Текст книги

Александр Михалин
Однажды умереть


С того самого момента по капельке, по крупинке во мне начал копиться опыт, сгущаться на подаренном мне знании про мир. Только рождающаяся добыча верит, что родилась для счастья, наслаждений и удовольствий, а вот хищники с самого-самого начала жизненного пути знают, что мир – отвратителен, равнодушен и устроен на погибель. Любой родившийся – неудачник изначально.

Мама. У мамы росли необыкновенно длинные и крепкие щупальца с острыми костяными когтями, и был острый клюв, а в клюве – яд. У всех на нашем дне и в толще вод нашего океана присутствовали веские основания опасаться мою маму. Прошло очень, очень много времени, прежде чем я понял, что мама, в сущности, была самой обыкновенной самкой, хищницей средних размеров, но тогда, в глубоком детстве, я знал, что мама большая и сильная, что она убьет всякого, посмевшего только вздумать обижать меня.

Отец. Отца я никогда не знал. Очень долго даже не подозревал, что порождают двое – отец и мать. От самца потребовалась лишь молока, он её дал. Получился я. До осеменения икра не живёт самостоятельной жизнью, у неё общая жизнь с матерью, общие чувства, а точнее – отсутствие чувств. Если икра не выйдет наружу, женский организм просто растворит, рассосёт, переварит в себе эту кучку икряной белковой массы – и всё.

Тому, что я стал собой, я обязан, положим, и отцу. Но никогда не испытывал чувства благодарности к какому-то неведомому самцу за маленькую мутненькую капельку, которая тому ничего не стоила, кроме удовольствия.

Мать – иное, близкое – в матери я зрел икринкой. И ведь именно мать научила меня правильно видеть и слышать океан. Мать научила меня выражать чувства переливами красок тела, петь цветами. Менять окраску дано было мне от природы, но мама научила меня правильно владеть тем, что дано. Мама учила меня всему-всему до той поры, пока я не начал учиться сам – только мама, а не какой-то там отец, которого я никогда не видел. Хищники редко знают отцов.

Мы, малыши, росли быстро. Мама кормила нас густым питательным бульоном. Она отрыгивала нерастворявшуюся в воде вкусную массу, мы бросались на это жирное облако и ели, ели, ели. Мама так и охотилась с нами под мышкой, охотилась всегда удачно. И мы учились ловить еду, охотясь с матерью, жадной тучкой бросались на всё, что мама убивала.

Через некоторое время мы уже не помещались под маминым брюшком. Тогда же чуть потеплела и попреснела вода в океане из-за дождей на поверхности, а из глубин поднялись тучи рачков. Мы с моими братьями и сестрами ловили этих рачков, наедались до полной округлости, до полной неподвижности и лени.

Мама подгоняла нас в охоте, подталкивала щупальцами. А потом в один прекрасный момент вдруг сказала примерно так:

– Вы, детки, уже совсем выросли и всему научились. Живите сами. Если мы и дальше будем вместе, это принесёт всем нам только вред. Расплываемся. Я люблю вас, правда люблю, но того, кто ничего не понял и останется – просто проглочу.

В океане матери-хищницы не лгут детям-хищникам, не шутят их жизнями. Никогда до этого случая я так быстро не плыл, убегал, куда глаза глядят. Потом спрятался за камнем и посмотрел назад. И видел, как мама сдержала свое слово: она проглотила самых тупых моих братишек и сестрёнок – всех оставшихся. Мама их просто всосала ртом. Лиловая скорбь окрасила её. Она страдала.

Мама поразила меня тогда. Но я никогда не осуждал её. Если я кого-то когда-нибудь судил – то сам бывал и палачом. А тогда я просто поплыл, куда глаза глядят. И постарался забыть. А на случай воспоминаний всё-таки носил в себе уверенность в том, что те дети, которых мама уничтожила – недоразвитые ублюдки, уроды, недостойные жить, ошибки мутации, позорящие породу и грозящие породе вырождением. Никогда не согласился бы выкармливать студенисто-вяло-недоразвито-тупых братца или сестрёнку из-за каких-то там родственных чувств, если такие чувства и случились бы.

