Полная версия
Домик на дереве
Домик на дереве
Часть 1
Глава 1
Тем летом, засушливым и безжалостным, иногда балующим горожан громогласным рокотом небесной тверди и сверкающими молниями в иссиня-черных громадах облаков, после которых обязательно заряжалась канонада дождя, я трудился у дедушки в гараже, ремонтировал всякий старый автомобильный хлам. Хотя ремонтировал – это сильно сказано. Тогда мне только-только исполнилось двенадцать лет, и дед доверял мне только одну работу: принеси – подай – не мешай. Во время третьей стадии, в которой я не должен был мешать ворчливому и по большей части времени сквернословившему деду, особенно, когда у него не получалось открутить какую-нибудь заржавевшую, прикипевшую гайку к болту, я прибирался в гараже. А это знаете, еще тот рабский труд! Я то ветошь промасленную собирал в мешки, а потом выбрасывал их в закрытый бак для мусора, стоявший на улице, подле гаража. То проводил влажную уборку гаража до начала работы и после; набирал полное ведро воды, наливал туда белизны – как учил дед, ни меньше пяти колпачков – и натирал тряпкой пол до блеска. То прибирался на верстаке, на котором в конце рабочей смены чего только не было: и гайки, и ключи, и сайлентблоки, и подшипники, и прочее барахло, выпотрошенное из древних машин (и все это надо было разложить по своим местам; дед хранил сотни жестяных банок). То начищал до блеска гаечные и разводные ключи, счищая с них солидол, масло и ржавчину.
Несмотря на дедовское ворчание, к которому я быстро привык, на его строгость и педантичность во всем, что касалось работы, мне нравилось работать в гараже. Причем по разным причинам. Ну, во-первых, работая на деда, я всегда мог рассчитывать на хорошее жалование; таким оно и было, дед никогда не был скупердяем и любил, когда люди – и особенно я! – зарабатывали деньги честным физическим трудом. Во-вторых, я обожал раннее утро перед трудовой сменой. Я и сейчас вижу, как мы сидим с дедом в гараже на двух самодельных стульях и пьем кофе, не торопимся, наслаждаемся каждым глотком этого бодрящего напитка; ворота распахнуты настежь, в гараж проникает утренняя прохлада назревающего летнего дня; на улице – тишина, через которую слышна ничем несравнимая музыка: стрекотания сверчков в траве и мелодичное пение птиц, спрятавшихся в кронах двух молодых берез, которые выросли в метре от гаража. В-третьих, я любил перерывы между работой. Признаюсь честно, я их ждал с огромным нетерпением и даже томлением, потому что дед баловал меня историями из своего прошлого, которое и пугало, и пленило (я с трудом верил, что раньше люди жили сами по себе и делали, что хотели, по крайне мере, верили, что могут делать то, что захотят). И последняя причина, почему мне нравилось проводить время в гараже, это наблюдать, как из ржавшего и никому ненужного «коня» с четырьмя прохудившимися колесами, на свет является что-то вполне сносное и красивое для глаз и общества. От таких чудес я был счастлив. И не только я: дед радовался пуще моего, он был похож на мальчишку в теле старца. В моих глазах он был героем.
Вспоминая деда, сердце невольно сжимается, а в глазах – грусть и тонкая пленка печали. Нет, серьезно, я многое отдал бы за возможность побыть несколько мгновений с дедом, попить горячего и крепкого кофе в его пропитавшемся машинным маслом гараже, слушая просыпающийся мир под симфонию тихого шепота ветра, – и от души почесать языками о простых мелочах, окружающих нас, простых смертных. Кстати, он был большим сторонником теории, что все люди на планете, независимо от вероисповедания, национальности и цвета кожи, должны стремиться к гармонии с тем, что их окружает. А по его скромному мнению, нас окружают простые мелочи, которые и делают нас счастливыми, если мы умеем их ценить, хранить и беречь, словно это единственное богатство, способное приблизить нас к Богу. Дед считал своим богатством, как это ни странно, свой гараж и тот хлам, который он ремонтировал день и ночь. Это было сказано по секрету, в гараже, вдали от бабушки. На семейных празднествах дед не заикался о гараже, хранил его для себя, но если был повод, то обязательно напоминал, что семья – это и есть богатство, сотканное из сотни любимых простых мелочей. Не подумайте, что он лукавил. Он любил свою семью, по праву гордился ей, трепетно оберегал ее от любых невзгод и превратностей судьбы. Я чувствовал сердцем, что он любит нас, каждого по-своему, просто… Просто его сердце по праву принадлежало бездушным и холодным грудам железа – старым машинам, которые по неведомым для меня причинам доверяли ему и его рукам, отчего через короткий промежуток времени в них снова начинал дребезжать огонек жизни, а в душе деда – царил и покой, и удовлетворенность. Об этом он сам мне поведал, когда закончил реставрировать старенький седан «Шеви». Он сказал: «Для чего рожден человек, ты, наверное, знаешь. Знаешь? Я тебе напомню: для того, чтобы нести, прежде всего, пользу для общества. Быть его неразрывной частью, составляющей, не отделяться, чтобы не стать слабым. Об этом знает каждый гражданин и это отрадно, что наш народ сплочен как никогда. Но прежде чем нести пользу для общества, надо понять, кто ты есть на самом деле и чем ты хочешь заниматься по жизни. Я вот сделал свой выбор в далекой молодости и ни разу не пожалел об этом. Я понял, что могу предложить обществу. А ты определился? Или еще думаешь?»
