bannerbanner
Под розами
Под розами

Полная версия

Под розами

Язык: Русский
Год издания: 2022
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– С того, что есть люди, которые в твою бредятину верят, вот с чего. Но по-моему, в основном он злится потому, что ты про него забываешь, Поль. Не приглашаешь его больше на показы своих фильмов. Почти никогда не звонишь, не зовешь его пообедать или поужинать. Или просто спросить, как у него дела. Он злится, потому что ты не отвечаешь на звонки. Потому что ты в такой отключке, что и вправду веришь, будто маму не волнуют твои фильмы. Веришь, что нас с Антуаном не волнует вся та ересь, какую ты несешь в интервью. Потому что ты в последние годы не желал видеть папу. Потому что так долго доставлял им столько горя. Потому что семья из-за тебя разлетелась вдребезги.

– Вдребезги – это сильно сказано. Я просто отошел в сторонку. Или меня задвинули в сторонку, если угодно. Вы по-прежнему были семьей, только без меня.

– Нет, Поль. Так не бывает. Семья – это целое. Отруби ей один член, и ее больше нет. Она теряет изначальную форму. Разлетается… Слушай, давай только завтра без глупостей, ладно? Антуан не вынесет. И мама тоже.

– Окей, старшая сестрица. Оставлю старого мудака в покое.

– Не говори так про папу.

– Окей. Не буду больше называть старого мудака старым мудаком. Хоть над тобой он тоже поизмывался, старый мудак.

Он открыл свою коробку “Партагас”, но та оказалась пуста. Я смотрела, как он шарит в кармане, извлекает помятую пачку сигарет.

– Пытаюсь завязать с сигариллами, – добавил он то ли всерьез, то ли в шутку, я не поняла.

Он зажег сигарету, протянул мне, достал другую. Сколько я не курила? С последних родов, скорее всего. Вообще-то с того дня, когда выяснилось, что дочка тут, у меня в животе, а мы со Стефаном вовсе этого не предполагали. Двоих детей более чем достаточно. Да и возраст у нас уже неподходящий.

– Мама! Курить нехорошо!

Я обернулась. По террасе шла Ирис, в пижаме, волоча своего медвежонка. Блин! Надо же ей было явиться ровно в эту минуту. Открыть глаза, решить, что спать она больше не хочет, что отца, как всегда, будить не надо, хоть он и под боком, и притащиться ко мне сюда, именно сейчас. Когда я первый раз затянулась первой за сто лет сигаретиной.

– Это кто? – Она показала на Поля.

– Ну… Ирис… Это твой дядя.

– А вот и нет. Мой дядя – дядь Антуан.

– Да, верно, – произнес Поль. – Дядь Антуан – твой настоящий дядя. Твой любимый дядя. А я другой. Темная сторона дяди.

– Не понимаю, – всхлипнула Ирис и прижалась ко мне.

– Тут и понимать нечего. У тебя два дядюшки. Вот он – Поль, он старший из моих братьев, но ты его в самом деле давно не видела. Ты была еще маленькая. Забыла, наверно, вот и все.

– Нельзя забыть дядю.

– Меня можно, – отрезал Поль. – Поверь, меня быстро забывают. Что и требовалось доказать.

Ирис закрыла глаза. Я почувствовала, что она опять засыпает. Немного покашляла, может, из-за сигареты, и уже, казалось, задремала, но вдруг спросила Поля, есть ли у него дети или хотя бы любимая. Дважды получила ответ “нет” и на том успокоилась. Нас окружала полнейшая тишина. Ни единой машины на улице. Ни одна собака не лает. Не слышно вдали RER. Я подумала, что, наверное, уже совсем поздно и завтра мы будем невыспавшиеся. Взглянула на малышку. Та дышала ровно, на сей раз точно спала. Поль на другом конце стола наливал себе еще виски. Кивком спросил, хочу ли я тоже, и, не дожидаясь ответа, налил заодно и мне.

– На самом деле ты так и не сказала. Когда мы с тобой последний раз виделись. Что ты об этом думаешь.

– Про что думаю?

– Про фильм.

– Ну… Я не то чтобы могла. Вокруг тебя было столько народу. Ты был не особо… доступен. Но мне понравилось, конечно. По-моему, даже больше, чем все остальные.

Я не добавила: но, знаешь, мне все твои фильмы нравятся. Пусть даже мне от них больно. Не за себя. Ведь меня ты всегда щадил. Иногда даже давал красивую роль. Старшая сестра-защитница. Врачевательница и утешительница. Эдакая святая в миру. Как будто такое было, мать вашу. Как будто это так просто. Но от всех твоих фильмов мне было больно. Больно за Антуана. За маму. За папу. И за остальную родню тоже.