Глава 2

Он идёт по длинному, длинному, длинному коридору. Пол выстилают мраморные плиты. Шаг – через две плиты на третью. И под каждый шаг из-под мрамора плиты выскакивает звено цепи размышления. Как голографический экранчик, висящий в пространстве.

Мысль. Именно близкие всегда получаются первыми читателями. И сразу же первые читатели романа становятся принадлежностью романа. Во-первых, потому, что замыкают трёхчастный процесс творчества, состоящий из придумывания, написания и чтения. Они берут на себя важнейшую часть процесса – прочтение. Вершина завершения.

И, во-вторых, первые читатели теперь вошли в роман и превратились в персонажей потому уже, что только что упомянуты были во второй главе романа. Человек в кресле никогда не избегнет своей причастности роману именно потому, что уже существует в романе сразу в трёх ипостасях: дядя, друг, шеф. Второстепенный персонаж со словами.

Да, первые читатели стали действующими лицами, безликими, в массе своей бессловесными, но не пассивными. В действии они не ограничились этим вот одним упоминанием о них. Им оказалось легко влиять на текст там, внутри действия. А вне действия – у каждого своё мнение.

Под влиянием их мнений – отчасти – изменилось начало «Первого Пролога». А начинался когда-то «Первый Пролог» так: «Молодая и, в сущности, малоопытная человеческая самочка сидела на каменной скамье набережной и всерьёз обдумывала возможности суицида. Беспросветная бессмысленность существования обернулась для неё ещё и цепью житейских неприятностей. Ей не хотелось поднимать промёрзший задик с сыроватой плоскости гранита, не хотелось серых сумерек, вместо дневного света, сумерек, которые непременно потянутся низким потолком из весны в лето, из лета в осень, из осени в зиму – без конца. Ей совсем ничего не хотелось. Разве что забраться, как в детстве, в большой шкаф, будто в уютную маленькую комнатку, и свернуться калачиком на каких-то одеждах или белье, упавших на шкафное дно.

Я бы мог легко помочь той самочке с уходом из жизни: просто подтолкнул бы её к шагу, а она шагнула – и её бы не стало. Но, во-первых, такое не было бы чистым самоубийством с её стороны. А во-вторых, мне совершенно не за что было ей помогать. Разве только за то, что она – человек. Но я знал людей. И я догадывался, гладил по пушистой шёрстке умную уверенность в том, что размышления о самоубийстве в данном случае так и останутся умозрительными, забудутся под новыми молодыми впечатлениями, смоются потоками жизнелюбивых гормонов. Ну а мне предстояло плыть по волнам собственной жизни. Мне надлежало пройти мимо. Зато у меня не получалось по-человечески, с лёгкой душой забывать, улитка памяти постоянно нарастала, тяжелила. Для простоты забывания у меня даже отсутствовала человеческая душа. Но я помнил…»

Излишне мрачно и тяжеловесно. А ведь вместо «низкого потолка» была, кажется, в самом первом, ещё смутном, варианте «крышка гроба». Которая совсем уж никуда не пролезала. Да к тому же и прочитавшие… Не то, чтобы начало «Первого Пролога» никому не нравилось. Но читателям-персонажам не обязательно что-то явно осуждать, требовать что-то изменить. Они могут и явно, конечно. Но чаще, как и в этом случае, они пожимают плечами, вздыхают, создают настроение сомнения: «Так ли, мол, надо?» Он согласился с настроением. И «молодая человеческая самочка» убрала свой «промёрзший задик» из романа. Но не сразу, не в одночасье. На неё ведь у него были виды в перспективе развития сюжета. Он даже как-то вернул её, прежде чем окончательно расстаться под «низким потолком из весны в лето, из лета в осень, из осени в зиму». Потому что «только жизнь одиночки имела для него смысл…», для протагониста то есть…