В тот день, я не ответил на его вопрос. Помню, что засомневался и даже растерялся. Это и неудивительно, мне ведь тогда было двенадцать, еще совсем мальчишка. Если бы он спросил у меня в конце лета – после случившегося в домике на дереве – я бы не думая ответил, но. Но я забегаю немного вперед…
Глава 2
На самом деле, все началось ранней весной; тогда я познакомился со Степаном Башковым. В начале января я подхватил грипп, не вылечился как следует, выскочил на улицу и нагулял себе пневмонию; слег в больницу на три недели. В первую неделю заточения я чуть с ума не сошел от одиночества; еле сдерживал слезы. Но на восьмой день все изменило, кардинально и бесповоротно, в лучшую сторону. Тому виной стал мой ровесник Степан, который как и я подхватил злополучную пневмонию; правда, если бы он ее не получил, это было бы чудо. Он решил продемонстрировать храбрость перед девчонками из параллельного класса, прогулявшись по тонкому весеннему льду. Прогулялся что надо: провалился под лед; ладно хоть не растерялся, не запаниковал и самостоятельно выбрался из ледяного плена. Пока бежал до дома, одежда встала колом, а брови и волосы покрылись льдом.
Со Степаном мы быстро нашли общий язык, что, в общем-то, неудивительно. Нам было по двенадцать, и мы до ужаса обожали машины и знали о них практически все… или, по крайней мере, утверждали это, чтобы не казаться в глазах собеседника обычными дилетантами. Ох, сколько мы спорили в те дни – и не счесть! На дню по раз двести-триста! Я не шучу. Он доказывал, что «Мерседес» в два счета проиграет «Форду» и в ходовых качествах, и в комфортабельности. Я естественно не соглашался с ним, смеялся над его доводами, которые были смехотворны и смешны, и стоял на своем: мол, «Мерс» всегда будет лучше, причем по всем показателям, «Форда» – америранской подделке, сделанной без души, без чувства меры и толка. В первый день нашего знакомства мы после такого необузданного, чисто мужского спора воспользовались кулаками. Подрались на славу, переполошили весь медицинский персонал. У каждого было по красивому фингалу и незначительные ссадины на лицах, шеи, на руках, на которые мы и внимания не обращали. Но ведь всем известно, особенно мальчишкам двенадцати лет, что после хорошей драки обычно зарождается крепкая дружба. Такая дружба и у нас зародилась нежданно-негаданно. Последние мои дни, проведенные в больнице, мы были не разлей вода; врачи даже передумали нас переселять, а после драки у них витали такие мысли, думали, что подобный инцидент может повториться.
