Полная версия
Ооли. Хроники повседневности. Книга первая. Перевозчик
– Нет. Просто Мичи.
Пассажир его, казалось, на мгновение растерялся, замешкался – но неожиданно вытянул вперед и свою левую руку. Имя его было выведено вязью – что казалось несколько необычным для оолани. Ну, да мало ли. Знак судьбы не принадлежал ни одному городскому братству – из тех, что были известны Мичи. И никаких больше знаков, даже и даты рождения. Чужеземец? Жестом дружеского приветствия, принятым среди мужчин в Ооли, старик обхватил ладонью руку Мичи пониже локтя. Мичи ответил тем же, так что внутренние стороны их предплечий, с нанесенными именами, соприкоснулись. Не разрывая пожатия, незнакомец представился:
– Аши звать. Ойана тут еще, рядышком – не слыхал? «У Аши», ага. Так и названа. От северного причала – пара шагов и есть. Ты бы это – заглянул, а? Оки, да всякого там такого, Аши не держит – это уж извини. Одна ойа-матушка. Но уж какая зато, Мичи – о! О!
Старик закатил глаза, подразумевая нечто, словами не выразимое.
– Ты, это самое, ойу-то вообще – как? Любишь, нет? А и вот как сделаем: Аши, почитай, угощает, сегодня-то. За ради встречи, такое дело. А понравится ежели – ну, так и заходи потом, будешь рядом. Ремесло-то ведь – то еще у тебя! Нет-нет, да передохнуть и не помешает, чашечку пропустить. Или как?
Мичи едва мог поверить, что худшие его опасения на этот раз, похоже, не оправдались. Не смотритель, то есть? Ойадо? Проведенные на воде годы научили его мало-мальски разбираться в людях, так что и беглого взгляда порою было достаточно, чтобы составить о человеке впечатление едва ли не исчерпывающее. Приучив себя прислушиваться и доверяться смутным своим догадкам, ошибался он теперь редко. Оказавшись однажды вышвырнутым из собственной лодки в мутную зеленоватую воду канала парочкой хорошо одетых, ухоженных и – по первому впечатлению – не представлявших ни малейшей опасности господ весьма почтенной наружности, а также расставшись, в другой раз, с любимым своим кошельком и всей дневной выручкой в пользу дряхлого с виду старика, неведомо как молниеносным движением выхватившего из складок штопанной-перештопанной своей накидки кривой зазубренный кинжал, холодное прикосновение которого услужливая память с легкостью позволяла ощутить на шее по первому требованию – а порою и вовсе без такового – Мичи стал осторожнее, осмотрительнее.
Что запомнилось Мичи, так это крупная дрожь, что била его тогда. В первом случае она была вызвана пронизывающим холодом – дело было на исходе зимы. Мичи кое-как выкарабкался из канала на набережную, долго призывно махал ладонью бывалым, а потому равнодушно отводящим взгляд и проплывающим мимо такке, и в конце концов, уже почти не чувствуя тела под быстро дубеющей на морозе одеждой, почти силком прыгнул в лодку к какому-то мальчишке. Нужно было догнать, выловить, хоть как-то пришвартовать свою, сносимую медленным течением в сторону пустующего в это время порта, за которым и вовсе уже -открытое море. Обошлось: лодку тогда вернули, а обсохнуть и отогреться целым кувшином горячей оммы, щедро сдобренной посредственным местным орго, удалось тут же, в ближайшей портовой харчевне. Во второй раз такая же точно дрожь вызвана была не морозом, но ощущением невероятной хрупкости жизни, медленно накрывающим пониманием, сколь тонка, на самом деле, грань, отделяющая бытие от небытия, сколь краткого мига достаточно, чтобы жизнь прервалась, не успев не то что вступить в последнюю свою битву – но даже и понять, что же, собственно, произошло. Одно легкое движение, неуловимое… да и все.
Мичи порой размышлял, до чего красиво было бы, скажем, уйти, потерпев поражение в заключительной яростной схватке жизни со смертью. Или же, наоборот, медленно, подобно углям в очаге, догореть, отдавая тепло и свет, мерцающий, исчезающий, до самой последней, прощальной, едва тлеющей уже искорки, после которой – ничего, только тающая в воздухе тонкая струйка дыма… Злополучная встреча с тем стариком, близкое знакомство с выщербленным, холодным железом оказались для Мичи подлинным потрясением – первым его осознанием, до чего же глупой, бессмысленной, будничной, напрочь лишенной даже налета поэтического очарования, может оказаться смерть. В том числе, его собственная.
