Полная версия
Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 1
Историю политической культуры большевизма можно переформатировать как историю индивидуальных голосов, ведущих политический разговор в тех или иных коммуникативных сферах, применяя определенные понятия для достижения прагматических целей, оставаясь в рамках ограничивающего контекста коммунистического социолекта. Такая программа неизбежно отсылает к наработкам Кембриджской школы. Будем ли мы руководствоваться позицией Дж. Покока (которого в нашем случае интересовали бы скорее публичные документы оппозиции) или К. Скиннера (которому, видимо, были бы более интересны эволюционные моменты в языке/социолекте оппозиции, если бы это было предметом его исследования), исследование неизбежно столкнется с вызовом «микроисторического» погружения в контекст225.
Основываясь на идеях Кембриджской школы, мы видим свою задачу в реконструкции речевого действия дискутантов. Важно сочетать понимание цепи уникальных ситуаций высказывания, позволяющей автору сделать определенный полемический ход, с реконструкцией политического языка (идиомы, диалекта), определяющего репертуар возможных смыслов и выражений. Следуя Скиннеру, имеет смысл реконструировать авторские интенции и устанавливать, чтó выступающий совершал в том или ином высказывании. В конечном счете «если высказывание или иное действие совершалось волей агента, то любое возможное описание того, что агент имел в виду, должно обязательно соответствовать тому набору описаний, которые агент мог в принципе применить, чтобы описать и классифицировать свои слова или действия»226.
Подход Кембриджской школы не предполагает существования «понятий» как самостоятельных объектов, которые можно изучить вне контекста содержательной полемики. Он отрицает саму возможность построения истории одного понятия, будь то «демократия», «партединство» или «сознательность», вне связи с конкретными случаями его использования множеством говорящих. При рассмотрении партийной дискуссии 1927 года мы комбинируем анализ политического языка, заданного прагматикой локального употребления, со множеством других высказываний партийных лидеров – но не только их. Чуткость к семантическому содержанию концептов должна сочетаться с вниманием к иллокутивной силе высказывания, которая демонстрирует спектр значений, заложенных в тексте, но выходящих за пределы языкового сообщения, и свидетельствует о сознательном выстраивании отношений между текстом и политическим контекстом227.
Контекст находится в тексте: полемическая языковая ситуация состояла из совокупности идиоматических матриц, принятых в политическом языке большевизма 1920‑х годов и составлявших фон, на котором проявлял себя тот или иной участник дискуссии228. Необходимо поместить короткие, иногда неуклюжие ремарки лекторов и студентов в контекст современных им высказываний партийных вождей, поскольку смысл речевого акта рядовых партийцев становится понятен только при сравнении их риторической стратегии с «правилами политической игры», господствовавшими в то время. Скиннер, отказываясь от идеи, что язык некоторым образом «отражает» социальные или политические реалии, отстаивает концепцию «культурного лексикона» или «словаря»: политические практики помогали наделить значением политический словарь, но в той же мере и политический словарь помогал конституировать характер этих практик. «Обнаружение природы нормативного словаря, доступного нам для описания и оценки нашего поведения, – это одновременно и обнаружение пределов самого этого поведения. В свою очередь, это предполагает, что, если мы хотим объяснить, почему социальные агенты концентрируются на одних направлениях действий и избегают других, мы обязаны ссылаться на превалирующие моральные языки общества, в котором они действуют». Такой язык, скажем мы вместе со Скиннером, выступает не эпифеноменом проектов большевиков, «но одной из детерминант их поведения»229. Руководясь скиннеровской концепцией «культурных глоссариев», мы изучаем политической дискурс на основании выделения коммуникативных сфер: публичной (партсобрание) и скрытой (опрос в кабинете контрольной комиссии). Характер спора, разворачивавшегося в каждой из этих коммуникативных сфер, определялся спецификой взаимоотношений адресата и адресанта в каждой из них. Сфера «партсобрание» являлась пространством доминирования таких текстов, как «доклад», «проработка», «дискуссия»; здесь обсуждались различные аспекты политической ситуации. Значительно более ограниченное пространство опроса продуцировало изложение личной позиции, ответы на опросы. Там развивались стратегии увиливания, «придуривания», а иногда даже сопротивления.