Меня выписали в начале апреля, а Степана – в середине. Все те дни, что он лежал в больнице один-одинешенек, я старался навещать его каждый день, чему он был только рад. Я знал, как тяжело нести бремя болезни в четырех стенах без верного спутника и не хотел, чтобы он скучал. Конечно, он скучал, но все равно не так. За отведенные часы приема мы успевали поспорить – и не один раз, кстати! – поиграть в кучу игр, обсудить несколько важных вопросов, касаемо автопрома и запланировать столько всего на летние каникулы, что мне самому не верилось, что мы способны воплотить их в жизнь. (Я зря сомневался, наши планы были выполнены с опережением графика). В общем, к середине апреля мы стали закадычными друзьями, которым были нестрашны любые трудности и прочая ерунда; я сейчас имею в виду, что мы учились в разных школах, более того – жили в разных районах, но это не мешало нам встречаться на стадионе «Дружба» и делать то, что нам нравилось. А именно: гонять мяч с его товарищами, которых было немало, по вытоптанному полю, только что оттаявшему от снега; играть в салочки на Кленовой улице; бегать по подъездам и звонить в каждую дверь; устраивать пикники с кучей шоколада и несколькими литрами шипучей газировки; ездить на велосипедах в лес, к илистому берегу реки, где мы любили помечтать и поглазеть на небесную огранку земного шара; ходить в кино и на автомобильные выставки, будоражащие наши чувства и, конечно, строить дом на дереве. Но о домике чуть позже, сначала расскажу о Степане…
Степан был старше меня всего на три месяца, но казался старше на год, а то и на два. Не меньше. Всему виной – его рост и богатырское телосложение. Если мы вставали друг другу спинами, то я как раз доставал макушкой до его широких плеч. Я уже не говорю о его коренастом и накаченном теле, за которое я мог с легкостью спрятаться, как за необхватный ствол многовекового вяза; все мальчишки завидовали Степану, заглядываясь на его мощную спину, спину Атланта, расправившего крылья, на выпирающие груди и бицепсы-шарики. Бесспорно, матушка-природа наградила его выдающимся телосложением, которое он развивал в секции по боксу.
Вы, наверное, сейчас подумали, что Степан был страшным задирой, грозой всех малолеток? Первое впечатление всегда ошибочно, потому что мы привыкли судить человека по каким-то установленным шаблонам. Мол, боксер, значит такой-то и такой-то. На самом деле у Степана был добрый характер, он относился к людям с должным уважением, поэтому у него было много друзей. Он не перечил старшим, будь это школа или улица, без разницы. Любил поспорить, но не распускал кулаки; не в счет нашу драку в больнице, там я сам виноват, сам спровоцировал его, хотя знал, чем это может закончиться. А так же он был верным сторонником вставать «горой» за тех, кто не мог за себя постоять и воспитывать тех, кто издевается над слабыми и беспомощными (ох, как он ненавидел таких парней, терпеть их не мог, у него сразу начинали чесаться кулаки). Прибавьте ко всему этому благородному коктейлю открытость и общительность – и получится отличный друг, который со сто процентной вероятностью не бросит в беде, при любых обстоятельствах поддержит, когда это будет необходимо. Что-что, а Степан умел поддерживать меня в трудные минуты, а таких минут у меня было немало, к сожалению; каждая несчастная семья несчастлива по-своему.
Семью Степана можно смело отнести к разряду «счастливых». Почему я так решил? Не знаю, но стоило мне только переступить порог их дома – а жили они в одноэтажном коттедже – и я проваливался в атмосферу уюта, тепла, любви и что немаловажно товарищества. Это было сродни оказаться в другом мире, где всех вверх тормашками. Если в моей семье было не принято болтать во время еды, то тут, пожалуйста, кричи во все горло и смейся, сколько влезет, никто и слово не скажет. Если мне строго-настрого запрещалось спорить или обсуждать решения старших, то у Степана вошло в это привычку; родители его за это не ругали, даже поощряли. Если нам с мамой было запрещено играть на пианино и петь старые народные песни после пяти вечера, когда отец приходил с работы, то тут пели до самой ночи, пока голоса не сядут или не надоест. И еще тысячу различий между моей семьей и его. Наверное, так и должно быть. Каждая семья – это маленькая жизнь со своими странностями и тайнами. Но главное отличие было, как я уже говорил, в атмосфере. Его родители почти всегда были в хорошем, приподнятом настроении, улыбались, обнимались, порой и целовались, скромно так, чувственно. Мне и не счесть сколько раз его целовала мать в щечки, перед тем как отпустить на улицу, как и количество крепких мужских объятий отца, когда тот приносил радостные вести или наоборот плохие.