Мичи заглядывал в себя, мысленно прокручивал в обратном порядке события, пока не обнаружил того, что искал: мгновения, когда нечто, названия чему он не знал еще, словно бы предупреждало его изнутри, побуждало проплыть мимо, не оборачиваясь на оклик, на взмах руки – неосязаемое, смутное, мимолетное чувство тревоги, которым так легко было пренебречь ради очередной монеты.
Он словно бы снова и снова нырял в собственную глубину, всматривался сквозь непрозрачную толщу в то, что было на самом дне – и нашел ее, наконец: затопленную колокольню, поросшую ракушками, тиной, обжитую рачками и мелкой рыбешкой, средоточие тишины столь непроницаемой, будто само понятие звука было ей чуждо – однако же и там, среди безмолвия и непроницаемой тьмы, верную своему назначению. Гулкий, глухой удар ее колокола раздавался всякий раз вовремя – в ту самое мгновение, когда было еще не поздно, когда выбор еще оставался. И Мичи учился его слышать. Принимая риск, несколько раз он отвечал согласием вопреки отдававшейся в нем эхом тревоге, только чтобы лишний раз убедиться в надежности, непререкаемости полученного предупреждения. Оставаясь собранным, готовым к любой неожиданности, он работал веслом, краем глаза ни на секунду не выпуская из вида подозрительного своего пассажира, ловя малейшее движение, тщательно подбирая, если нужно было, слова, само даже звучание, окраску речи – что, возможно, позволит парой случайных слов разрядить собиравшуюся, готовую уже разбушеваться грозу. Отделавшись, наконец, от очередного подарка судьбы, доставив сокровище это, куда уж там было надобно, Мичи вздыхал с облегчением и отплывал подальше. Оказавшись в одиночестве и недосягаемости, он раскуривал трубку, а затем мысленно погружался туда – на глубину, откуда достигали его эти протяжные, гулкие, похожие на сдержанный стон удары – и прижимался ладонями, лбом, губами к холодной, шероховатой поверхности верного своего колокола. И – выныривал, жадно хватая губами завиток крепкого дыма, словно первый, такой желанный, глоток воздуха.
Едва еще только незнакомец успел как следует устроиться в лодке – теперь, задним числом, Мичи понимал это с полной ясностью – тайный его тревожный колокол заговорил. Голос был вполне отчетливым, различимым. Да и выглядел старик ровно так, как и полагалось бы, в представлении Мичи, выглядеть смотрителю - как-то уж слишком не броско, подчеркнуто неприметно. Хотя судьба и помогала Мичи до сих пор избегать неприятной встречи, присмотреться к этой породе со стороны он успел, и общее впечатление для себя составил. Окажись Аши и вправду смотрителем, досадовать оставалось бы разве на собственную же свою невнимательность. Ведь всего-то и надо было – как Мичи не раз и поступал в подобных сомнительных случаях – отказаться, отклонить плату широким жестом, да изобразить этакую душевную теплоту – отчего бы, мол, и не подбросить славного человека, ежели по пути? И все-таки, кажется, обошлось. Чего бы смотритель делать не стал, так это представляться – тем более, соприкасаться с ним именами. Не говоря уж и вовсе об этом приглашении на чашку ойи, которым, вместо препровождения в кутузку, неожиданно обернулась встреча. Все это не ослабило еще в Мичи внутренней собранности: верная его затопленная колокольня подавала голос нечасто – и никогда без причины серьезной, веской. Что-то происходило. Что-то, отдававшееся внутри неясным этим волнением – но теперь, когда Мичи успокоился достаточно, чтобы взвесить и оценить это чувство, он с удивлением обнаружил очевидную разницу между теперешним смятением и привычной, знакомой ему тревогой. Он все еще словно бы различал гулкое колокольное эхо – там, в глубине своего существа – и безмолвный этот звук был иным, незнакомым еще, и предвещал не опасность, но звучал, как полагалось бы звучать колоколу, созывающему народ на площадь по случаю особому, важному. «Эй, – словно бы говорил он, – проснись!»
