остановился, щёлкнул из пачки сигаретой:
– Ты же уже начал?
Ромка молча взял. Взвились тоненькие струйки дыма.
– Хорошо. Но если не поступишь, вернёшься в техникум.
– Не вернусь. Прости.
В четверг случился нежданный выходной. В двенадцать, прокатившись по лавке, хозяин отправил восвояси продавца и Кострова, деловито достал лучшие вещи, разложил их на столе, для лёгкости разговора с крупным перекупщиком, принял пятьдесят. На выходе Костров заметил чёрный БМВ, вспомнил последнюю встречу с Жоркой, и отправился в «Королевство». Галка кивнула, в этот раз не подойдя, была хмурой и, кажется, жутко злой. Бессменный карлик принёс заказ. Костров пару раз набрал жоркин номер, послушал механическую секретаршу, и опустил телефон в карман. Руку укололо что-то. Достал: брошь. В приглушённом свете кабака глаза лягушки горели ярче, а серебряное тельце потемнело, приобрело вес.
Под шансон танцевали редкие пары, стоял нестройный гул голосов. Кострова разморило, тянуло поговорить. За соседним столом две почти одинаковые блондинки строили ему глазки. В другом углу, не двигаясь и даже не моргая, сидели трое: огромные и квадратные. Навалившись на ближайший к ним стол грудью, маленький человек с унизанными перстнями пальцами что-то втолковывал собеседнику, худому и элегантному. Костров задумался о Ромке. Он, конечно, не верил в талант сына, и поднимавшуюся в душе гордость, придушивал скепсисом. Было страшно отпускать его в Москву. Надя вчера, выслушав мужа, взъярилась, обозвала их сумасшедшими, подняла на смех, а потом плакала, не сумев объяснить, чем же техникум лучше. Ночью разбудила Кострова, быстро зашептала:
– Лёнь, надо будет к нему туда ездить почаще. Сдай машину в ремонт, а то мы не доедем. Там чёрт-те что в этой Москве… И сними деньги с книжки, пусть снимает квартиру, в этих хостелах одни чурки. Я позвоню Верке, она сдавала всегда бабкину где-то у Курского вокзала.
– Надь, да он ещё не поступил даже.
– И что? И что, Лёня? Это тебе всю жизнь милее своего двора нет ничего, а он не такой, он же всё равно…, – и снова заплакала.
А Костров думал в темноту, чем так плохо любить то место, где живёшь, довольствоваться малым? И сам себе печально признавался, что, пожалуй, ничего хорошего в этом нет, и имя этому – смирение. Сам в пыли и душа – пыль. А сын, он – нет, у него цели, мечты, путь.
– Я всегда знала, что Ромка не такой, как мы. Помнишь, он маленький уйдёт и не скажет, куда. Ищешь его, зовёшь, а он на берегу за каким-нибудь кустом сидит травинку сосёт и думает всё о чём-то. Он стихи-то в пять лет писать начал. Да ты не знаешь, а я блокнот нашла: стишки без рифмы и к ним рисунки: медведь его плюшевый, берёзка, машинка. Он как мой отец, которого всю жизнь куда-то тянуло, всё уезжал копать свои черепки. Вернётся, чёрный, бородатый, костром пахнет, и давай сказки сказывать. Народность он искал. Говорил, племя было, все как на подбор богатыри, и с этого племени так называемые Рюриковичи пришли, которые и не Рюриковичи вовсе были. Я-то не слушала особо, а теперь жалею, и спросить не у кого. На могилки, кстати, сходить надо, и к твоим заодно. Поедем в воскресенье.
– Поедем, поедем.
«Может и прав Ромка. Родителей уж нет, и ничего после них не осталось. Костров лишь да сестра, уже лет десять о которой ничего не слышал. И от них ничего не останется. Вдруг, Ромка сможет. Достучится до кого-нибудь своей хоть одной строкой, и будут его помнить». Кто-то хлопнул дверью, запустив сквозняк. Кострову захотелось уйти. Допил последние остатки водки в графине, бросил на стол деньги, встал, слегка качнуло. «Зачем вообще сюда пошёл? Вроде и пить не хотелось. А, Жорку думал найти!». Улица встретила свежо. Костров поднял воротник, глянул по сторонам, в двух шагах приветливо мигнули фары. Сидение было уютным и машину совсем не трясло. Костров задремал. Всё ещё в полусне расплатился, когда шофёр тронул его за плечо, вышел. Лестница показалась незнакомой. На одном из поворотов Кострова чуть не пришибла распахнувшаяся дверь.
– Привет, Леонидас!
Не дав ему очнуться, Лара втащила Кострова в квартиру, поторапливая, проводила в комнату. Сколько их тут? На окнах тяжкий бархат, мебель вросла в пол, львиные лапы, обезглавленные амуры, скрип кожаной обивки, в нишах и полочках свечи, в воске как в броне, в бронзовых огромных подсвечниках в виде женщин. Если бы включился свет, можно было бы задохнуться, утонуть в кровавых оттенках. Костров с опаской скользнул взглядом по потолку – люстры не было. Он вдруг почувствовал злость: ни разу он не пришёл сюда по своей воле. Набрал воздуха, собираясь что-то сказать – резкое, и даже оскорбительное. И осёкся. Лара явилась из темноты, сливаясь с ней платьем в пол, мрамор плеч, почти распахнутый лиф, прозрачность глаз, улыбка уголками губ.
– Сегодня пьём коньяк! Скоро придут гости.
– Какие гости? – ослабев, Костров опустился на диван.
– Разные. Останешься? – под ресницами не видно глаз, и чудится смутно подвох.
