bannerbannerbanner
Литературный оверлок. Выпуск №3/2019 (избранное)
Литературный оверлок. Выпуск №3/2019 (избранное)

Полная версия

Литературный оверлок. Выпуск №3/2019 (избранное)

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

6.

Темень, тридцать соток и пустая бочка для полива, а дальше, за неразличимой и условной оградой, бесконечность. В покинутом доме свет горит. Вот куда нас занесло.

Андреич разломал ящик, что мы нашли по дороге, превратил в огонь с одной только спички. У костра сидим и допиваем. Молча, с акцентом на тишине и треске горения.

Дед, приняв, омыл ладони землей, раскатал пару комьев меж пальцами и задумался. Я думал, что все – сейчас на вкус попробует. Он так и сделал. На краешке языка попробовал и сплюнул. Пока его мозг, оперируя кусками санскрита, взвешивал данные о минерально-солевом балансе почвы, я решил осмотреть бочку. По пьяни у меня всегда просыпается интерес к деталям.

Добрался до нее, ухватился за край, пнул, послушал как звучит пустота, и тягуче плюнул в ее нутро, зачав там звук и влагу.

– Хорошая земля, – сказал Андреич уже скорее себе, чем мне.

И думает, наверное, что легче? Стрелять или сеять?

Отцепившись от бочки, дрейфую в ночи. Иду все дальше и дальше, потому что предел этого дня комом уже подступил к горлу, и хочу от него избавиться, выбив взамен ну хоть крохотное просветление, отыскать его где-нибудь здесь, пока не рассвело.

Вместо откровений – тошнота. Потеряв из виду путеводное пламя, скитаюсь, наступая на чьи-то ладони, цепляющие подошвы. Падаю, трогаю землю, дышу в нее и поднимаюсь, отирая лицо от поцелуя.

Где-то вдалеке Андреич замертво валится набок. Ему снится Ира, которой дарит ожерелье из гильз от мелкашки.

– Андрееииич! – зря зову, ведь он уже среди корней, песчинкой опускается на дно, седым виском прорезая дорогу сквозь чернозем. Он на верном пути.

Массив темноты и я внутри, как муравей в смоляной слезе. Ничего не могу вспомнить, ничего не могу придумать для этой встречи с собой.

Наткнувшись на распятое пугало, теряю немилосердную нить и обнимаю его крепко.

Так и стою, боясь уснуть.

Анна Митрофанова

Митрофанова Анна Владимировна. Родилась в 1983 в Звенигороде. Училась в Литературном институте им. А. М. Горького. Публиковалась в «Роман-журнале ХХI век», в альманахах «Тверской бульвар, 25» и «Форма слова». Анна Митрофанова о себе: Митрофанова Анна Владимировна. Можно – Аня. Родилась в 1983 в городе, который любил Антон Павлович – Звенигороде. Там жила на улице Белинского. На этом символические знаки закончились, и пяти лет я была увезена в другой подмосковный город, ничем не примечательный. Там же пошла в школу, которую без всяких отличий закончила. Стихи, тогда создаваемые, свято хранила в ящике. Потом были институты. В ящике прибавлялось прозы. А после – Литературный институт – лучшее и богатейшее время моей жизни, не в последней степени благодаря мастеру Толкачёву С. П. Во время и после – редкие публикации: Роман-журнал ХХI век; Тверской бульвар, 25; Форма слова (альманах). Сейчас – работа, вовсе не литературная, и вечерами, ночами, когда возникает тяга – творчество, его попытки, ошибки, надеюсь, и удачи.

Пригородная сказка

Трагедия Кострова случилась в странном октябре. По утрам сыпал снег – пушистый и прекрасный, а днём особо нетерпеливые снимали куртки и оставались в рубашках и футболках. К тому же по городу стали разгуливать совершенно морские ветра, хотя побережьем здесь можно было назвать только неровные любимые рыбаками берега извилистой широкой Каменки.