Глава 3. Выживание

Только жизнь одиночки имела для меня смысл в океане. И самому-то трудно выжить, нет возможности заботливо думать о ком-то ещё, кроме себя самого. Нельзя впадать в вечную тоску от потери ещё каких-то любимых и близких существ, кроме себя самого. И тут господствовала справедливость – о потери себя самого не было бы возможности скорбеть. Кроме того, стая куда как заметней для хищника, чем одинокая особь. Толпы добычи всегда охотно сбивались в стада. Стада откупались от хищников – давали на съедение кого-то из своих рядов. А мне законы стаи или стада не подходили никогда.

Я довольно долго не имел своего участка дна. Мне долго не о чем было заботиться, не за что было драться, кроме собственного тела – инструмента в борьбе за жизнь. Да, мое тело – неплохой инструмент, за него драться стоило. Я рассматривал свои щупальца – совершенные мускулистые конечности, вооруженные когтями, оснащенные присосками, и думал о том, как я замечательно устроен. Я научился любить себя.

Тянулись сезоны, смысл которых для меня заключался в одном – расти, расти поскорей. Сезоны океана можно различать по еле ощутимой смене солёности, а вода становится чуть теплее или холоднее. Никогда не считал эти сезоны – бессмысленное занятие. Зато я научился узнавать, получалось как-то само собой, когда из глубин поднимаются полчища рачков, такие густые, что становилось трудно плыть – не расправить было щупальца из-за плотности рачьих тел. Объедался я этими рачками до рвоты. Рачки были вкусными, жирными, и я не мог упускать такой случай. Иногда попадались крупные особи. В моё, тогда ещё маленькое щупальце, помещался всего один такой крупный рачок. Держал это примитивное существо, самую элементарную добычу, и смотрел в прозрачные пузырьки рачьих глаз с чёрной точечкой в середине. Он шевелил глазёнками – чёрная точечка в глазике перемещалась коротенькими толчками – и, наверное, догадывался, что я его съем, глупо дрыгался, стараясь вырваться, а я покрепче сжимал его щупальцем. Так я привык смотреть в глаза своих жертв. Хищник имеет право откровенно смотреть в глаза добыче. Пусть жертва видит в глазах хищника правду – смерть. Так – честно.

Принцип выживания прост: есть всех, кто мельче, и избегать тех, кто крупней. Но я не боялся нарушать этот принцип – можно нарушать принципы, чтобы выживать ещё успешнее. Я нападал из засады на проплывающую мимо рыбу гораздо крупнее меня размерами, вскакивал ей на спину, охватывал щупальцами, крепко присасывался и ел рыбу живой со спины, лущил чешую, отрывал клювом куски и глотал. Рыба билась подо мной, но я не отпускал её, пока не наедался. Потом приходилось убегать – на рыбью кровь сплывались другие хищники, они съели бы и меня вместе с рыбой и даже не заметили бы.

Вкус пищи был неважен, ведь я ел не для наслаждения, а чтобы выжить. И всё же процесс поедания добычи нередко доставлял удовольствие, а сытость, что ни говори – приятна. Мне нравилось в блаженстве сытости петь красками тела, излучать эмоции в океан. Кто-то в океане иногда подпевал мне, а порой я слышал увлекающие песни других и тихо вторил им. Бывало по-разному. Такая вот романтика набитого желудка. Я пел:

Я сыт, сыт, сыт.
Мне хорошо, я счастлив.

А кто-то вдали подхватывал:

Я тоже сыт, я едой наполнен.
Как приятно чувство насыщенности.

Океан никогда не молчал. Всегда в океане что-то шумело вдали, кто-нибудь пел в довольстве, кто-нибудь кричал перед смертью, выл, падая умирать на дно. И обязательно звучало что-нибудь непонятное, возбуждающее любопытство. Очень важно было никогда не переставать слушать – от внимания к звукам океана зависела жизнь. И к запахам. И к вибрациям.