Здесь важно подчеркнуть: стенограммы партсобраний – это набор не столько текстов, сколько высказываний. Главное в них – это речение или жест, направленные к Другому. Поскольку важно определить жанр высказывания, имеет смысл помимо Кембриджской школе обратиться также к М. М. Бахтину, подход которого обычно применяется к анализу художественных текстов, но с таким же успехом может служить и инструментом анализа политического языка. Бахтин предупреждает против смешения предложения и высказывания, подчеркивая важность последнего. Предложениями не обмениваются, пишет он, «обмениваются мыслями, то есть высказываниями, которые строятся с помощью единиц языка – слов, словосочетаний, предложений; причем высказывание может быть построено и из одного предложения, и из одного слова, так сказать, из одной речевой единицы». И еще: «Нейтральные словарные значения слов языка обеспечивают его общность и взаимопонимание всех говорящих на данном языке, но использование слов в живом речевом общении всегда носит индивидуально-контекстуальный характер. Поэтому можно сказать, что всякое слово существует для говорящего в трех аспектах: как нейтральное и никому не принадлежащее слово языка, как чужое слово других людей, полное отзвуков чужих высказываний, и, наконец, как мое слово, ибо, поскольку я имею с ним дело в определенной ситуации, с определенным речевым намерением, оно уже проникается моей экспрессией. В обоих последних аспектах слово экспрессивно, но эта экспрессия, повторяем, принадлежит не самому слову: она рождается в точке того контакта слова с реальной действительностью в условиях реальной ситуации, который осуществляется индивидуальным высказыванием»230.
Бахтина интересовала проблема типов высказывания. Он предлагал изучать не только словесную природу риторических жанров высказываний, но и влияние слушателя на высказывания (которые всегда в каком-то смысле являются незавершенными). При толковании отдельной реплики, недоговоренной, оборванной, ее домысливали до целого высказывания. Разговор Бахтина о диалоге высвечивает те коммуникативные элементы, о которых нам нужно поговорить в контексте поиска метода для прочтения партдискуссии. Выступающий в дискуссии отлично отдавал себе отчет, что он не говорит в вольном дискуссионном клубе. Речь его жестко регламентировалась, но, без сомнения, Бахтин бы сказал, что определяющую роль здесь играли не внедискурсивные, силовые механизмы, а правила жанра. Таковы, например, короткие, бытовые жанры приветствий, реплик, которыми пестрят партийные стенограммы, или более официальные длинные жанры отчетов и докладов. «Эти жанры требуют и определенного тона, то есть включают в свою структуру и определенную экспрессивную интонацию. Жанры эти – в особенности высокие, официальные – обладают высокой степенью устойчивости и принудительности. Речевая воля обычно ограничивается здесь избранием определенного жанра, и только легкие оттенки экспрессивной интонации (можно взять более сухой или более почтительный тон, более холодный или более теплый, внести интонацию радости и т. п.) могут отразить индивидуальность говорящего (его эмоционально-речевой замысел)»231.
Разговор, как и текст, не мог не оглядываться на жанр. Что-то его структурировало, делало понятным. «Мы говорим только определенными речевыми жанрами, то есть все наши высказывания обладают определенными и относительно устойчивыми типическими формами построения целого», – говорит нам Бахтин. Коммунист обладал богатым репертуаром устных речевых жанров, уверенно и умело пользовался ими, даже когда не отдавал себе отчет в их существовании, как известный мольеровский персонаж, который не знал, что говорит прозой. Коммунист умел отливать свою речь в подходящие жанровые формы. Прежде чем открыть рот, он уже предощущал речевое целое, которое затем только дифференцировалось в процессе речи. Слыша чужую речь, дискутирующий сразу распознавал ее жанр, предугадывал приблизительную длину речевого целого и его конец. Если бы выступающему приходилось создавать речевые жанры впервые в процессе речи, политическая коммуникация была бы невозможна232.