Когда Кострова замучили перепады давления, он согласился на предложение Жорки-таксиста нормализовать самочувствие коньяком. Жорка был личностью выдающегося везения. Всю жизнь он занимался извозом без выходных и порой без сна, при этом умудрялся пить так, будто и машины у него не было. Сам он шутил по этому поводу:

– Коньяк – это молоко моей матери.

В этот вечер Жорка по обыкновению подъехал на своей кормилице к антикварному магазину, где Костров просиживал будни, ремонтируя наследие бабушкиных сундуков, которое несли ему поклонники современности.

Услышав два условных сигнала, Костров запер в ящике инструмент и зеленоглазую брошь завидной невесты девятнадцатого века, накинул пальто, вышел, сощурился на заходящее солнце. Жорка уже распахнул дверцу и махал рукой:

– Что встал как крот посреди поляны? – гаркнул на всю улицу, испугав плетущуюся домой лошадь с красивой под старину повозкой.

– Не ори, итак голова болит, – усаживаясь, ответил Костров.

– Ладно, не робей паря, не таких лечили, – Жорка чётким щелчком отправил бычок в урну, дёрнул рычаг.

Костров снял с худощавого лица паутину усталости, взъерошил короткие жёсткие волосы.

– Куда поедем?

– Нет лучше мест, чем Галкин трактир и нет лучше её конька в этом городе, застрявшем в веках.

Галкин трактир носил громкое название «Королевство» и располагался в тихом тупичке. Бывал он битком набит сомнительным контингентом и ещё более сомнительным алкоголем. Но для Жорки всегда ставила хозяйка коньяк особый, специально для него приобретаемый ею у столетней армянки, которая, по слухам, училась своему искусству сначала у отца, а потом будучи любовницей винодела из уютного Бордери.

Поговаривали, когда-то Жора выиграл в карты у местного авторитета проституточку волоокую да умелую, прозванную Галкой за внешность, и помог ей на ноги встать – обзавестись делом поприбыльней и поприличней. Костров об этом никогда не спрашивал, да и не думал впрочем, хотя, попав в Королевство впервые и увидев хозяйку, засомневался, что эта мощная цыганистая женщина могла бы слыть красавицей. Другое дело было, когда Галка шла танцевать. Делала она это редко, только в обществе самых близких друзей, но если уж выходила в зал, все замирали. Поводила она плечом и словно воздух двигался волнами, взглядывала жгуче и томились сердца, рисовала круг по залу, будто пола не касаясь и дыхание забывалось. Только тогда, но уже раз и навсегда можно было поверить, что во времена языческих богов согрешил Велес с чернобровой ведьмой и пошёл по миру род галкиных предков, из поколения в поколение передавая проклятье влекущей и смертельной красоты.

Как по волшебству освободился для друзей укромный угловой стол, щербатый от ножевых ранений, но блестящий лаком, хоть соринку в глазу ищи. Галка подплыла, кивнула благосклонно, спросила:

– Ну что, потаскушники, поговорить зашли или за делом?

– Какие наши разговоры: Костров уже неделю головой мается – лечить будем.

– Давно не был ты, Лёня. Как жена? Не надумал ещё ко мне уйти? – и рассмеялась гортанно.

– Что ты, Галина Королевишна, в моём возрасте уже не уходят, – ответил Костров, как всегда неуютно чувствуя себя под тяжёлым взглядом Галки.

– Э, не прав ты, Костров. Нет такого возраста, чтоб мужик искать перестал. Ну да ладно. Пострела твоего недавно выгоняла. Посуду мне побил, демонстрацию тут устроил. Вы все, говорит, голытьба, живёте попусту, не понимаете ничего. А до этого стишки свои со сцены читал, читал, а народ музыку просит, ну и освистали. Я его отозвала, говорю, нашёл, где культуру насаждать, сюда не затем идут. Он утих, а потом поднабрал и началось.

– И не говори! Он совсем с ума сошёл, строчит день и ночь, отсылает куда-то, а ему не отвечают. Наболело, видать, – промямлил Костров, вдруг застыдившись поведения сына.