– Да я, честно говоря, сегодня не собирался…
– Наши желания, Леонидас, не всегда определяют наши действия. Правда, ведь?
– Лара, вы… Не знаю, как сказать. Все эти встречи наши… Зачем это всё? – поймал её взгляд, очертились морщины на лбу. Му-чи-тель-но.
– Бери, – протянула тяжёлый бокал на низкой ножке, в нём густо плеснулся коньяк. – Такой Жора любит.
Костров взял, обречённо, не чувствуя вкуса, опрокинул в рот, зажмурился, и почувствовал на губах кислинку лимона, принимая, коснулся прохладных пальцев. Лара достала сигарету из плоского портсигара с головой козла, подвинула массивную пепельницу в центр отливавшего лаком стола. Костров тоже полез за сигаретами, вместе с пачкой достал брошь.
– Вот, кстати, ты просила.
Лара нежно взяла лягушку, поставила себе на ладонь.
– Какая красивая! Продашь? – лукаво взглянула на Кострова.
– Дарю, – буркнул он.
– Не надо. Продай, – и выложила пятитысячную купюру, новую, как со станка.
– Это много.
– Леонидас, истинную цену вещи может определить лишь тот, кто хочет обладать ею.
Костров курил, глядя на отражение свечи на столешнице, и вдруг тихо, спросил:
– Лара, а вы никогда не думали, что мы могли бы встретиться раньше? Могли бы полюбить друг друга, жить вместе, быть обычной семьёй?
Вдалеке послышался хрустальный перезвон. Костров сначала решил, что это Лара засмеялась, но звон нарастал, и Костров, подняв голову, встретил серьёзный и немного печальный взгляд прозрачных глаз.
– Это гости, – она встала и исчезла в темноте. Два щелчка и веселье плеснулось в квартиру.
Костров допил коньяк, остававшийся в бокале, тяжкой прикончил сигарету, положил пачку и купюру в карман и двинулся к выходу. В коридоре его руку поймала Лара, он видел только её молочные плечи и блеск глаз.
– Пойдём…
– Нет. Не надо, – оказавшись у вешалки, он нащупал своё пальто, заметив колышущиеся тени влево по коридору, они то увеличивались, то уменьшались, ни на секунду не замирая. Костров с нескольких попыток попал в рукав, черканул по шее шарфом. Лара белела в темноте. Он уже собирался поцеловать её и как-то красиво проститься, но входная дверь распахнулась, и затолкались какие-то женщины и мужчины, слепя улыбками, оглушая смехом, окутывая волнами ароматов. Кострова оттеснили к стене, потом к двери, и он сам не заметил, как оказался на лестничной клетке. Мелькнули белые плечи, долгий взгляд, выбившийся локон рассёк надвое улыбку, и чёрная сталь двери скрыла Лару. Настала тишина.
Костров пришёл домой пришибленным, кургузым и несчастным. Надя решила, что он заболел, засуетилась, уложила его в постель, натянула на холодные ноги шерстяные носки, принесла ароматный малиновый чай. Кострову была невыносимо приятна её забота, вспомнилось, как болел школьником, как ухаживала за ним мать, и как сладко было проснуться и понять, что начался уже второй урок, а ты дома, под тёплым одеялом, на подушке с уютной вмятиной, и никуда не надо идти.
Снег снова растаял, потеплело, целыми днями сияло солнце. Как и договаривались, в воскресенье поехали на кладбище. Было грязно, тихо и пронзительно светло. Надя очищала от листьев гранитные границы могил, Костров паковал мусор в мешки, носил к краю кладбища. То и дело гортанно кричала ворона, и хищно поблёскивал на солнце её острый клюв. Костров отнёс последний мешок, присел на него, закурил. Неприятно покалывало сердце. «Скоро сорок восемь. И что потом? Пятьдесят, шестьдесят, смерть. Отец ушёл – шестидесяти не было. Смерть. Зачем она? Кто-то говорил, чтобы не было перенаселения, а то еды всем не хватит и места. Как это понять, когда дышишь, ходишь, любишь. Перенаселение. Статистика какая-то. Ромка уедет. Надо было двоих завести. Поздно. Всё поздно. Пойти что ли экскурсоводом? Или с Ромкой в Москву? А Надя? Надя. Надежда, мой компас…». Надя плакала, тихонько всхлипывая, шептала что-то ласковое, протирая портрет строгой некрасивой женщины с косой вокруг головы. Костров, как все мужчины терялся при женских слезах, поэтому он остановился у ограды, ждал. Он стеснялся разговаривать с фотографиями на могилах, про себя здоровался и прощался, рассказывать о жизни невидимому собеседнику, пусть и родителям, не умел, считал, что оттуда и так всё видно. Надя скоро встала, отёрла лицо. Побрели к машине. Вечером не включали даже телевизор, рано легли спасть, по-стариковски закутались каждый в свою половину одеяла.
Настала последняя неделя октября. Город готовился ко Дню всех святых. Для услады туристов наряжались лошади, обклеивались кареты, превращаясь в адовы колесницы, в гостиный двор завозили костюмы, уличные торговцы меняли нарочито русский стиль на декорации вечеров на хуторе близ Диканьки. Костров тосковал. Нудно, беспричинно и безысходно. Пробовал найти Жорку, таксисты-соратники сказали, что он как недели три укатил куда-то далеко, то ли машину перегонять, то ли ещё зачем. Пробовал пить, становилось гадко. Пробовал думать об отпуске в Турции, куда так рвалась Надя, собирались в феврале, но желания не возникало.