Понемногу я благополучно вырос в сравнительно крупный организм, а это укрепляло надежду, что я выживу в океане. Меня уже трудно было назвать малышом. С увеличением моих собственных размеров уменьшилось количество хищников, которым я мог бы достаться в пищу, а некоторые хищники сами перешли в разряд моей добычи. Но вот акулы мелкого меня не замечали, а подросший я вынужден был прятаться от их круглых страшных глаз. Мне нечего было противопоставить вечной голодности акул. Да, хлебнул я горя, пока скитался. До сих пор удивляюсь, как это меня не съели. Однажды я просто выскочил в последнее мгновение из чьей-то зубастой пасти, такой громадной, что вначале и не заметил её челюстей вокруг себя. А кто-то рядом выскочить не успел – ему не повезло, он оказался недостаточно ловок и не умел смотреть по сторонам.

Мне пришлось искренне полюбить океан, мне некуда было деться от океана, я жил в нём. И я полюбил слушать запахи океана и трогать кожей его никогда не смолкающие звуки. Полюбил светлую поверхность над головой и темную глубину внизу, сгущающуюся в чернь. Когда поднимался снизу к зеркалу спокойной воды, навстречу мне спускалось моё отражение, и я соединялся с ним, как с самим собой, прикасаясь к воздуху. А глубина – чёрная, сиреневая, синяя, лиловая – не могла пугать, она влекла и дарила простор мыслям. Мне нравилось долго смотреть в глубину. Смотреть в глубину – это совершенно особенное занятие. На поверхности океана с этим может сравниться возможность видеть бесконечную морскую линию горизонта. Лишь ограниченные и недоразвитые существа не смотрят на горизонт или в глубины, туда, где ничего нет, кроме бесконечности или бездонности. Ограниченность – свойство добычи. И я быстро сообразил, что добыча, бродящая стадами, близорука и не видит ни глубин, ни горизонтов, а только зад плывущего впереди. Тут проявилось моё хищническое преимущество – полезно видеть перспективу, особенно когда охотишься.

Океан объял меня своей ограниченной бесконечностью, стал для меня чем-то вроде вселенской тюрьмы. Странно, что я долгое время не стремился вырваться из этой тюрьмы. Видимо, она создавалась под меня. Или я создавался под неё, плотно влитым в толщу её воды – не вынырнуть. Но я так устроен, что мог бы выжить где угодно, в любой влажной среде, лишь бы жабры не пересохли и водилась добыча. На то я и хищник, чтобы выживать.

Глава 4

Шаг через две мраморные плиты пола – на третью. Он только один раз немного запнулся. На «ещё одно».

Ещё одно. Отступления-обращения к читателям. В каждой главе в той далёкой, первобытной редакции романа, которой уже давным-давно нет, которая давным-давно видоизменилась, как предстоит ещё видоизменяться главному герою. Роман-то постоянно мутирует. Отступлений-обращений в нём не стало, а вот теперь они вроде бы и есть.

«Ты, читающий или читающая эти строки, знай, что я к тебе равнодушен, гораздо равнодушнее, чем ты ко мне, потому что у меня есть всё, и я сыт. Оттого-то я и пишу эти строки, а не охочусь на тебя. Пусть у меня теперь руки вместо щупалец, нет когтей и яда. Но ведь я могу взять в руки ножи или стволы – и ты станешь моей добычей, если я захочу. Твоё спокойствие напоминает мне наивное неведение жертвы, приближающейся к засаде хищника. Сочти меня ограниченным, недооцени меня – мне такое на пользу. Можешь читать эти строки с начала, с середины, с конца, с любого места – мне безразлично. А можешь и вовсе не читать – тогда положи эти строки туда, где взял, или взяла, и попробуй на вкус что-нибудь другое.»