И вспомнил, как последний звонок девятого ромкиного класса стал первым в их семейном расколе. Как, объединившись, они с женой обивали пороги ВУЗов и УЗов, как наконец-то получили благосклонный кивок какого-то зама в строительном техникуме, как радостно и вместе с тем виновато объявили об этом сыну, как мучительно долго он молчал. Затаили дыхание и целый год боялись спрашивать: как учёба. И только-только перестало сжиматься сердце каждый раз, как хлопала входная дверь и слышался шлепок сумки об пол, как Ромка объявил: я – поэт. Уже после на крик кричали втроём о пользе и, главное, прибыльности, строительства, о бесполезности стихов, о саднящем непонимании друг друга. От этих мыслей ещё больше заболела голова и Костров поморщился.

– Ну всё, хватит грусть нагонять, – вмешался Жорка. – Дай нам лучше твоего – южного, – и приобнял Галку, подмигнул, на ушко прядью обёрнутое зашептал. Галка хохотнула и скрылась в подсобке. Через секунду возник официант-карлик, от которого никто никогда слова не слышал, ведя по воздуху поднос с графином, лимоном и двумя порциями шашлыка.

Жорка радостно потёр руки, причмокнул, плеснул янтаря в пузатые рюмки. Кострову обожгло горло, и он тут же захмелел, прикусил лимонную дольку, с наслаждением прикрыл кошачьи зелёные глаза. Есть не хотелось, хотелось запьянеть ещё и, не дожидаясь, он разлил сам.

– Не гони, успеешь, – пробасил Жорка, но рюмку взял, опрокинул в себя, со смаком зачавкал шашлыком. – Коньяк, Костров, спешки не любит. Это не белая. У него совсем другие свойства. Коньяк как новая машина. Вот как ты себя ведёшь в новой машине?

– Никак, я уже десять лет на своём фиате езжу и не помню, когда он и новый был.

– Эх, Костров! Когда у тебя новая машина, ты медлителен, ты каждой клеточкой должен её прочувствовать, все кнопочки понажимать. Нажимаешь, кнопка загорается, а ты удивляешься… Потом ты машину слушаешь: как урчит, как рычать начинает. Потом нужно почувствовать двигатель как ребёнка у бабы в пузе. Ты на педальку так слегонца давишь, а он отзывается, подрагивает, и всех лошадок ты можешь посчитать и по именам назвать. И только потом – езжай. Так и коньяк. Сначала все его вкусы нервами нужно ощутить, пережить языком, горлом, желудком; потом прислушаться, где тепло, где жарко, где будто что-то сдвинулось, а уж потом – расслабиться. И тогда можно ещё по одной. И закусывать, кстати, коньяк нужно шоколадом. Хотя я тоже больше лимоном люблю. Это мы придумали. Император наш Николай изобрёл. Вот теперь наливай.

Выпили ещё.

– Хорошо ты, Жорка, поешь, вот только всё на один мотив, – посетовал Костров.

– А я о чём хочешь могу. А ты, Костров, человек скучный, оттого, что голова твоя только днём сегодняшним забита. Крутишься вокруг работы да дома, и никакой философии в тебе нет.

– В тебе что ль есть?

– А как же! Есть! Я, Костров, герметист. Ну что щуришься? Да. Меня весь город знает и в тоже время никто не знает. Вот спросят тебя: а какой он Жорка? А ты и не ответишь. А всё потому, что я о чём хочешь буду с тобой говорить, только не о себе. Я так думаю, что человек – существо вовсе не социальное, а, напротив, одинокое, потому как это единственный способ быть. Не тратить себя на быт, на проблемы, на чувства, которые никому не нужны, и так далее. Вот меня если спросят: какой он, Костров? Я тут же и скажу: Лёня Костров – муж и отец примерный, у самого пальцы целыми днями брюлики перебирают, а за душой и в душе – пыль.

– Эва, как ты! Так и я о тебе могу. Жорка – таксист …, – тут Костров замялся, а Жорка щербато ощерился.

– То-то и оно, что Жорка – таксист и точка.

– Слушай, Жор, а сколько мы уже знакомы?

