Полная версия
Беспамятство
– Меня коробят шутки по такому серьёзному поводу, – сказала Ляля. – У нас в институте творится что-то невообразимое. Создаются ассоциации, зовут вступать в какие-то союзы, партии, захватывают должности. Этот новый идеологический запой мне не по душе. Он мало похож на западную демократию, которая сама-то прихрамывает, а на Востоке её никогда не было. Кажется, мы так и останемся посередине.
– Сидеть между двух стульев невозможно. Чем мы Восток? Только тем, что не до конца Запад. Но Запад – наш путь, ведь мы по менталитету государство христианское. У церкви более глубокие корни, чем у атеизма, и вера скоро заполнит пустоты в сердцах. И наше искушённое священство с воодушевлением поддержит демократию, раз за нею сила. Просто демократия – не редиска, за одно лето не вырастишь. Пока это лишь декларация демократии. От неё прямой путь в Чикаго тридцатых годов, а там – видно будет. Единственно, коммунисты к власти точно не вернутся. Эта карта бита.
– Ты же сам из них.
– Только потому, что иначе нельзя было подступиться ни к одной приличной должности. Но в душе я беспартийный производственник, – сказал Большаков и подумал, что упустил в воспитании дочери важный момент – если не жестокость, то хотя бы эгоизм. Он продолжил: – Надо выстоять в хаосе и выбрать верное направление. Грядёт новая эпоха, неосвоенная, жёсткая. Я не хочу видеть тебя жертвой.
– Но альтернатива жертве – палач.
Большаков от волнения забарабанил пальцами по столу:
– Не будем играть словами. Реальная жизнь состоит не только из белого и чёрного. Но брать от неё нужно всё. Она единственная, и должна быть выпотрошена подчистую.
Первым доказательством кардинальных перемен в стране стали не новые заводы или социальные улучшения, а невиданные нынешним поколением магазины, невоздержанно кичащиеся роскошью витрин и вещей. Людям с деньгами, которых прежде презирали, стали завидовать. Семьдесят пять лет на одной шестой части суши богатство считалось злом. Теперь приходилось соображать самому: правда это или нет. И ответ не был однозначным.
До замужества Надя к деньгам относилась прохладно, как к чему-то отвлечённому. От того, мало их или очень мало, – ничего не менялось. Познав силу больших денег, их способность приносить незнаемые прежде удовольствия, Надя стала деньги уважать. Она ходила по бутикам, часто покупала ненужные, но красивые вещи. Однако очень быстро неудовлетворённых желаний не осталось, а главное достояние её жизни – любовь мужа – управлялось каким-то иным средством, которым она не владела. И деньги снова потеряли для неё смысл. Зачем роскошные платья, если они не могут вернуть счастье?
С некоторых пор Надежда Фёдоровна перестала доверять мужу, нутром чувствовала – завёл девку на стороне, но поймать с поличным не имела возможности. Зная характер супруга, терпела молча. В конце концов, она оставалась хозяйкой дома, семьи, только ревности это не умаляло. Ревность была болезненной и имела более глобальный масштаб, чем любовь. Всем своим существом Надя пыталась противостоять разрушению добытого честным трудом душевного комфорта. Мучительно напрягаясь, брезгливо кривясь и гримасничая, она тайно шарила у мужа в карманах, копалась в письменном столе, даже не зная толком, что ищет. Попадались групповые фотографии, где рядом с Большаковым оказывались женщины – на корпоративных вечеринках или в командировках. Надя снимки уничтожала. Вымарывала незнакомые телефоны из домашней записной книжки, опрометчиво считая, что недоступная ей служебная, отражает только деловые связи. Попутно нашла тетрадь, которую муж вёл, когда Ляля училась говорить: лист был разграфлён на две части, с одной стороны написано «разбойник» (так Виталий, играя, называл дочь), а с другой – «ябоник», «чёлка» – «пчёлка», «подмела» – «подметла»… Она уже и забыла! А тут опять с обидой вспомнила, что с рождения дочери всё и началось. Записки полетели в мусоропровод вместе с фотографиями.
Следы тайных ревизий скорее смешили, чем сердили Большакова. Жена хотела от него невозможного – абсолютной верности. Объяснять ей ситуацию бесполезно, она примет правду за уловку. Пока Надя ревность пыталась скрывать, хотя стала неуравновешенной, нервной, часто запиралась в ванной комнате, рыдала по пустякам. В перспективе ничего хорошего это не сулило. Но Виталий Сергеевич был уже немолод и занят слишком серьезным делом, чтобы растрачиваться на ничтожные проблемы. Расслабляясь на стороне, он виноватым себя не чувствовал.