«А чего бы хотел или хотела ты, читающий или читающая эти строки? Чтобы выживали все? Тебе всех жаль? Ты бы хотел или хотела, пожалуй, чтобы мы, хищники, не совершенствовали себя в борьбе за жизнь, а были неповоротливы и беззубы? Ты – добыча, а потому хочешь того, о чем мечтает добыча всегда и везде – о мире без хищников. Но ты не дождешься, чтобы я, хищник, выродился. Пойми: вместе со мной выродишься и ты, ты постоянно находишься на пути к вырождению, и только мое существование удерживает тебя от этого пути.»

«Я знаю, ты, читающий или читающая эти строки, был бы рад, если бы я пропал. Добыча всегда надеется, что хищники съедят друг друга, а до неё не доберутся. Твои надежды пусты.»

«А ты, читающий или читающая эти строки, смотришь на линию горизонта? Не смотришь? Тебе некогда? Добыча всегда чем-то занята, всегда суетится, по большей части – отъедается.»

«А ты, читающий ли читающая эти строки, знаешь вкус чужих объедков? Продолжаешь ими питаться? На здоровье. Питайся хорошо, добыча, будь жирной и вкусной. Разница между хищником и добычей в том, что хищник соглашается на объедки и крошки от слабости и на время, а добыча рада им всю жизнь.»

«Ты, читающий или читающая эти строки, никогда не поймёшь, что быть голодным – до отчаяния унизительно – не поймёшь, если ты покладистая, на все согласная и ко всему готовая дичь.»

«Ты, читающий или читающая эти строки, тоже, наверняка, ешь своих однокровных, но потихоньку, и травишь их, но помаленьку и незаметно. Тебе никогда не хватает решимости, и никогда не хватит, открыто пожрать ближнего своего или смело, прямо в морду выплеснуть в него весь свой яд. Такое не по тебе, ты всего лишь скромная добыча, тебе привычней жить и действовать исподтишка.»

«И ты, читающий или читающая эти строки, тоже придумываешь всякие натянутые глупости – придумываешь, придумываешь, я-то знаю, кривляешься в словах и поступках – лишь бы избежать откровенного признания в том, что тебе просто хочется засунуть свой половой орган в кого-то, или чтобы в тебя кто-то засунул свой половой орган, в зависимости от того, самец ты или самка по своей натуре.»

«А ты, читающий или читающая эти строки, размножаешься? Размножайся, размножайся, брызгай семенной жидкостью без разбора, мечи икру не думая. Для хищника хорошо, когда добыча размножается.»

«Я уверен, что ты, читающий или читающая эти строки, совсем не думаешь о смерти и пустоте своего бессмысленного существования. И это правильно: добыча должна спокойно пить, есть и развлекаться, ни в коем случае не худеть от мрачных и тоскливых мыслей, а нагуливать свою мягкую и вкусную плоть для краткой услады хищника.»

«Послушай, а что чувствуешь ты, читающий или читающая эти строки, когда в твоих мыслях грубо копаются? Или ты этого даже не чувствуешь, счастливая добыча?»

«Впрочем, я уверен, что ты, читающий или читающая эти строки, любишь бесконечно мысленно обсасывать банальности, если ты простая мелкоплавающая добыча.»

«Представь себе, ты, читающий или читающая эти строки, ведь, может быть, я разгуливал у входа в твоё жилище и не вошел только из лени, может быть, я провел день именно в твоем декоративном пруду, и, может быть, по чистой случайности ты не стал или не стала моей добычей и едой. Но тебе не стоит опасаться тёмных дождливых ночей или пресноводных водоемов, заросших по поверхности кувшинками, твои опасения тебе не помогут – если ты станешь добычей, то всё равно умрешь.»

«А ты, читающий или читающая эти строки, часто смотришь себе в глаза? Хотя бы в зеркале? Что ты можешь увидеть в своих глазах неизбежной жертвы хищника? Тоску?»