– Годиков семь будет. С того разу, как Надюха твои вещи с балкона выбрасывала, а ты сидел на лавке, курил и перечислял: костюм со свадьбы, рубашка из отпуска, туфли летние, – Жорка заржал, вспомнив, и Костров не удержался – подхватил:

– Шляпа неношеная, футболка Зенит… Да, точно. Мы ведь разводиться собрались тогда.

– Ну да! Гульнул ты с Маринкой-буфетчицей…

– Да в том-то и дело, что не гульнул. Родился у Соловья третий тогда, сын наконец-то, пили неделю, и как меня эта Маринка уволокла я и не помню. Проснулся: квартира не моя, я на диване в одежде и в одном ботинке, голова на лом, ничего не помню. Я – домой, а стерва эта по всему городу уже разнесла.

– Маринка – баба дурная, лезла, куда не просят. Я её, помню, на вокзал вёз – поехала на свиданку с зеком каким-то, там и сгинула.

Долго перебирали нить общих воспоминаний, то смеясь, то молча выпивая. Уже начал пустеть зал, а они всё сидели. Карлик исправно сменял графины, с трудом находя поверхность стола в табачном перегаре. Никто из них потом точно не знал, почему решили ехать в гости и кто их туда позвал. Костров в непреходящем опьянении вдруг увидел себя в квартире, что состояла, казалось, из множества комнаток, кладовок, закутков и уголков. На всех окнах были опущены шторы то синие, то вишнёвые, то в цвет волны во время шторма. Он тыкался во все двери в поисках туалета. Потом его рвало, но облегчения не наступало. Ванны он так и не нашёл. Смутно помнил, что вроде умывался, приподняв крышку бачка, на дне которого сидела живая лягушка с глазами-изумрудами, как в брошке, что не дочинил Костров.

В себя он пришёл от того, что чьи-то прохладные невесомые руки гладили его по вискам, и неотвязная головная боль уходила сквозь кожу куда-то вовне. Открыв глаза, он будто впервые увидел её. Она улыбалась – или это только чудилось ему – и одновременно спрашивала нараспев:

– Ну как? Лучше?

– Да вы просто волшебница, – сипло откликнулся Костров, пытаясь понять наяву это с ним или в бреду. Где-то близко и коротко ударили колокола, и он решил, что наяву.

– Выпей, – женщина поднесла к губам Кострова стакан зелёного стекла, отчего налитое казалось ядом, но Костров глотнул раз, другой и почти воспарил.

– Кто вы?

– Мы же знакомились. Фу как неприлично. Но я прощаю. Давай заново. Лара. Ты – Лёня, Ле-о-нид. По-гречески – Леонидас.

– Вы спасли мне жизнь, или, как минимум, от мучений, – Костров вдруг ощутил, как тело наливается силой, будто после долгого здорового сна, и, не смотря на туман в голове, почувствовал себя новым и цельным. Мельком отметил он, что говорить хочется как-то по-особенному, красиво.

– Значит, за тобой должок.

– А где все? – неожиданно вспомнил Костров.

– Какая разница? – равнодушно откликнулась Лара, встала с диванчика необычной формы и поставила иглу на пластинку. Только тогда Костров огляделся.

Окна закрывали шторы из лоскутков, по стенам взлетали к потолку грифельные птицы, на полу раскинулся пушистый неведомый зверь, на столике твёрдо упёршимся в пол кривыми ножками примостился патефон, откуда лилась тихая симфония Брамса, стол чуть больше окружили две козетки, с потолка низко свешивалась лампочка, одетая то ли в тканевый, то ли в чугунный лиственный абажур, свет её касался лишь двух бокалов и бутылки, обёрнутой полотенцем, в проёме двери было так темно, что там Костров ничего не разглядел. Он вновь перевёл взгляд на Лару, которая уже закурила невероятно длинную сигарету, вставленную в черепаховый мундштук. Она улыбнулась, села напротив, и складки её платья, напоминавшего одежду гречанок, рассыпались, очертив линию бёдер и колени.

– Поухаживай, – она кивнула на бутылку.