Первой его параллельную жизнь обнаружила дочь. Как-то Ляля вспомнила, что забыла в загородном доме тетрадь с лекциями по сопромату. День был весенний, солнечный, в будни на шоссе машин не так много, и она решила смотаться на полдня за город, полежать голышом между кустами смородины – ведь загар ей шёл, а двухмесячному зародышу весеннее подмосковное светило не угроза. Да она не очень-то о нём заботилась, а сидеть за рулём по-прежнему доставляло ей удовольствие.
Не заезжая во двор, Ляля открыла калитку своим брелоком и увидела под навесом знакомую машину, а в гамаке на террасе небрежно брошенный отцовский плащ. В рабочее время? Впрочем, разве он не приезжал к ней средь бела дня, чтобы повозиться полчасика в детской, почитать новую книжку? Папа всё может.
Она прошла мимо шахматного столика с несколькими фигурами на доске – в прошлый раз партию выиграл отец, хотя обычно он ей поддавался, и тогда Ляля плакала от обиды – не любила, когда её считали слабой.
– Ты где? Ау! – громко крикнула она, и голос гулко разнёсся по холлу. Никто не ответил. Быстро поднялась на второй этаж, потом на третий и здесь, в родительской спальне, на ковре, увидела два голых тела в момент соития. Мужчиной был отец, а женщину она разглядеть не успела, потому что пулей выскочила из комнаты, чуть не кубарем скатилась с лестницы в кухню и села у стола, обхватив голову руками. Сердце выпрыгивало из груди, и никаких мыслей, соображений – жгучая пустота. Мир если не опрокинулся, то сильно скособочился.
Наверху долго было тихо, хотя вторжение не прошло незамеченным. Логика мышления восстанавливалась с трудом, но Ляля поняла: отец давал ей время прийти в себя и сориентироваться. Наконец Большаков вошел в кухню – замшевые тапочки на босу ногу, шелковый халат, который обычно надевался поверх пижамы, а сейчас оставлял нескромному взору волосатые голени. Отец не спеша открыл дверцу холодильника, налил себе в хрустальный стакан минеральной воды и выпил залпом. Подумал и сказал:
– Извини, неаккуратен, допустил промах – сделал тебя свидетельницей своей частной жизни вне семьи. Вынужден признаться, что с некоторых пор у нас с твоей матерью сложные отношения. Я долго был верным мужем, но её болезни заставили меня вести двойную жизнь. Она что-то чувствует и страдает. Неприятно, но иного пути нет. Это мои трудности и проблемы. Разрушение семьи – катастрофа для детей любого возраста, поэтому семью я намерен сохранить: дороже тебя у меня никого нет и не будет.
Дочь смотрела на этого нового отца со смешанным чувством, в котором осквернение образа мешалось с поклонением. Перед нею стоял крепкий, хорошо сложённый человек, с крупными выразительными чертами лица и твёрдым взглядом карих глаз. Он уже восстановил дыхание после любовных объятий, хотя волосы на висках еще блестели от пота. Энергия и непоколебимая воля сквозили в каждом движении. Ему бы быть феодалом, собирателем славянских уделов. Его ноги крепко стояли на земле, а голова всегда знала, чего хотела. Безжалостный к предателям и ласковый с теми, кого любил. Обаяние его личности признавали даже недруги.
– Для тебя я могу сделать всё. – Он показал глазами на потолок. – Хочешь, расстанусь с нею?
Ляля свято верила – отец всегда говорит ей правду. Она ещё не понимала, как он искушён, но верно оценивала его подавляющую силу. Ответила:
– Не надо. Раз тебе это требуется, позовёшь другую.
– Логично.
– Делай, как считаешь нужным, только чтобы мама не узнала. Она не переживёт.
Большаков посмотрел на дочь исподлобья: она опередила его просьбу – держать происшествие в секрете. Странно, что девочка беспокоится о матери, которую не уважает. Умна. Или он правильно её воспитал. И она любит его так же сильно, как он её. Это самое ценное.
– Договорились. Будь осторожна на дороге.