– Остальную родню? – возразил бы он. – А тебе до них какое дело? Ты с ними и не видишься никогда.

– Я нет, но мама…

– Мама меня никогда ни в чем не упрекала.

– Потому что она очень боится окончательно тебя потерять. Она мать. Она готова простить своим детям что угодно. Пусть хоть ногами ее топчут. Ты бы ее видел только что. Изо всех сил старалась не спать, надеялась, что ты появишься. Знаешь, что она мне сегодня утром сказала, когда я приехала?

– Нет.

– Что во всем этом есть по крайней мере один плюс: мы наконец все здесь соберемся. Наконец-то трое ее детей будут под родной крышей.

Нет, я ничего такого ему не сказала. Только похвалила, как всегда. Конечно, мне его фильм понравился. Конечно, это Антуан не отличает реальность от вымысла, вечно все принимает на свой счет, на наш счет, вечно он все перетолковывает.

– Но почему ты меня позвал на тот просмотр? Я могла сходить на фильм, когда он выйдет.

Он затянулся сигаретой и пустился в какие-то невнятные объяснения, типа он думал, может, мне будет приятно посмотреть на актеров, игравших главные роли. Особенно героиню: вроде бы он вспомнил, что она мне всегда нравилась.

– Помнится, у тебя в свое время даже ее фото над кроватью висело.

– Ты что, издеваешься? Ты за кого меня принимаешь? За дурочку шизанутую? Типа девушка хлопнется в обморок, увидев живую актрису?

Губы его слегка скривились. Я отлично видела, что он смутился: его вдруг уличили. Взяли с поличным на полной ерунде. Он на миг замешкался, потом забормотал, что в фильме есть парочка мест, ему хотелось, чтобы я их увидела при нем. Хотел посмотреть на мою реакцию, почувствовать мое отношение. Какой абсурд: сидели мы далеко друг от друга, да еще и в темноте. Все равно, ему хотелось пережить вместе со мной эти воспоминания, переосмысленные, извлеченные невесть откуда, заново воплощенные на большом экране. Я попыталась вызвать в памяти кадры из фильма, извлечь их из-под завалов всего прочего – Янна, больничных коллег, пациентов, детей, Стефана, всего, что нахлынуло и опустошило меня за последние недели. Нелегкое дело, но с его творчеством всегда так было. Слишком много мыслей во мне теснилось, пока сменялись картинки на экране. У меня все расплывалось перед глазами. Часто я даже за действием переставала следить, путалась в сюжете. Слишком старалась все опознать, расшифровать, нащупать, где там ложь, предательство, удары ниже пояса, намеки, скрытые месседжи. И видела их везде. Это было совершенно параноидальное восприятие – но Поль сам твердил на каждом углу, что даже у параноиков есть настоящие враги. Напрасно я напрягала извилины, мне было непонятно, какие эпизоды он имеет в виду. Какие такие переосмысленные, перетолкованные общие воспоминания должны были меня растрогать или смутить.

– Не понимаешь?

Я покачала головой. Ирис у меня на руках завозилась, плохой сон приснился. Я поцеловала ее в макушку.

– Правда? – не унимался Поль. – А та сцена, где она его лечит? Он приходит домой посреди ночи, ходил в парк к мальчишкам, налетел на того типа, что его отдубасил, и вот идет через кухню, сталкивается с отцом, а отец, не говоря ни слова, качает головой и глядит на него с таким презрением, отвращением, ненавистью. Он поднимается на второй этаж, лестница скрипит, просыпается сестра. Приоткрывает дверь и видит его. Он ей улыбается страдальчески. Она подходит ближе, видит его раны и перевязывает его в ночи. И еще та сцена, помнишь, с дедом, когда он является к ним ни свет ни заря. Брат с сестрой уже встали, оделись, собираются уходить. И старик их увозит на своем прокуренном “пежо”. Они едут в лес. Молча бродят по тропинкам. А потом возникает лань. Как озарение какое-то перед возвращением в выстуженный дом.