Нас интересует смена речевых субъектов, создающая четкие границы высказывания, в разных сферах деятельности и быта коммуниста, в зависимости от различных условий и ситуаций его общения. Проще и нагляднее наблюдается эта смена речевых субъектов в обсуждении на партсобрании, где высказывания собеседников – то, что Бахтин называет «репликами», – сменяют друг друга. «Каждая реплика, как бы она ни была коротка и обрывиста, обладает специфической завершенностью, выражая некоторую позицию говорящего, на которую можно ответить, в отношении которой можно занять ответную позицию». В то же время реплики были связаны друг с другом. «Но те отношения, которые существуют между репликами диалога, – отношения вопроса-ответа, утверждения-возражения, утверждения-согласия, предложения-принятия <…> возможны лишь между высказываниями разных речевых субъектов, предполагают других (в отношении говорящего) членов речевого общения». Такие отношения между целыми высказываниями не поддаются грамматикализации. Бахтин говорил о «более или менее резкой диалогизации жанров политического высказывания, ослаблении их монологической композиции, ощущении слушателя как собеседника». Реплика в партдискуссии – звено в цепи речевого общения; она связана с другими высказываниями – и с теми, на которые она отвечает, и с теми, которые на нее отвечают; реплика предполагает постоянную смену речевых субъектов. Когда Бахтин подчеркивал разнородность речевых жанров, относя к ним разнообразный мир политических выступлений, развернутую и детализованную резолюцию, письмо, короткие реплики бытового диалога и довольно пестрый репертуар деловых документов, он, по сути, давал нам чуть ли не полный перечень источников этой главы.
Наш анализ сочетает две интенции. С одной стороны, он идет за источниками хронологически и очень подробно, шаг за шагом, описывает ходы и контрходы партийной дискуссии. Читателю предлагается монтаж источников с минимальными авторскими ремарками. Наша цель тут – уйти от обобщений, стать мухой на стене, внимательно слушающей разные выступления. С другой стороны, как бы на полях повествования, мы пытаемся анализировать язык эпохи, а это уже подразумевает систематическое описание основных черт большевистского политического дискурса.
Оставим открытым вопрос, погружаемся ли мы в дискурсивные глубины или, наоборот, фокусируем внимание на формальной, внешней стороне разговора, – так или иначе, мы указываем здесь на то, чего сами дискутирующие не подмечали.
1. В поиске языка
Принципы «демократического централизма» должны были обеспечить учет мнений партийных масс, позволить им сказать свое слово в определении партийной линии. Решения партии, однако, принимались путем передачи мнений не только сверху вниз, но и снизу вверх. Коммунисты вырабатывали партийную линию в ходе «дискуссий», проводившихся за несколько месяцев до съезда. В этот период, тянувшийся обычно около месяца, они имели право пропагандировать свои платформы, делать свои предложения. С намерением привлечь к дискуссии как можно больше участников партийная пресса чуть ли не на ежедневной основе публиковала «дискуссионный листок», где каждый коммунист имел право высказаться и сделать свои предложения. Всего этого требовал партийный устав, и к этому коммунисты начала 1920‑х годов успели привыкнуть. Но вскоре что-то пошло не так: уж слишком часто то те, то другие партийные группировки требовали дискуссии, уж слишком часто становились они в «оппозицию» к ЦК.
Оппозиционерам инкриминировалась тяга к «говорильне», что свидетельствовало об отсутствии элементарной партийной выдержанности. Понятие «дискуссия» в нарративе ЦК маркировалось негативно: они-де хотят дискутировать, чтобы не дать нам работать, и дискуссия парализует действие. Как видим, «дискуссия» тут – негативная ценность, зло, в которое партию пытаются втянуть. Оппозиция отвечала своим контрходом: отказываясь созвать съезд, с нами не разговаривая, ЦК-де нарушает партийный устав, пренебрегает ленинскими ценностями. Таким образом, обе стороны использовали риторику осквернения и очищения233.
7 октября 1926 года «Правда» опубликовала статью, заканчивающуюся не то угрозой, не то призывом: «Партия даст крепкий большевистский отпор тем, кто провоцирует ее на дискуссию. Партия хочет дела, деловой работы, а не болтовни „снова“ и „снова“ на решенные темы. Партия дискуссировать не хочет».