Сумерки понемногу сгущались, и отведенное на сегодня работе время, в любом случае, подходило уже к концу. Даже и не вполне готовый еще довериться столь неожиданному обороту дела, на приглашение старика Мичи решил ответить согласием – не ожидая, впрочем, уж слишком многого. Он пожал плечами и кивнул, давая спутнику понять, что не желал бы доставлять неудобства, и ни в коем случае не напрашивается – но, в сложившихся обстоятельствах, безусловно почтет за честь…
В том, что касалось ойи, Мичи с некоторой застенчивой гордостью полагал себя человеком довольно сведущим, и удивить его было непросто. Жадный до новых впечатлений, он частенько навещал лучшие – или считавшиеся таковыми – городские ойаны, выбирая не самое людное время, чтобы занять приглянувшийся столик – у окна или, напротив, в самой глубине, в уютном уголке у очага. Предлагая гостям ойу – и ничего кроме ойи, как заведено было со времен Прежнего еще Мира, ойаны деликатно, но настойчиво состязались между собой не только в искусстве ее приготовления, но и в создании обстановки, что отличала одно заведение от другого. Мичи любил их особую атмосферу: изысканную, неторопливую, нежную. Такова уж была природа этого удивительного напитка, что всякая суета словно бы сама собой прекращалась, чуждая его духу – уступала, сходила на нет, будто стесняясь собственной неуместности. Устроившись поудобнее, Мичи раскуривал трубку и с наслаждением принимался осматриваться.
Посмотреть было на что. Чего стоили одни только сводчатые потолки ойаны, что располагалась в подземельях бывшего Арсенала – по прямому назначению не использовавшемуся едва ли не со времен Вольницы! Эти крохотные залы, расположенные на разных уровнях, соединенные коваными гулкими лестницами… Или, скажем, ойана на острове Урсиа, где находилась единственная уцелевшая мозаика работы самого Оми Киатти. Полотно изображало четверых ученых господ, наслаждающихся беседой за чашечкой ойи. Внимательному наблюдателю открывались в картине все новые, все более глубокие смыслы – в этой многослойности обнаруживались и образы четырех времен года, и этапы становления человеческих судеб, и обобщенное представление типов характера и темперамента. Видели здесь и ступени общественной лестницы, и символическое отображение четырех основных философских школ. Предполагали и некое тайное послание, сокровенную истину, что заложена была в картине и только ожидала еще своей разгадки, подобно множеству надписей на позабытом языке Древних. К тому же, в силу скрупулезной точности Оми в изображении мельчайших деталей, мозаика его оставалась бесценным источником сведений о жизни времен расцвета Прежнего Мира. Естественно, служила она и неиссякаемым источником дохода самой ойане, занимавшей небольшое, круглое, куполообразное сооружение, служившее в прежние времена то ли склепом, то ли храмом, то ли и вовсе городской баней – среди людей, неравнодушных к исторической точности, не утихали по этому поводу вежливые, хотя и ожесточенные споры. Маленькая чашечка ойи подавалась здесь со стаканом настоянной на лепестках имби родниковой воды, доставленной с самого Лиибури, и обходилась в серебряную монету. Чуждый всякого мотовства, Мичи порой не мог отказать себе в удовольствии еще раз полюбоваться Нерги, Ирабаши, Хофу и Мичи. Этими именами он сам же и наделил изображенных на мозаике ойати древности, почитателей и ценителей священного уже и в те далекие времена напитка. Эти четверо успели за годы стать Мичи ближе, нежели кто угодно из современников. Последнему, самому старшему среди них, Мичи вовсе не случайно отвел собственное свое имя. В улыбке, что пряталась в уголках глаз этого славного старика, чувствовалось что-то бесконечно родное, знакомое – и в то же время столь далекое и возвышенное, что Мичи глядел на него с некоторых пор не иначе, как на собственный свой идеальный образ: желанный итог и конечную цель со вкусом прожитой жизни. Странная эта их связь находила себе выражение в долгих, обстоятельных письмах, которые Мичи время от времени писал, обращаясь к самому же себе, только в некотором, весьма отдаленном будущем – Мичи времен поздней осени. В этих письмах делился он тем, чему едва ли нашел бы понимание среди людей, которых изо дня в день видел рядом; спрашивал совета, размышлял – и образ Мичи с картины Оми всякий раз оживал перед мысленным его взором столь явственно, словно бы старик, доподлинно знавший развязку всех его жизненных историй, и впрямь незримо присутствовал рядом – хоть угощай его чашкой ойи.