Я прекрасно понимала, о каких сценах речь. Типичные для его воображения эпизоды. Они мне тогда понравились, и я улыбнулась, потому что, конечно, эта его манера изображать меня святой уже в подростковом возрасте, уже врачующей и милосердной, так далека от меня, от меня настоящей, – стоит лишь спросить Стефана, часто упрекающего меня в холодности, спросить пациентов, считающих меня сварливой и нелюбезной, спросить коллег, для которых я – душнила, спросить детей, по горло сытых тем, что я на них ору по любому поводу, вечно пристаю, чтобы навели порядок и не шумели, – в общем, всем тем, в чем я, сама того не желая, похожа на отца, иногда я прямо слышу в своем голосе его голос. А главное, на мой взгляд, все эти сцены – чистый вымысел. Их никогда не было, они существовали только в вывихнутом мозгу Поля, давно переставшего отличать настоящие воспоминания от тех, что он себе выдумал, настоящее прошлое от того, какое жило в его фантазмах, потому что он его без конца переписывал и переписывал. По-моему, он сам не сознавал, как с каждым новым фильмом, с каждой новой пьесой реальность все больше сдвигается со своей оси, чуть-чуть, всего на пару миллиметров, и за двадцать лет это отклонение просто-напросто превратилась в различие между правдой и ложью. Когда я пыталась его вразумить, он всегда прикрывался ссылками на относительность восприятия и воспоминаний, на нашу способность замкнуться в отрицании – во всяком случае, мою, потому что, послушать его, так это другие вечно не желают видеть вещи в их истинном свете, недооценивают, уклоняются, а он, само собой, глядит прошлому прямо в лицо – и тут мне вспоминался его Рене Шар из лицейских времен: “Ясность – самая близкая к солнцу рана”[5], и я притворялась, что зеваю, чтобы его позлить, а потом выдать ему один из любимых его панчлайнов: ты, верно, меня путаешь с кем-то, кому интересна эта твоя фигня.

Руки у меня устали держать Ирис. И было уже так поздно. Я безумно хотела спать, печаль, накопившаяся за последние недели, измотала меня вконец, скоро мне не хватит ни сил, ни мужества отнести Ирис наверх, в постель.

– Знаешь, Поль, этого всего на самом деле не было.

– Как это?

– Все эти сцены происходили только в твоей голове. Или в других фильмах, книгах, песнях. Ты столько их переварил. Так с ними отождествился. Превратил их в собственные воспоминания. Но я никогда не перевязывала тебя в ночи. Или совсем этого не помню. И дедушка не приезжал за нами на заре и не увозил в молчаливый лес. Или я забыла. Не знаю даже, сталкивался ли ты нос к носу с папой, вернувшись из парка, со встречи с мальчишками. Смотрел ли он на тебя с таким уж презрением. Приходил ли ты когда-нибудь домой избитый. Не знаю даже, существовал ли этот парк, гуляли ли там мальчишки, бывал ли ты там хоть раз. Но в фильме все это очень красиво. И я знаю, откуда это. Знаю, это взялось из твоей головы, это идет от тебя. И не нужно, чтобы это связывалось с настоящим воспоминанием. С тем, что было. Знаешь, довольно того, что это идет от тебя… Что ты это вообразил.

Я встала. Малышка тяжело повисла у меня на руках. Размягченные алкоголем ноги слегка заплетались. Я пошла к лестнице. Как я ни старалась, каждая ступенька отзывалась скрипом, и в голове на миг мелькнула мысль: “Черт, папу разбужу, опять разорется”. А потом я вспомнила, что он умер и что завтра похороны.

* * *

В спальне посапывал Стефан под умиленным взглядом Жан-Жака Гольдмана[6] – это при нем я так часто “засиживалась поздно”, это меня он спрашивал, “о чем мечтаешь, девочка”, и это опять же у меня дом “такой чистый, что даже подозрительно, в таких обычно люди не живут”. Как всегда, Стефан растянулся поперек кровати и занял ее всю. Когда я его за это упрекала, он всегда отвечал, что мне всего лишь надо ложиться в одно время с ним; это верно, я часами торчала на первом этаже, неизвестно чем занималась, он ждал в слабой надежде хоть раз заняться любовью и в итоге, отчаявшись, засыпал. Иногда просыпался в два-три часа ночи, а меня все не было. А потом целый день слушал мои жалобы, что я как выжатый лимон.

– Ты вечно измотана, но это же понятно. Не высыпаешься, вот и все.

Как будто все так просто. Щелкнул пальцами, и все в порядке.

Я положила Ирис на матрас на полу, рядом с братом и сестрой. Стефан рвал и метал, как нас устроили, – можно подумать, мы приехали развлекаться на уикенд или праздновать Рождество. Он считал, что Поль не появится, никаких шансов. Все мосты между ним и отцом сожжены, какой ему смысл приезжать на похороны? Комната его свободна, а наши двое старших уже как-никак почти подростки. Уже вышли из того возраста, когда спят в одной постели, да еще на надувном матрасе и в придачу в одной комнате с родителями.

– Это только на одну ночь, – отозвалась я.

– На две, – поправил он.