«И нам не нужна дискуссия», – шутили оппозиционеры в ответ. Вот два анекдота в этом духе:
Идет заседание Политбюро ЦК. Приносят письмо, адресованное Сталину, секретарь распечатывает его и читает: «Вы марксист, я не марксист. Вы коммунист, я не коммунист. Вы правы, я не прав. Извините. Троцкий». – «Ну-ка, что там такое?» – спрашивает Сталин, берет письмо у секретаря и читает: «Вы марксист, я не марксист? Вы коммунист, я не коммунист? Вы правы, я не прав?! Извините! Троцкий».
В Политбюро была получена покаянная телеграмма Троцкого. Калинин зачитал ее так: «Я ошибался, а вы – нет. Вы были правы, а я – нет. Лев Троцкий». Члены Политбюро были готовы аплодировать, как вдруг Каганович вскочил: «Вы же неправильно поняли телеграмму, дайте-ка я прочитаю! „Я ошибался, а вы – нет?! Вы были правы, а я – нет?! Лев Троцкий“»234.
Большая советская энциклопедия (1926) писала особо о политическом анекдоте, «получавшем в моменты политических кризисов большое агитационное значение, как своеобразное орудие политической борьбы», – и мы будем часто обращаться к этому жанру235. Оппозиционеры пытались представить себя мастерами намека, увиливания, риторической изощренности. Но у анекдотов был и более широкий смысл: где правильный язык, а где диалект – тонкий вопрос, не каждому доступный, – говорилось в них полунамеками. В этом вопросе и заключался партийный спор.
Оппозиция требовала новой дискуссии. Зиновьев, Каменев и Пятаков 5 октября 1926 года отправили в Политбюро письмо, где утверждалось, что ЦК «воли партии» не отражает, что в партии аппаратное засилье и бюрократический уклон. Бухарин, Рыков и Томский отвечали им от имени большинства ЦК: с каких это пор «каждый партийный вельможа может в любую минуту наплевать на этот „аппарат“ и идти опрашивать когда угодно, где угодно и о чем угодно „рабочие ячейки“? Где должно обретаться в это время партийное руководство, какова судьба принятых партийных решений – все это неважно, все это „бюрократическое самомнение“. Исходная точка оппозиционной премудрости есть, таким образом, отрицание партии как организационного целого. <…> Когда это в традициях нашей партии бывало, чтобы любому партийному барону дозволялось разыгрывать на спине партии свои фантазии?»236 Вожди левой оппозиции, к которым на этот раз примкнул Троцкий, отвечали на заседании Политбюро 8 октября 1926 года: «Руководящие партийные организации, начиная с Московской, призвали партийные ячейки воспротивиться дискуссии всеми средствами. Этим самым реальные разногласия оказались замененными одним-единственным вопросом о дисциплине. Ни для кого из нас не может быть сомнения в том, что рабочие ячейки хотели выслушать не только официальную, но и оппозиционную точки зрения и стремились обеспечить строго партийный характер обсуждения»237. Бухарин и его группа вновь отвечали (11 октября 1926 года): «Мы отметаем заявление документа оппозиции о том, что „партия, поставленная перед необходимостью выбирать между внутрипартийной демократией и дисциплиной, отказалась на данной стадии входить в обсуждение спорных вопросов по существу“. Мы считаем, что это противопоставление внутрипартийной демократии партийной дисциплине не имеет ничего общего с организационными принципами ленинизма. <…> Оппозиция не может отрицать, что попытки оппозиции, представляющей ничтожное меньшинство, навязать подавляющему большинству партии дискуссию не имеют ничего общего с внутрипартийной демократией»238.