Чтобы приготовить ойу по всем правилам, как полагается, необходимы были четыре предмета: котта – тяжелая ступка с пестиком, вайгни – небольшая мисочка с лопаточкой для смешивания составных частей, жаровня буртха, да еще джуми – сосуд с длинной ручкой, в котором ойа и доводилась четырежды до закипания. Составляющими ойи служили части редких растений – упорно не желавших произрастать в Ооли, несмотря на все попытки ойати вывести местные их сорта. Последовательно представленные в сложившемся порядке приготовления ойи, части эти символизировали, очевидно, круговорот жизни. Корневище нишри, собираемое ранней весной, когда в нем только пробуждались жизненные соки; соцветия йими с тонкими бархатными жилками, распускавшиеся в разгар лета; опавшие и пожелтевшие осенние листья сангали – и, наконец, высушенная сердцевина прихваченных морозом плодов иду. Драгоценным составляющим полагалось храниться плотно закрытыми, при необходимости – даже и в запечатанных воском емкостях, дабы не выдохлись, не пересохли, не утратили ни единой нотки тончайшего своего, богатейшего аромата.
Точного, раз и навсегда установленного соотношения, разумеется, не существовало. Подбирая пропорции, приходилось опираться исключительно на собственный опыт, доверяться чутью. Для приготовления ойи каждую из частей следовало по отдельности, не нарушая естественной последовательности, измельчить в ступке в тонкую пыль, по мере готовности перекладывая в вайгни. Когда все четыре составляющие были растерты, необходимо было тщательно перемешать их между собой широким, чуть закругленным концом специальной лопаточки, после чего на некоторое время оставить смесь «подышать». Вскоре наступал черед насладиться нежнейшим ее запахом – сходным, но в то же время отличным от аромата готовой ойи. На этой стадии кончик носа Мичи, зачарованного сложной игрой нюансов готовой смеси – до полной невозможности оторваться от вайгни - оказывался, обыкновенно, припудрен кирпичного цвета пылью, которую он, бывало, так потом и забывал стереть. По этому знаку ойати частенько с улыбкой узнавали друг друга на улицах Города. Подышавшую воздухом смесь, соединившую отдельные запахи в единое целое, той же лопаточкой можно было теперь бережно перекладывать в джуми, и заливать прохладной водой. Желательно было использовать родниковую – ключевая вода богатого серебром Лиибури ценилась особо – но, за неимением таковой, вполне можно было обойтись и самой обыкновенной, дождевой, разве слегка «укрепив» ее каплей морской воды.
Буртха - жаровня – представляла собой своего рода глубокую сковороду с плоским дном и высокими бортами, на ладонь заполненную чистейшим, тщательно просеянным песком. Огонь под ней обыкновенно разводился еще до начала всего ритуала, и к тому времени, как ойа залита была водой, буртха успевала прогреться как раз в нужной мере. Джуми следовало теперь погрузить в горячий песок, и плавными движениями, слегка покачивая, водить им от середины к краям и обратно, вырисовывая донышком сходящиеся и расходящиеся спирали. Через панту-другую вода вскипала, и над джуми поднималась плотная шапка пены. Тогда сосуд было нужно слегка приподнять над жаровней, легко встряхнуть, постучать днищем о стол, или же просто перемешать ойу узким концом лопаточки. Доводить до кипения ойу полагалось четырежды, после чего можно было и разливать по чашкам. Будучи представленной сторонам света, короткими движениями: к себе, от себя, влево и вправо, ойа считалась, наконец, готовой к употреблению.
Освоив должный порядок приготовления, как следует разобравшись в тонкостях древнего искусства, Мичи себя полагал заправским ойати. Вот почему ожидания его от посещения заведения Аши – о котором он, говоря по правде, и слыхом не слыхивал – исчерпывались невысказанной вслух надеждой: ойа будет… горячей, всего скорее. Не так уж мало, таким-то прохладным вечером.
Пришвартовав лодку у свободной каменной тумбы неподалеку от Северного причала, Мичи последовал за Аши по закоулкам Рыночного острова. Хоть Аши и утверждал, что ойана его – совсем рядом, рукой подать, шли они, впрочем, достаточно долго. Перестав уже понимать, где теперь они оказались, Мичи с вежливой настороженностью поинтересовался, много ли осталось пути, получил вполне ожидаемый ответ – пара шагов, пара шагов! – и уже начал было сожалеть о принятом приглашении, как Аши, нырнув в очередной проулок, вышел к набережной и остановился, расплываясь в улыбке.
– Вот, – сказал он – пришли.