– С удовольствием, – Кострову хотелось спросить, как он сюда попал, куда это – сюда собственно и сколько времени, но он не решился.

Лара посмотрела на него почти прозрачными густо подведёнными глазами, попросила:

– Расскажи мне что-нибудь.

– Знаете, я всегда не любил такие просьбы. Сложно говорить… Начинаешь искать увлекательную тему и понимаешь, что не знаешь: а будет ли это интересно слушателю. Но! Вот, вспомнил. Недавно мне принесли вещь. Я – ювелир, то есть ремонтирую ювелирные изделия, которые приносят, так, старьё всякое в основном. Но попадаются и стоящие. Так вот принесли брошь на реализацию в виде лягушки, но у неё лапка от времени испортилась и камни потускнели. Принёс молодой человек, по виду, будто больной тяжело: бледный, худой, круги под глазами. Моя мать сказала бы: не жилец. Когда мы согласились брошь взять, он очень обрадовался и о цене не спорил, будто ему было всё равно. Потом спросил, кто будет реставрировать, и поспешно ушёл. Но в тот же день мы с ним снова встретились. Он меня нагнал у Гостиного двора, у набережной. Ветер с ног сбивает, листья в лицо летят и тут он сбоку откуда-то вынырнул. Извините, говорит, это вы в Антикваре работаете? Я вам должен сказать: вы поосторожней с этой брошью. Не волнуйтесь, говорю, я не испорчу. А он рукой машет. Да я не о том. Она не простая. Понимаете, я её нашёл под полом, когда делал ремонт. Пол не перестилали со времен прадеда, стало страшно провалиться. Я и занялся. Думал, женюсь… Так вот, нашёл я её, на тумбочку положил. А ночью проснулся и вижу – у неё глаза горят и на меня смотрят. Я вскочил, ещё раз глянул – показалось. Только потом началось. Не знаю, даже что это. Деньги стал везде находить, на работу взяли, куда и не мечтал, случайно. Но вместе с тем что-то изменилось: друзья запропастились все куда-то, девушка ушла. Может, совпадение, только лучше продайте её кому-нибудь, эту лягушку. Вот так прям и сказал. На том и расстались. Интересно?

– Очень. Колдовство! – засмеялась Лара. Смеялась она хорошо: светло, негромко, и Костров повеселел, залпом осушил бокал вина, разлил ещё.

– Друг у меня есть, Жорка, – сказал он, – да вы его знаете, мы с ним приехали, вот он говорун знатный. Особенно, если речь о коньяке. Я бы тоже сейчас хотел что-то такое о вине рассказать. Вот это, например, – Костров приподнял бокал, – сколько пробовал всего, а такого не доводилось: будто травы пьёшь.

– Это вино из Чили, из замка Татаи. Его делают всего сто бутылок в год и держат ровно пятьсот сорок восемь дней. Пить его надо на следующий день – это пик вкуса. Так получилось, что это как раз сегодня.

– Как у вас всё, Лара, по-своему.

– А разве должно быть иначе?

– Может и нет. Но где взять смелость на то, чтобы быть собой? Знаете, Лара, иногда задумаешься и понимаешь: всю жизнь для кого-то живёшь. Для родителей, для жены, для детей. И вроде бы это и для тебя тоже, и все вроде бы так же. А потом встретишь вот вас, к примеру, и оказывается, что нет.

– Каждому своё – написал Платон в 360 году до нашей эры, а за ним повторил Цицерон. Какая она, твоя семья?

– Самая обыкновенная. Жена да сын Ромка. Поэтом себя считает, учиться не хочет.

– Ты не любишь поэзию? Она же так прекрасна! Если скажешь мне нет, я не буду ни нищим, ни королём, не создам ни стиха, ни чуда, стану жить, как мы все живём: есть солянку и квасить бражку, костюмы по будням носить, ты только представь, как страшно так безжизненно быть. Или вот ещё: от любви не умирают, умирают от разлуки, от неё кусают губы и заламывают руки, с крыши делают последний, режут вены в теплой ванной, в водах мутных возле Сенной жизнь кончают безотрадно…, – Лара читала тягуче, чуть раскачиваясь в такт и по плечу её змеились волосы, собранные в высокий хвост. Завороженный Костров застыл, его охватила нега и смутное желание остаться в этом безвременье и слушать плач по любви из уст женщины, не имеющей никакого отношения к реальности.