Мои родители были полной противоположностью родителям Степана. Никаких поцелуев, никаких рукопожатий и объятий, никакого смеха, фривольности, пошлости. Отец с матерью держались отстраненно, словно были чужыми друг для друга людьми (тогда я считал, что это в принципе невозможно), редко улыбались, редко говорили друг с другом, я уже не говорю о чем-то большем. Я ни разу не видел, чтобы отец целовал маму; я тоже был лишен такой прерогативы, отчего чувствовал себя каким-то ущербным, обделенным. Порой я не мог удержаться и крепко обнимал отца, когда он приходил домой с работы. Ему это не нравилось, он морщился и отстранялся от меня, чего уж там скрывать: отталкивал, словно я мерзкий африканский паук, а потом еще ругал за то, что я росту чувствительным как девчонка. На этом его нравоучения и недовольства не заканчивались, он переводил все свое внимание на мать и раздраженно указывал на ее ошибки в воспитания сына. Находчиво и дотошно объяснял, что мужчина обязан быть сдержанным, холодным, рассудительным, уверенным в себе в любой ситуации, а излишняя чувствительность приведет к мягкости внутреннего стержня, что никак неприемлемо для будущего блюстителя Великой Нации, для будущего нациста, незнающего пощады и жалости. Так он считал. А если отец так считал, значит, это было верное – правильное – мнение, которое не оспаривается и не обсуждается. Иногда у мамы хватало духу спорить с отцом, но такие споры приводили к тяжелым последствиям. Отец ненавидел споры, привык, что его слова – закон. Поэтому он бесцеремонно затыкал рот спорщику, матери: либо взглядом, полным ненависти, черни, от которого леденела кровь в жилах, либо кулаками, которые колотили ее без особой скромности, без жалости, либо словами, больно впивающимися в нутро, туда, где спряталась человечность. Даже когда мы не спорили, когда выполняли все его поручения и обязанности, когда вели себя тише воды, он все равно находил к чему придраться, ругал за безделье, неряшливость, неучтивость, за многое ругал, а после наказывал: за не заправленную постель я мог получить несколько ударов по спине кожаным армейским ремнем. Но что самое отвратительное: порка ремнем было не самым страшным наказанием, бывало и похуже…
Но я в очередной раз отвлекся от темы повествования. И все почему? Ответ очевиден и лежит на поверхности: я завидовал Степану и мечтал, чтобы у меня была такая же семья – счастливая. Чтобы и я был таким же как он – счастливым.
Глава 3
Что нас делает сильнее? Проблемы, трудности, испытания, сопутствующие во время нашего жизненного пути? Или опора близких людей, их поддержка, вера, одобрение, любовь, не безразличие? Я думаю, что то и то. Испытания закаляет характер, а любовь – окрыляет, безвозмездно дает силы, чтобы продолжать бороться, стремиться к невозможному и непостижимому. Мои суждения наивные и глупые? И пускай! Зато я верю в то, что говорю. Я верю, что именно поддержка мамы, верного друга Степана, любящей жены – их преданная любовь ко мне! – сделали меня сильнее вкупе с проблемами, которые периодически возникали на моем извилистом пути.
Двадцать второго мая, в субботу, я столкнулся с проблемами, которые не закаливали характер, а расчеканивали, делали его податливым и хрупким. В какой-то миг я думал, что сдамся, плюну на все и убегу от нависших бедствий, но этого не случилось и все благодаря маме и Степке, которые не подозревали и не подозревают, что были причастны к моему спасению.
Все началось с утра, когда я по неосторожности выронил из рук книгу и разбудил отца, который естественно был не рад такому раскладу. А кто бы обрадовался в перспективе быть разбуженным в семь утра, в субботу? Отец встал с кровати, нервно отбросив одеяло, надел халат и вскоре уже был в моей комнате, глядя на меня с осуждением. Помню, что я застыл на месте, не зная, что сказать в свое оправдание, потому что не было никаких оправданий: я нарушил его закон – и точка. Закон заключался в следующем: лежать на кровати и ждать, когда проснется он. Он не просыпался, мне стало скучно, и я решил почитать. Почитал на свою голову.
– И что это было? – зевая, спросил он, поправляя полы задранного халата. Сонное лицо, лишенное жизни. Ни морщинок. Ни тени эмоций. Один холод, злость в глазах.
– Извини. – Я смотрел на пол, понурив кудластую голову.
– Мне не нужны твои извинения. – Он подошел ближе и смахнул с моей щеки слезу. Я боролся со слезами, но те предательски бежали по щекам. Отец считал, что мужчины, которые плачут ничтожнее баб и их место – в могиле. – Я спросил, что это было?
– Я выронил книгу из рук.
– И?
– Я виноват.
– Уверен?
– Да.