Мичи огляделся. Перед ними был горбатый мостик, ведущий на крохотный, утопающий в зелени островок. Как бывалый такке, Мичи тут же подметил, что подойти к острову по воде было не то, чтобы вовсе уж невозможно – но петлять по здешним узким каналам пришлось бы едва ли не до утра. Пешком было вернее, определенно. Он даже поймал себя на том, что испытывает обыкновенную в подобных случаях благодарность к человеку понимающему, согласному пройтись немного от удобного причала к столь хитро расположенному своему жилищу – вместо того, чтобы заставлять перевозчика кружить в потемках по едва проходимым протокам – но тут же вспомнил, что с работой на сегодня покончено, и продолжил осматриваться.
Островок окружен был невысокой, в два локтя, каменной изгородью, основательно зарос густым кустарником и ветвистыми, тонкими деревцами неизвестной Мичи породы. Заброшенный сад выглядел, следовало признать, живописно. Заросли скрывали приземистую, невообразимого возраста и назначения постройку. Здание было круглым – таких не строили в Ооли со времен Прежнего Мира. Кое-где в щелях каменной кладки гнездилась блеклая сухая трава. Духом былых времен здесь веяло так отчетливо, что Мичи, страстный любитель разного рода древностей, немедленно преисполнился восторженного волнения, не понаслышке знакомого всякому увлеченному исследователю.
Старых построек в Городе с каждым годом оставалось меньше и меньше. Здания ветшали, приходили – вопреки стараниям обитателей – в состояние для жилья непригодное, а то и вовсе опасное. Большей же частью строения Прежнего Мира разобраны были намеренно, ради добротного камня и – прежде всего – драгоценной площади под застройку. Островки вроде этого, обыкновенные для старого Ооли, теперь уже были наперечет; Мичи казалось, что он знает их все – ну, или почти все. Ставить каждый дом на собственном, отдельном клочке земли – как принято было прежде – казалось ныне роскошью непозволительной. Даже и сами острова все чаще теперь срастались, сплетались мостиками, а здания тянулись вверх, громоздились одно на другое, нависали над мостовыми, пока не смыкались над мутной водой каналов, так что мосты перебрасывались уже из окна в окно, с крыши на крышу. Для переполненного, бурлящего Ооли пути назад уже не было – а потому каждый уголок, всему вопреки сохранивший былое очарование, неведомо как устоявший перед суровым натиском времени, был драгоценной находкой для Мичи – и немногочисленных ценителей на глазах исчезающей старины. Глядя на сегодняшний Город, уже почти невозможно было представить себе изначальную его красоту: бесчисленные зеленые островки, вольно разбросанные посреди широкой воды. Ни запруженных каналов, ни улочек-лабиринтов; вместо теперешних строений – отчаянно карабкающихся вверх, друг по другу, срастающихся балконами, слипшихся стенами, сплетающихся мостками, галереями, переходами – чистая вода, ясное небо, крохотные садики, зеленая лужайка перед каждым крылечком…
Жилище Аши, будто вросшее в островок корнями, вне всяких сомнений было исключительно древним, хотя и несло отпечаток заботливого вмешательства. Черепичная крыша без единой выбоинки; вполне еще крепкие, ровные деревянные ставни; тяжелая кованая дверь, явно выкрашенная совсем недавно – темно-красная, точно в цвет черепицы. Надпись на двери, старательно выведенная от руки, гласила, и верно: «У Аши». Даже и на ведущей к дому тропинке каждый камень брусчатки плотно сидел на своем собственном месте – в отличие от выщербленных, разбитых донельзя мостовых Рыночного Острова, по которым они сюда пробирались. Рыночный этот местечком был тем еще: скрипучие лестницы с выломанными ступенями; тесные – не повернуться – крытые переходы, грозящие вот-вот обвалиться прямо в канал; нависающие отовсюду пристройки, того и гляди готовые рухнуть на головы незадачливым путникам; хлипкие мостки, ведущие с крыши на крышу – там, где застройка и вовсе не позволяла уже пройти по низу. Не знакомому с историей Города человеку едва ли удалось бы и представить себе, что нынешняя громадина Рыночного острова состояла некогда из множества мелких островков, в точности похожих на этот вот, неведомо как отстоявший свою независимость.
Аши явно наслаждался впечатлением, которое производило на Мичи его жилище. Наконец, он запустил руку под свою накидку – явно знававшую лучшие времена – и отцепил от пояса довольно увесистый, сложной работы ключ. Глаза Мичи вспыхнули: старые вещи неизменно его притягивали.
– Вещь, а?