Он обнял дочь, и она уехала, удручённая и одновременно гордая своим единением с родителем. Повязанная общей тайной, их дружба сделалась ещё крепче. Но и к матери Ляля стала нежнее, насколько позволяла давно сложившаяся практика лёгкой насмешки над всем, что делала и говорила Надежда Фёдоровна. Непризнанная вина, союз против слабого – если не скребли кошками на сердце Ляли, то поскрёбывали. Возможно, поэтому она не ответила отказом на просьбу съездить в Филькино.
Ещё зимой, отравившись палёной водкой, умерли старики Чеботарёвы, и скоро заканчивался полугодовой срок, отведенный для нотариального оформления наследства. Надо ехать в Фиму.
– Если бы я водила сама! – сетовала Надежда. – А у тебя перед экзаменами как раз есть время. Потом, в свадебной суете, его не станет. Опоздаем с бумагами.
Ляля удивилась:
– Попроси у отца машину с шофёром и езжай.
– Не хочу сплетен. Дело семейное, чужим глазам и ушам там делать нечего. Папино положение обязывает.
– Ну, тогда поедем вместе. Заодно памятник поставишь. Деньги, что ты послала на похороны, скорее всего пропили.
Пришлось Надежде Фёдоровне открыться перед дочерью:
– Не могу. Боюсь прошлого. Мать жалко, а отец урод. Как вспомню – тошнит. Пусть лежат, как положили. Мне всё равно.
Бабушку с дедушкой Ляля никогда не видела даже на фотографиях, знала об их существовании только потому, что время от времени отправляла по поручению матери посылки и переводы. Всегда удивлялась:
– Отчего такие мизерные суммы?
– Больше нельзя, упьются насмерть.
Упились-таки.
– Безработные, – пыталась оправдать родителей Надежда Фёдоровна.
Ляля пробовала рассуждать логически:
– Какие в деревне безработные, когда есть земля? Земле нужны только руки.
– Ей много чего нужно, земле-то: и лошадка, и удобрения, и любовь. А наши привыкли, что их в колхоз из-под палки гоняли, потому всячески отлынивали. Палку убрали, они и обрадовались: гуляй Вася! Догулялись.
Ляля всё пыталась отвертеться от бессмысленной, как ей казалось, поездки.
– Зачем тебе деревенская изба? Смешно. Квартира в столице, коттедж, казённая дача. Представляю тамошнее наследство!
Надежда Фёдоровна стала перечислять:
– Дом рубленый со скотным двором. Сарай. Курятник. Баня. Колодец в конце улицы, общий. Тридцать соток приусадебной земли – это немало. С одной стороны поле, с другой – лесок, мелкий ручей после войны запрудили – можно купаться, хотя дно не очень приятное, илистое. В шести километрах большое село, где до сухого закона был спиртзавод, молочная ферма, конюшни, МТС. Этого, наверно, ничего не осталось.
– Брось ты свою развалюху! Ведь никогда же не понадобится!
– Не ленись, пожалуйста, доченька, съезди, запиши на себя. Никто не знает Божьего промысла.
Когда разговор заходил о Боге, Ляля сдавалась, не желая вступать в спор: логика против религии бессильна. Хотя мать и не ходила в церковь, и не отличала веру от суеверия, но в детстве от бабок-прабабок какие-то азы Библии и десять заповедей усвоила. В её голове хранилось не так много, но что угнездилось, сидело крепко. По утрам Надя, отвернувшись, чтобы не видел муж, осеняла себя крёстным знамением и шептала:
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа – аминь.
А если позволяло время и никого не было поблизости, то возносила Святой Троице короткую молитву. На ночь читала про себя «Отче наш» – остальное позабыла. Бубнила без смысла и безо всякого религиозного чувства. Так, память предков. Пустая надежда на то, что хорошее где-то существует. Но что может быть лучше того, что есть у неё сейчас? О каком ещё счастье мечтать? Не раз голодная, холодная, битая, лежа в одиночестве на сеновале, она пыталась представить, как выглядит счастье, а теперь, сытая и при важном муже – вот оказия-то – не чувствовала себя счастливой. Разве это счастье, когда тоска забирает так, что впору повеситься? А Бог… Что Бог? И просить-то нечего – всё есть, но вдруг сообразит, почему ей худо. Ведь ни в чём она не повинна, только в том, что родилась, терпела и надеялась. Вот и сейчас ещё надеется. Может, и не напрасно – дочка вдруг внимательнее сделалась, даже в Филькино ехать согласилась.