– Не хнычь. – Он положил руку на мою голову, на копну длинных, непослушных волос. Я еще больше расчувствовался. – То, что ты признаешь себя виновным – это уже хорошо. Уже прогресс. Нет больше оправданий, зато остались сопли. Когда ты научишься, наконец, вести себя так, как подобает настоящему мужчине, справляться с трудностями без чертовых слез на глазах? Рыдать – удел слабого пола. Не твой и не мой удел. Наш удел служить родине и защищать ее интересы.
– Я стараюсь, папа.
– Твоих стараний для меня недостаточно. Ты пока только говоришь, обещаешь. А как насчет того, чтобы перейти от слов к делу, товарищ? Как смотришь на эту идею?
– Положительно, – сорвал я.
– Хороший ответ. Твой деловой подход мне нравится. По-взрослому.
– Спасибо, пап.
– Не за что меня благодарить. Не за что. – Он замолчал и задумался. – Наказание тебе все равно не избежать.
– Может, не надо?
– Давай, я буду решать в этом доме, надо тебя наказывать или нет.
– Прости, пап.
– Я слишком часто тебя прощаю. А заслужил ли ты такой чести, если даже не можешь руководствоваться простейшими правилами, установленными в этом доме? – Молчание. – На часах пять минут восьмого, я стою здесь, в халате, и веду профилактическую беседу с сыном. Это нормально?
– Нет.
– Тогда о чем разговор? Будь здесь, я сейчас приду.
Вы, наверное, догадались, что было потом? Мне здорово досталось; пять ударов по спине кожаным армейским ремнем – всегда испытание, причем испытание в основном психологического действия, не физического, как могло вам на первый взгляд показаться. К боли во время отцовской трепки я настолько привык (он бил меня по поводу и без такого, по настроению), что иногда и не чувствовал ударов, словно тело покрылось защитным металлическим слоем. Главное заключалось в другом: сломаюсь я или нет? Закричу ли я от жалости, буду ли я молить о пощаде и извиняться перед отцом или я буду сильным, упрямым, стоически переносить удар за ударом, не проронив ни звука, ни упрека, ни жалких слов о своем помиловании? Выстоять или упасть? Сдаться или выиграть? Обычно я не сдавался (не ломался), держался изо всех сил, чтобы не упасть в глазах отца, и в собственных – тоже. Видя, как я держу в себя боль, отчаяние, всю злость, копившую внутри, подобно снежному кому, отец улыбался, ехидно так, улыбкой победителя, улыбкой хозяина моей судьбы. А потом еще говорил, что выполняет благородную миссию: помогает мне стать настоящим мужиком, истинным славянином, который в будущем не посрамит Великую Нацию, захватившую почти все Земли мира, чтобы доказать, что они сверхлюди, Боги в человеческих телах.
Пять хлестких ударов ремнем не смогли сломить меня; для этого требовалось ударов тридцать, а то и больше, пока спина не станет свинцово-пунцовой, припухшей, уродливой, тяжелой, как медь, пульсирующей, словно нерв в больном зубе. Отец знал, что я крепкий орешек, поэтому после трепки предпринял иные меры воздействия на меня: поставил меня коленями на горох и изрек:
– Теперь у тебя будет время подумать о своем отвратительном поведении. До обеда. Если встанешь раньше – мне придется повторить сегодняшнюю процедуру. Все понял?
– Да.
– А где сэр?
– Да, сэр.
– Так лучше. И смотри, не блефуй, я буду периодически проверять тебя.
– Я никогда не блефую.
– Вот и хорошо.
– Папа? Сэр?
– Что?
– Я хотел просто полежать в постели, почитать книгу, чтобы скоротать время.
– И?
– У меня и в мыслях не было тебя разбудить.
– Я знаю. И?
– Это вышло случайно.
– Случайно, значит?
– Да, сэр.
– Я понял, к чему ты ведешь. Ты ведешь к тому, что я неоправданно тебя наказал? Так?
– Нет, папа. Сэр!
– Так и выходит. Обвинять отца в том, что он наказывает не по справедливости – это верхушка наглости и неуважения. Ты перешел все границы, сынок.
Ремень опускался снова и снова, снова и снова, пока я не сломался, пока не закричал от пронизывающей, удушливой боли, пока не забежала в комнату мать и не остановила отца. Как правило, она не вмешивалась, когда отец учил меня уму-разуму, но тут она не выдержала и заступилась за меня; испугалась, что отец убьет сына. Оказалось, зря заступалась. Отец и ей задал по пятое число; мама не выходила «в свет» несколько недель, ждала, когда лицо станет прежним, не опухшим, без синяков и ссадин.