Аши не без гордости протянул Мичи ключ, украшенный тончайшим кружевом кованого плетения. Холодное старое железо легло Мичи в ладонь. Узнавание было мгновенным и безошибочным: вещь, действительно. Больше таких не делают. Наконец, Мичи сделал над собой усилие и заставил себя расстаться с ключом – хотя, говоря по правде, мог бы разглядывать его еще долго. Похожие ключи встречались ему порой в лавках древностей; несмотря на изумительную работу и несомненную древность их – откликавшуюся в Мичи не одним только восхищением, но чувством, будто встретил старого друга – приобретать подобные вещи он не спешил. Дело было не только в цене. Хорошенько поторговавшись, Мичи вполне мог бы позволить себе радость обладания таким молчаливым свидетелем былого, однако же давно принял себе за правило не приобретать вещей, не имеющих применения. Польза всякого ключа заключалась в способности его открывать и закрывать двери; каждому ключу полагался замок. Как бы ни восторгался Мичи работой мастеров древности, всякий раз приходилось со вздохом ему признать, что замка к такому ключу у него не имелось. Зато он, похоже, имелся у Аши – и это казалось Мичи удивительным, невероятным. Сколько же простоял этот дом? Сколько лет этой тяжелой двери – вне всяких сомнений, не уступавшей самому дому возрастом? Даже если предположить, что постройка закончена была перед самым уже концом Прежнего Мира… это же все равно мера человеческих поколений. Немыслимо.
Аши четырежды провернул ключ в замочной скважине – ни скрипа, ни скрежета. Ровные, гулкие обороты – все исправно, работает до сих пор, это надо же… Ухаживая за вещами как следует, можно продлить им жизнь – но чтобы настолько? Старые мастера что-то определенно знали, основательно теперь уже позабытое… Времени подумать об этом как следует, впрочем, не оставалось: Аши распахнул тяжелую низкую дверь, и жестом несколько преувеличенного гостеприимства приглашал Мичи проходить внутрь.
Сам Аши, конечно, именовал свое заведение ойаной, да и расположилось оно в постройке достаточно древней, что для ойаны было делом первейшей важности: настоящий ойати непременно обращал внимание на то, соответствует ли обстановка духу традиции, отвечает ли настроению, перекликается ли со вкусом изысканного напитка. Отыскав однажды место себе по душе, ойати нечасто изменяли любимому заведению. Завлечь разборчивого посетителя было задачей сложной – а чтобы переманить и удержать завсегдатаев, ойана непременно должна была обладать особым источником притягательности. Одних только старых стен в таком деле едва ли было достаточно. Новые ойаны открывались в Городе часто – всякому ойадо, мало-мальски освоившему ремесло, не терпелось опробовать силы в собственном предприятии. Тем не менее, большинство их закрывалось, не продержавшись и года – а оставшимся, по скромному мнению не одного только Мичи, но и всякого понимающего ойати, в основном лучше было бы разделить их судьбу. Удержаться на плаву за счет одной только ойи заведению удавалось редко. Вступив же на скользкую тропу потакания вкусам широкой публики, остановиться было уже невозможно – и вскоре неплохая, пусть ничем пока и не примечательная, ойана вынужденно превращалась в одно из тех мест, куда настоящего ойати было нипочем уже не завлечь. Печальная судьба большинства этих добрых начинаний была общеизвестна: ойу начинали приготовлять не в джуми, как полагается, а в большом общем котле; затем, отвечая запросам случайного посетителя, заглянувшего наскоро перекусить, принимались подавать хрустящие лати; в совсем уж плохую погоду соглашались сдобрить чашку ойи щедрой добавкой орго – хорошего, поначалу. Вскоре орго предлагали уже отдельно. Выдержанный, превосходного вкуса напиток, растекавшийся внутри лучистым огнем, мог позволить себе далеко не всякий – и вот уже высочайшего достоинства орго из Вакабаси, заботливо выбранный для заведения самолично его владельцем, заменялся и чем попроще – общедоступной местной его разновидностью. Дальше – больше: дешевым орго можно было упиться всласть, так что хозяину оставалось лишь наполнять стаканы, да подсчитывать барыши. Вскоре становилось и совсем уже очевидно, насколько подвыпивший посетитель выгоднее разборчивого ойати, что весь вечер просидит, погруженный в собственные размышления, с одной-единственной чашкой. Дело было за малым: оставалось выкатить бочку оки, настряпать немудрящей закуски – и вскоре уже заведение не знало отбоя от посетителей.