Как не хотелось Ляле тащиться в глушь и заниматься бумажной волокитой, но после измены отца отказать матери не смогла. Загрузила на всякий случай в багажник подушки, одеяло, матрас, постельное бельё, пару кастрюль и сковороду, немного посуды и тронулась в путь. От Москвы до Филькино, которое она намеревалась посетить прежде Фимы, чтобы хоть иметь представление, о чем пойдет речь в сельсовете, километров двести с гаком. Последние пятьдесят – дороги никакой, яма на яме, песок хрустел на зубах, а уж если встречка попадётся – от жёлтой, мелкой, как прах, пыли из-под колёс в полуметре ничего не видно. Хорошо, взяла отцовский внедорожник, иначе села бы на брюхо или оторвала выхлопную трубу.
В конце пыточного пути замаячила деревенька с единственной улицей без названия, отмеченной столбами без электрических проводов. Частью уже наклонившиеся, подгнившие, они были похожи на заранее заготовленные для жителей виселицы и навевали нехорошие мысли. По краям улицы, ближе к жилью, пролегала широкая обочина, заросшая травой, по ней вилась тропинка, теперь уже мало заметная за недостатком ходоков. Посередине горбатилась глубокая глинистая колея, и редкие машины старались объезжать её по обочинам, потому и трава здесь была неопрятная, перемазанная подсыхающей землей. Вдоль дороги с каждой стороны, в линеечку, стояло по дюжине старых пятистенок. Из них только несколько домов выглядели относительно ухоженными – их купили для летнего отдыха почти задаром небогатые дачники из столицы ещё в советские времена. Другие – приобретены позже не для жилья, а из-за временной дешевизны земли, которая обязательно подорожает, когда в стокилометровой зоне всё расхватают и рвущаяся вширь Москва придвинется ближе, – эти дома стояли немые и безглазые. Часть строений оказалась просто брошенной на произвол судьбы – старики вымерли, молодежь, если и была, ушла в город. В палисадниках не видно привычных цветов. Правда, и мусора, который так уродует сельские пейзажи России, под заборами тоже не встретишь. Обычно у нас норовят сделать свалку прямо возле жилища или отступя, но ненамного. Только не зря начало Филькину, по слухам, положил немец. Иначе трудно объяснить, почему в деревне, где живут одни дряхлые старухи, так чисто, а мусор они по многолетней привычке, взятой у родителей, закапывают в глубокие ямы под огородами. С одной стороны – гигиена, с другой – гниющие останки отлично согревают почву для растений, что в средней полосе, где погода теплом балует редко, не последнее дело.
Отсутствие мусорных куч, пожалуй, единственное, что радовало глаз приезжего человека, оказавшегося в глухом углу, в стороне от цивилизации. Возле крайней избы, на хлипком, готовом в любую минуту упасть одноногом столике ещё стояла пыльная трехлитровая банка, прежде наполненная водой для путников. Нынче ни воды, ни алюминиевой кружки – её сперли сдатчики металлолома.
Оставленные хозяевами дома и эта банка, свидетельница иных времён, когда в деревне жили по заведенному предками порядку, произвели на Лялю гнетущее впечатление. Теперь все свободны поступать как хочется. Но чтобы хотеть, надо знать чего. А ничего эти последние филькенские могикане, лишенные смысла и стержня существования, не знают и не хотят. Доживают век в недоумении и слабой надежде на непонятные перемены, которые придут откуда-то со стороны, потому что изнутри уже ничего не изменишь – кончилось старое время.
Многие деревни Нечерноземья, где сельское хозяйство не даёт больших, а тем более быстрых доходов и всегда было скорее натуральным, для собственного прокорма, потихоньку исчезают с административных карт. Видно, и Филькину истаивать уже недолго. «Как же можно так забыть срединную Россию? – глядя на признаки запустения, с горечью думала Ляля. – Никаких денег не жалко, чтобы её поднять, иначе себя потеряем. Видно, девяностые годы напугали власть пустой казной больше, чем народ – народ у нас бывалый и терпеливый. Теперь федеральные закрома будут пухнуть, пока не взорвутся, но людям, которые эти богатства создали, не дадут ни копейки. И всё сгинет. А ведь пока ещё есть возможность спасти. Но не хватает ума и политической воли. Москва раздулась от денег, как клоп, но Москва – не Россия, это ещё Кутузов сказал».