6 октября 1926 года «Правда» напечатала ироническое стихотворение Демьяна Бедного «Всему бывает конец»:
Троцкий гарцует на старом коньке,Блистая измятым оперением,Скачет этаким красноперым МюратомСо всем своим «аппаратом»,С оппозиционными генераламиИ «тезисо-моралами», —Штаб такой, хоть покоряй всю планету!А войска-то и нету! <…>Надо твердо сказать «крикунам»И всем, кто с ними хороводится:«Это удовольствие намЧересчур дорого обходится!Довольно партии нашей служитьМишенью политиканству отпетому!Пора наконец предел положитьБезобразию этому!»8 октября 1926 года первую страницу той же газеты украсило стихотворение Демьяна Бедного «Взвод. Дискуссионная баллада» – о том, как оппозиционерам заткнули рот на заводе «Авиаприбор»:
Перманентно-фракционныйВышел «вождь». Привычна роль:– Смир-р-р-но, вз-з-звод дискуссионный!Слуш-ш-ш-шай лозунг и пароль! <…>Но – не дрогнула ячейка:Приняла гостей в штыки.Фракционная семейкаПрикусила языки.По мнению наркома просвещения Луначарского, Бедный открыл новый метод поэзии, допускающий смешение публицистики и ритмической речи, партийных директив и «массовых форм», соединяющий «разительность» и «наивность», а потому действенный и доступный. Комсомольцы же Москвы находили, что Бедный «нетактичен по отношению к старым партийным работникам…». Строки «Радек весел, как мартышка, / Вьется эдакой глистой, / У Зиновьева одышка», по их мнению, неуместны и «ничего, кроме отвращения, не вызывают»239. В редакцию «Правды» поступило письмо Михаила Богданова, возмущенного «новым видом всесоюзного хулиганства. Такое в прошлом делалось по отношению к царю Николаю», теперь стараются «осмеять, поставить в самом нехорошем свете» вождей революции. «Разве Зиновьев, Радек, Смилга, Троцкий заслужили такого всесоюзного осмеяния перед широкими народными массами? [Демьян Бедный] – это не народный поэт, который несколько месяцев тому назад ходил на задних лапках перед Зиновьевым и Троцким, принимал от них Орден Труда, воспевал и хвалил в своих сочинениях, а казенный писака хулиганствующего типа». Но поэт не отступал: «Мне эта х…на с чувствительными запевами – „зачем ты Троцкого?!“ надоела», – жаловался он Сталину240.
Демьян Бедный выражал мысль партийного руководства: новая дискуссия в партии нецелесообразна, нужно заниматься делом, а не болтать до помрачения сознания. Передовица «Правды» от 22 июня 1927 года завершалась словами: «Партии нужно большевистское единство, пролетарская дисциплина, во что бы то ни стало и без всяких, каких бы то ни было, оговорок». «Дискуссия не случайное явление, – комментировала Сибирская контрольная комиссия. – В истории нашей партии таких попыток к расколу было уже несколько. II-й съезд – вот первый пример. Здесь оппозиция – меньш[евики] имела успех, она добилась раскола. А профсоюзная дискуссия – это тоже попытка к расколу. Колебания одной части партии всегда были присущи. Так будет и в дальнейшем, задача контрольной комиссии улавливать признаки и принимать меры, чтобы работа оппозиции не приносила нам существенного вреда». При таком видении оппозиция являлась «плод[ом] мелкобуржуазного окружения, они выражают стремление этой мелкой буржуазии внести в партлинию соответствующие поправки»241. Недалека от такой аргументации была и медикализация образа партии, где оппозиция выступала в роли бациллы, вносящей заражение в партийное тело242. Можно насчитать целый ряд «методов, применяемых в борьбе с изжитием болезненных явлений в ВКП(б)»243.
Партийный дискурс строился на контрасте железной твердости большевика и чего-то аморфного, рыхлого, дряблого. Большинство ЦК видело в себе воплощение физической стойкости и ясности ума и противопоставляло себя топкому, киселеобразному оппозиционному «болоту». Оппозиция, по их мнению, находила поддержку у больных, расслабившихся товарищей, «потерявших революционную перспективу, впавших в панику»244. Оппозиционерам было свойственно «сомневаться»; они оказались «неискушенными», «недостаточно подготовленными к ясному пониманию основ ленинизма»245. Большевик, шедший не той дорогой, поддавался «унынию» и вообще «человечески деградировал», «обижался», «злился». «Разложение в быту» часто взаимодействовало с «идейным разложением» – оба этих недуга подталкивали друг друга. В связи с этим можно говорить о боковой линии «коммунистической антропологии», которая понимала «упадок» не в узкомедицинском смысле этого термина, а холистически.