Лара замолчала и случился миг того единения, который сам в себе несёт осознание своей невероятности и неповторимости.

– Отомри! – вскрикнула Лара, и ладонь её близко-близко мелькнула перед костровскими глазами.

– Простите, вы так читаете…

– Не лучше твоего сына, – заулыбалась Лара.

– Вы знаете Ромку? – удивился Костров.

– Нет, но ты рассказывал.

– Да, возможно.

Игла соскочила с пластинки и Костров рванулся:

– Можно?

– Будь, как дома.

Он удивительно быстро нашёл старое танго Брызги шампанского, мимоходом отметив, что держит в руках антиквариат, от которого хозяин лавки пришёл бы в восторг, поставил пластинку, стремительно шагнул к Ларе, протянул руку. Лара оказалась бестелесной. Или это страх мешал ему чуть сильнее коснуться её. От её шеи пахло терпко и дурманно, как жарким летом в полях. Костров едва удержался от поцелуя. Уроки танцев, на которые отправляла его мать, имевшая по семейной легенде дворянские корни, неожиданно дали себя знать, и Костров вёл легко и умело. Вёл и падал в бездну, и вот уже они кружатся в воздухе, слегка отталкиваясь от облаков, а там внизу суетится город, движется, перекрикивается, смеётся, плачет. И город этот гораздо древнее, чем был, когда Костров видел его последний раз. В нём редки сигналы машин, зато он вибрирует от цокота копыт и перезвона колоколов, у его липовых аллей не отсечены головы, а подле крепостной стены монастыря галдят женщины и трясут платками и зеленью. И неожиданное пластиковое окно, за которым, забыв об упавшей на лоб чёлке, уставшая женщина задумчиво смотрит в пустоту и медленно курит, выпуская дым в лишённый голоса цветной экран, и женщина эта – его, Кострова, жена.

Костров споткнулся в тот момент, когда прозвучал последний аккорд. Лара церемонно поклонилась, и сказала:

– Пора, пожалуй.

Костров вылетел из подъезда, лихорадочно пытаясь разглядеть, сколько показывают часы. Одинокий фонарь работал за троих, лучше всего освещая лужу, в которую Костров шагнул со всего размаха. Два. Два часа. Странно, как в космосе, время не бежит.

Надя спала, в другой комнате тихо постреливал телевизор. Костров заглянул:

– Не спишь?

Ромка не ответил, перевернулся на другой бок, что-то бормотнул. Костров на цыпочках подошёл к тумбочке, нажал кнопку, и комната погрузилась в темноту. Привычно двигаясь на ощупь, Костров разделся, лёг.

– Почему так поздно? – сонно спросила Надя, жарким телом наваливаясь на мужа.

– Потом, Надь, потом. Спи, – Костров обнял её, погладил по волосам вьющимся, пахнущим духами и сигаретами.

В стояке шумнула вода, по потолку метнулась тень, испуганная одинокой машиной. Костров принялся ругать себя, но потом вдруг остановился. Ничего он такого не сделал. Ничего. Просто он никогда не видел таких женщин. О таких даже нельзя мечтать. Они ни при каких обстоятельствах не могут вот так к тебе прижаться во сне, или стоять у плиты и варить суп, или лепить белыми руками пельмени, или развешивать бельё, утирая потный лоб, или ругаться на рынке из-за несладкого арбуза, или… Костров даже не мог определить, что он почувствовал к Ларе. Как ни странно, но это чувство он не назвал бы влечением, он даже был уверен, что не хотел с ней близости, это было иным: что-то невесомое, томное и прохладное. Костров ни разу не изменял жене и не любил, когда о подобном говорили друзья. Верность не была для него обременительна, скорее – приятна и естественна. Кострову нравился его дом, он, конечно же, любил Надю, чуть располневшую и всё чаще усталую, но всё так же весёлую, лёгкую на подъём, успевавшую всё. Любил, когда она неожиданно подходила сзади к нему сидевшему за столом, наклонялась и щекотала его ухо своими мягкими губами, любил её воркующий смех и сильные руки, которыми она обхватывала его шею, выдыхая:

– Лёня, люба моя, Лёнечка…

Что же было с ним там, в лабиринте занавесок, в омуте винных трав, среди вещей, проживших пять его жизней, с этой немыслимой женщиной? Откуда этот привкус преступления и горделивая мыслишка: не стал, не позволил себе, не соблазнился. Будто это она, Лара, прикрывала глаза в судорожной схватке с собой, так близко видя его лицо; будто это она небрежно и нехотя перечисляла: муж да сын. В порыве раскаяния Костров уткнулся в душистые волосы жены, и вдруг сошёл с ума, требовательно потянул шёлковую бретельку.

Утром случилась метель. Костров наблюдал за огромными снежинками, натянув одеяло по глаза. С кухни медленно пополз кофейный аромат, а за ним сытный дух яичницы с беконом или колбасой. Хлопнула дверь, босо прошлёпал Ромка, забубнили голоса. Костров резко сел, выбросил руку за халатом, хватанув сквозняка из открытой форточки, пробудился окончательно.

Надя с мокрыми волосами стояла у плиты, одной рукой держа турку, другой пульт, щёлкала каналы, вот выбрала какой-то с музыкой, пару раз двинула бёдрами в такт, сняла с огня кофе. Краем глаза заметив движение в дверях, улыбнулась, предчувствуя. Костров не обманул, чмокнул куда-то между щекой и плечом, грубовато прижал к себе, и отправился стучать в ванную, где Ромка под шум воды декламировал с выражением Маяковского, попутно пытаясь сочинить стилизацию.

Сын вышел, влажно поблёскивая кожей, окружённый поэтическим туманом, в котором отчаянно выискивал слова, которые могли бы поразить этот мир в самое сердце.

– Ромка, как будто один живёшь, – довольно буркнул Костров и вспомнил читающую стихи Лару. С размаху двинул тело под холодный душ, но голос продолжал звучать, лишь отдалившись слегка. «Ну, Костров, это никуда не годится. Бред. Сон. Всё неправда. Нет никакой Лары, и не было. Приснилось в пьяном дурмане. Отчего кажется, будто что-то забыл? Недоделал. Нечестно как-то. Нужно извиниться может?». И вдруг Костров понял, что не знает, где она живёт, и обрадовался этому, и голос утих.

Потом была долгая поездка по магазинам. Костров, ожидая жену, покуривал и словно впервые видел опушённые деревья, просветлевшее небо, старые уютные церкви, улыбался, глядя на собаку, что, играя, путалась в ногах у лошади и когда та касалась её мягкими губами, припускала, взвизгивая. Нарочито недовольный извозчик, посвистывал, утирал слезящиеся глаза, оборачиваясь, скалился пассажирам. Туристы любили этот город: часто приезжали узколицые, громкие китайцы, напыщенные барственные москвичи, диковатого вида немцы, многозначительно кивающие экскурсоводу. А экскурсовод – тонюсенькая девушка или долговязый хвостатый парень – проводил в воздухе рукой как кистью и являлись то золотые луковки, то резные ставни приземистых всё больше двухэтажных домов, то разлёт Каменки, то гудящий гостиный двор, и – самое вкусное – прилавки, пахнущие мёдом, бражкой, лубочной краской. Костров больше любил совсем другого рода путешественников. Например, как вон та парочка: от силы лет по двадцать, у него в покрасневших руках карта, из воротника куртки выглядывает синяя клетка рубахи, за спиной рюкзак, и девушка – румяная от морозца, легко одетая, тоже с рюкзаком и с таким взглядом, что невозможно не верить в счастье. Выходила нагруженная сумками Надя, Костров отвлекался, шутил и смеялся в ответ, когда жена махала на него рукой, сквозь смех стонала:

На страницу:
4 из 6