Ляля поняла, что мать, живя больше двадцати лет в столице, плохо представляла, куда её посылает. Надежда и сама обнаружила бы тут мало знакомого. Дом Чеботарёвых стоял несколько на отшибе из-за того, что два соседних сгорели и, видимо, давно – фундаменты щедро заросли крапивой. Жилище предков, похожее на потерявшее форму, брошенное птичье гнездо, неожиданно вызвало у Ольги щемящую жалость. Отовсюду торчали какие-то палки, ветки, лохматились ошмётки рубероида, крыша бугрилась прижившимся мхом и даже чахлым деревцем, темнели пятна неряшливых заплат. Ступеньки крыльца прогнили и не просыхали от дождя до дождя.
Но снаружи оказалось даже лучше, чем внутри, где в кислом запустении валялось лишь неисчислимое количество порожних поллитровок. Что из вещей или мебели не успели пропить хозяева, вынесли соседи или воры. Впрочем, между этими двумя категориями деревенских жителей вполне можно поставить знак равенства. Тут привыкли таскать друг у друга, что плохо лежит, а если хозяева отсутствовали зиму – забирали и то, что лежало хорошо и даже казалось надёжно припрятанным. Воровали, конечно, пьянчужки, забывшие Бога и совесть, а таких, почитай, вся деревня, так сверх того ещё из Фимы зимой являлись любители поживиться и, шныряя свежим глазом по нищим избам, порой что и выискивали. Главное – собрать на бутылку.
Ляля постучалась в дом, во дворе которого висело бельё – значит кто-то есть. Внутри прибрано, но пахло нежилым. Старая хозяйка, несмотря на летнюю погоду одетая в телогрейку и глухо повязанная платком, сидела у маленького оконца, подперев щёку рукой, и без выражения глядела на пустую улицу.
Незваная гостья поздоровалась, представилась. Сказала вежливо, даже с непривычки немного заискивающе:
– Нет ли тут кого – за деньги в избе прибраться? Да и тараканов вывести, я тараканов боюсь панически.
– А мышей? – спросила старуха, следуя неведомыми путями собственных мыслей.
– Мышей не боюсь.
К мышам Ляля действительно относилась почти с нежностью: в детстве отец читал ей сказку, где кошка нанялась к мышатам няней, и пока мама-мышка ходила по делам, съела беззащитных малышей. Сказка вызывала бурю эмоций и жалость к мышатам. Любимой игрушкой была подаренная Ромой большая бархатная мышь.
– Тараканы разве мешают? – подивилась старуха. – Правда, маманя моя их не жаловала и часто тараканичала.
– Это как?
– А просто. Зимой вся семья на неделю перебиралась к родным или соседям, а двери и окна открывали. Изба вымораживалась вместе с насекомыми, одни клопы оставались, этих только паяльной лампой достанешь. Твои дед с бабкой в зиму померли? Так? С тех пор никто печь не топил, а мороз в этом годе стоял за тридцать. Так что тараканов там нет, не беспокойся.
– А крышу починить? – не отставала Ляля.
– На это у нас охотников не найдешь. Старики почти все вымерли, остатние давно своего часу ждут. Ты лучше в Фиме поспрашай.
Ляля не стала загонять машину во двор, только прогулялась по заросшему сорняками саду, открыла настежь окна – в доме пахло плесенью и было знобко от сырости. Потом сразу подалась в близлежащее село, где, щедро заплатив, договорилась с администрацией оформить нужные бумаги в один день – обещали к вечеру, в крайности завтра до обеда. Возвращаться в Филькино Ляле не хотелось, и она решила сходить на кладбище, отдать дань – чему, не знала, никаких чувств к неизвестным бабкам и дедкам не испытывала – ну, значит, дань традиции. Она напомнила председателю сельсовета, что мать переводила сюда деньги на похороны и на могильный крест.
Тот поморщился.
– Крестов мы не ставим, только железные пирамидки со звездами. Может, и был перевод. Да как теперь узнать? Бухгалтер уволился. Актив собирать, так неделя пройдёт, да и не полагается – причина мелкая.
– А Большаковы? Они местные. И семья была многодетная.
– Таких я вообще не помню. У стариков спросите, хотя тоже не факт. Тут ведь многих революция с корнем из нашей землицы повыдёргивала: кого арестовали, кто сам драпанул, а кого в Сибирь сослали. Где их могилы? Страна большая.