Оппозицию продолжали описывать как уклон. «Отдельные отряды нашей партии, – писал Емельян Ярославский, – бросаются в сторону, начинают отдельно от партии обсуждать – нельзя ли идти другой дорогой, – а отсюда получаются группировка, фракция, оппозиция»246. Другие соглашались, что линия Зиновьева и Каменева была «ломаная, зигзагообразная, кривая». Но отсюда следовало, что конечная цель последних совпадала со стремлениями партии, даже если в пути они отклонялись247.
Хронологически соединяясь с разгромом зиновьевской ленинградской оппозиции и московским «делом Лашевича» в первой половине 1926 года, наше действие переходит в Сибирь. В Сибири оказались многие приближенные Зиновьева и сосланные студенты московских и ленинградских партийных вузов; там начали развиваться значимые для нас события. Переходя от обсуждения оппозиции в верхах к рассматриваемой здесь сибирской организации, можно увидеть, как обозначенные нами дискурсивные модели разворачивались в широких партийных массах.
В ноябре 1927 года дискурсивная обстановка в партийной организации Сибири начала обостряться. Речь пошла о «перерастании оппозиционной деятельности в антисоветскую»248. «Троцкистская оппозиция, – утверждал заместитель полномочного представителя ОГПУ по Сибирскому краю Борис Аркадьевич Бак, – нам опасна главным образом потому, что своей фракционной работой она способствует оживлению активности мелкобуржуазных элементов страны <…> Оппозиционеры молятся теперь новым богам»249. По этому поводу высказался не кто иной, как Сергей Иванович Сырцов, в 1918 году зампредседателя СНК Донской Советской республики, затем комиссар 12‑й армии, в 1920 году секретарь Одесского губкома партии и – самое главное в нашем контексте – первый секретарь Сибирского крайкома ВКП(б). «Бывшие революционеры торопятся быстрее пробежать ступень на лестнице политического банкротства, – заметил Сырцов. <…> – Партия к этому подготовлена. Она давно уже числит их в списках склонных к дезертирству. <…> Вы растеряли свои партбилеты, растоптали их в грязь»250. И. И. Козьмин писал от имени Сибирской контрольной комиссии: «Робко заявив о своем „инакомыслии“ по принятым партией решениям, оппозиция занялась далее доставкой и изучением секретных партийных и оппозиционных документов. Следующий этап – создание фракций с выборными руководящими органами, техническим аппаратом, членскими взносами, шифром и прочими атрибутами политических организаций времен подполья. Еще шаг – и логика фракционной борьбы приводит оппозицию к грани, за которой внутрипартийная фракция начинает уже отпочковываться от партии, перерождаться в самостоятельную партию»251. «Напрасно обвиняют оппозицию в сумерках, – язвили в прессе. – У них не сумерки, а беспросветная ночь. Партия пыталась оппозицию излечить. Но говорят – горбатого могила исправит»252. Сталин угрожающе заявил, что «фронт нашей оппозиции слился объективно с фронтами врагов и противников диктатуры пролетариата», но «объективно» здесь значило «неумышленно»253. Несмотря на жесткое утверждение, что оппозиция «становится центром, вокруг которого <…> начинают группироваться явно враждебные нам контрреволюционные силы», добавлялось, что это, конечно, происходит «помимо воли и желания самой оппозиции»254.
5 декабря 1927 года Новосибирская контрольная комиссия требовала от оппозиционеров определиться, заблудились ли они или пошли другой, своей дорогой: «Наша задача вам на это указать и сказать: или идемте вместе с нами, как было все время, или в конце концов вы создаете свою партию и прямо заявляете, что нам, мол, с вами не по пути, что мы будет работать в другой партии – и тогда нам не о чем говорить. По-моему, об этом надо прямо сказать: да, мы ошибались, нам дорога партия и мы будем опять с вами – как, может быть, поступили Зиновьев и Каменев в октябре, когда Вл. Ильич, несмотря на их близость к нему, все-таки отрекся от них, но потом они шли вместе: Каменев был заместителем т. Ленина, а Зиновьев работал Председателем Коминтерна». Каменев и Зиновьев опять оступились, но партия продолжала держать двери перед оппозиционерами открытыми: «Ни один оппозиционер, если он сознает свои ошибки в этом отношении и придет в партию, не будет посмешищем, а, вероятно, снова будет оценен и снова будет приносить пользу партии»255.