Я пролежал на полу минут пять-десять, прежде чем встал, ощущая слабость в каждой мышце и гулкие удары молоточков в висках. Голову кружило. Я, хромая, доковылял до кровати и уснул неспокойным сном. Меня разбудила мать уже в третьем часу; на обед я не был приглашен, отец запретил, мол, поест вечером, пускай поголодает, подумает о том, что творит.
– Как ты? – спросила она, прикоснувшись холодными ладонями к моей спине, которая горела и пульсировала.
– В порядке. – Что я мог еще ответить? Посмотрев в ее миндалевые глаза, на моих глазах в ту же секунду навернулись слезы, твердость духа рухнула, я стал слабым, беспомощным, ее ребенком, которым мечтал, чтобы его пожалели и приласкали. В тот миг я желал этого всем своим естеством – и она обняла меня, а я закономерно разрыдался. Все, что накопилось во мне, вся чернота, вся злоба, перемешанная с гневом, вырвалась наружу через слезы, очистив меня. Мне в разы стало легче. Легче дышать. Легче жить.
Я был так поглощен собой и своими невзгодами, что поначалу и не заметил, что лицо матери тоже изуродовано. На щеке и под правым глазом – синяки; губа – припухла, треснула в двух местах, на лбу – царапины. И снова мое только что очистившееся от черноты сердце начало заполняться злостью на отца, который не имел право бить маму. Меня – пожалуйста, но – не ее. Это не по-мужски. Он сам об этом говорил. Получалось, что он противоречил собственным же словам, постулатам. Как это было похоже на Нацистов, которые говорили одно, а делали совершенно другое.
Я сжал кулаки. Насупился. Мама заметила перемену на моем лице и сказала:
– Не злись на отца.
– Почему он бьет тебя?
– Это все слишком сложно.
– Когда я выросту, когда стану таким же сильным, как он, я не дам тебя в обиду.
– Будешь драться с отцом?
– Если…
– Не смей! Пожалуйста, выброси эти мысли из головы. Это в корне неправильно. Он твой отец и ты должен любить его таким, какой он есть. Ты понял меня? – Я молчал, не понимал, почему она его оправдывает. Не понимал, почему она не бросала его все эти годы, что прожила с ним. – Ты понял меня, сын?
– Да, мама, – через себя выдавил я.
– Люблю тебя.
– И я тебя.
– И отец тебя любит… просто не показывает этого.
– Я чувствую его любовь через ремень.
– Перестань ехидничать и дерзить! – Она легонько щелкнула пальцами по моему расплющенному носу, усыпанному веснушками. – Прости.
– За что ты извиняешься? Ты ведь невиновата. – Я поцеловал ее в щеку. Она пахла душистым хозяйственным мылом и дорогим парфюмом, привезенным отцом из-за рубежа.
– Виновата больше, чем ты думаешь.
***
К вечеру отец неожиданно раздобрел и разрешил мне присутствовать за ужином, который я съел в два счета, дабы проголодался за целый день. После ужина состоялся нравоучительный и нудный разговор о добре и зле; я беспрекословно соглашался с каждым догматом отца – и он знал, что я буду соглашаться; он сломил меня, как ломают необузданную волю собак, глядя ей прямо в глаза. Разговор длился никак не меньше часа, а мне показалось и вовсе часа три-четыре; время остановилось. Настроение отца после таких задушевных разговоров неминуемо улучшалось, поэтому он мог позволить себе выпить чуть больше конька, улыбнуться, пошутить, вспомнив старые, как мир, анекдоты…
В общем, к окончанию ужина отец отпустил меня гулять; честно говоря, я сначала не поверил в серьезность его слов, ему пришлось повторить во второй раз; повторять он не любил, обычно злился и нервничал, а тут даже бровью не повел, провожая меня скупой улыбкой. Я быстро оделся, и хромая выскочил на улицу, пока отец не передумал. Я так торопился, что забыл позвонить Степану, чтобы тот выдвигался из дома, в сторону нашей тайной базы; всю дорогу ругал себя за глупость. Можно было сэкономить кучу времени, которого и так было в сухом остатке; не зря говорят: поспешишь – людей насмешишь.