Время шло к обеду, Ляля только и успела, что купить в сельмаге до закрытия бутылку кефира и слойку с повидлом. Села на скамейку, поела с аппетитом на свежем воздухе, но до назначенного делопроизводителем времени ещё далеко. Она бесцельно пошла вдоль широкой улицы и уже собиралась возвращаться, когда увидела в стороне погост. «Ну вот, – подумала Ляля, – а говорят, мистики нет. Или ноги порой умнее головы?»
Неподалеку стояло неказистое строение: будка ли сторожа, отхожее место, контора? Не понять. Но маленькое окошко склоняло все-таки к последнему соображению. Ольга вошла и увидела за тумбой от канцелярского стола согбенного старика, смолившего очередную вонючую папироску возле консервной банки, полной окурков.
– Здесь можно узнать о старом захоронении? – спросила гостья, забыв, как требовали того деревенские приличия, поздороваться.
– Здравствуйте, милая, – старичок без укора вопросительно уставился на городскую посетительницу.
– Где могилы Чеботарёвых?
– Чеботарёвых? – повторил старик и закашлялся.
Вытерев глаза и рот мятым грязным платком, сказал:
– Не знаю. Всех запомнить нельзя. Вот раньше тут часовня стояла, при ней монах жил, тот точно знал и сам показывал. Советская власть часовню велела снести, а попика мимоходом прибили, чтобы людей Богом не смущал. Теперь порядка мало. Мне зарплату не платят, я тут от скуки сижу, хотя и на должности сторожа. Только чего покойников сторожить? У нас не город, цветы с могил не воруют. Дачники рассказывали, в Москве, в крематории из гробов цветы вынимают и продают. Называется цветочная мафия. Слыхала?
– Не знаю, теперь всё продают, – отмахнулась Ляля и вернулась к своей теме. – Вы же регистрируете захоронения? Номера присваиваете?
– Ну, вроде. – Сторож вынул из тумбы потрёпанную амбарную книгу. – Только нужно точно знать дату, иначе не найти. Старые бумаги вообще крысы поели.
– А могилы Большаковых?
– В каком годе умерли?
– Не знаю. Давно. От эпидемии тифа.
Сторож неодобрительно покрутил головой:
– Чего же от меня хотите, если сами своих кровных не помните? А тифа у нас отродясь не было. Вы погуляйте по правому краю, который заселялся раньше. Может, кого встретите.
Они вместе вышли на крыльцо из двух ступенек, и старик махнул цигаркой куда-то в сторону.
Ляля устремилась мимо новых могил, с крестами и висящими на них усохшими венками, к осевшим холмикам, долго бродила между ними, разгребая осоку и повитель руками и вглядываясь в стершиеся надписи на железных и деревянных столбиках, но никого из родных не обнаружила. Могилы, заросшие травой, выглядели тоскливее, чем заколоченные окна и уходящие в землю срубы Филькино. Дома способны оживать, могилы умирают навсегда.
Настроение у москвички испортилось. Так хорошо всё начиналось, а теперь невольно думается про распад плоти, и не чужой, а собственной. Зачем дана жизнь, если в конце всем назначена смерть? Злым, щедрым, горбатым, красивым. Всем, без исключения. И не позволено знать, легка или тяжела она будет. Зато смерть – единственно, о чём нам известно наверняка. Отмените смерть – и наступит хаос. Страшно представить, на что по жизни способны бессмертные, если смертные живут без страха и совести.
Ляля давно не видела открытого горизонта, не была на таком бедном погосте – без памятников и каменных надгробий. Тишина и простор навевали грусть, одна печальная мысль догоняла другую. Вот, например, какой странный кладбищенский ритуал – поклоняться мёртвому телу, покинутому душой. К нему и подойти-то страшно – холодное, другое, но очень похожее на прежнее, тёплое и любимое. Человек закончился, а ты на него смотришь. Некоторые бросаются целовать, не сознавая, что обнимают кожицу исчезнувшего плода, а потом – ходят, сажают цветы, жгут свечи возле кусочка земли, в которой нет ничего, кроме тлена. Какая нерациональная культура погребения. Стоит ли вообще заботиться о таком бесполезном предмете, как могилы предков? «Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам» – звучит красиво, даже сердце сжимается и слёзы подступают, но это заслуга гения – умение писать проникновенно. А мы уже совсем другие люди, без двух минут марсиане. Да и не поручали ей по кладбищам болтаться. Мать промолчала, а отец даже слегка рассердился, и сама она сюда больше не вернётся. Всё тщета.