– Да-да, прости. Прости, что мой отец умер. Прости, что мои родители, в отличие от твоих, живут не во дворце…

– Во дворце… – вздохнул Стефан, пожав плечами. – Надо же, во дворце. Но все верно… Я и забыл, что живу с Козеттой…

На миг мне показалось, что он сейчас изобразит свою любимую сценку. Чистая классика, он ее исполнял, едва у нас заходил разговор о детстве. Брал в руки воображаемую скрипку и начинал ехидный рассказ о приключениях бедной малютки Клер, такой несчастной в своем доме в пригороде, несмотря на собственную комнату и собственный садик. Бедняжка Клер проводит летние каникулы в кемпинге, а богачи живут в гостинице или у себя на даче. Бедняжка Клер сосет фруктовый лед и смотрит на корабли. Бедняжка Клер, у нее нет денег купить себе куртку Chevignon, свитер Poivre blanc и кроссовки Nike, как у всех… Она ест всякую дрянь из Ed l’Épicier или Aldi[7], а у буржуев печеньице “Пепито”, муссы-хренусы…

– И хнык-хнык-хнык, и хнык-хнык-хнык, – укачивал он меня под конец. – Какая несправедливость. Но ведь тебе нечего завидовать Полю и строить из себя Плаксу Миртл…

А потом звучно чмокал меня в лоб.

Но на сей раз он сдержался, разговор на том и кончился. Может, почувствовал, что это уже слишком. Может, заметил, что я вот-вот заплачу. С этим он никогда не справлялся. С моей возбудимостью, с моей чувствилкой, как он выражался. Притом что чаще всего, наоборот, упрекал меня в замкнутости. В итоге я сказала, что, если ночевка его так раздражает, пусть завтра вместе с детьми возвращается домой. В конце концов, их присутствие требуется только на погребении. Со всем остальным я прекрасно разберусь сама.

В кармане завибрировал телефон. Янн. Он думает обо мне. Целует меня там, и там, и еще там. Желает удачи на завтра. На миг мне захотелось запереться в ванной и поласкать себя, думая о нем. Но для этого я слишком дохлая. И чтобы спать, тоже слишком дохлая. Это ничего не значит, знаю, но я чувствовала, что это выше моих сил – раздеться, натянуть ночную рубашку, приподнять одеяло, отпихнуть тело Стефана, услышать его ворчание, ощутить, как его руки хватают меня за задницу или за грудь, пока он тут же не уснет снова. Ждать, когда наконец навалится сон. Невыносимо. Проснуться слишком рано, не отдохнув. Легче застрелиться. Я знала, что все так будет. Как могло быть иначе? Папа умер. Поль все-таки появился, и какая-то часть меня была рада, но другая опасалась последствий. В отличие от мамы, похоже ни секунды не сомневавшейся, что он приедет, я не особо на это рассчитывала. Сейчас он, наверное, уже у себя в спальне. Я не слышала скрипа ступенек, но он наверняка постарался подняться без шума, как когда жил здесь и умел быть неслышным и легким, как кошка; он и правда всегда напускал на себя этакий кошачий вид, тоже отстаивал свою независимость и позволял приближаться к себе, только если сам захочет.

Я решила проверить, вышла в коридор. Под дверью комнаты Антуана виднелась полоска света. Тоже не спит. Небось опять все обсасывает. Годами только и делает, что обсасывает. Каждый раз, когда мы с ним виделись, он бухтел про Поля, но, оказавшись с ним рядом, что случалось редко, – в последние годы все реже, за чашкой кофе или за обедом между деловыми встречами, где-нибудь в парижском бистро, когда Поль спохватывался, что у него есть не только сестра, но и брат, потому что я ему напоминала, – Антуан сдувался и уходил от разговора. Мы говорили о чем-нибудь другом. Чаще всего о пустяках: быстро вспоминали отработанные рефлексы, старые штучки, вечные шуточки, и этого хватало, чтобы создать иллюзию. Чтобы убедить себя – связь не порвалась. Самое большее – поистерлась, но это неизбежно: мы уже давно не жили под одной крышей, наши пути разошлись, мы вращались в разной среде. Для матери, кстати, это было загадкой: как трое детей, выросших в одной семье, получивших одно и то же образование, хорошее или нет, неважно, наверно, им с отцом не всё удалось, далеко не всё, она понимает, но, в конце концов, они делали, что могли, это же у всех так, правда? – каждый в жизни делает, что может, из своей собственной она вынесла этот главный урок, жизнь учит скромности, и слава богу, – но как дети оказались настолько непохожи? Я качала головой с огорченной миной. Нет, я тоже не понимала, что произошло, как так получилось, и ни разу не возразила, что каждого из нас в конечном счете воспитывали немного по-разному. Нет. Одинакового детства у нас не было. Даже у нас с Полем. Потому что я была девочка. Потому что я была старшая. И у меня никогда не было случая хоть на миг подумать о том, чтобы свернуть с прямого пути.

Я подошла к спальне Поля. Дверь приоткрыта, в комнате полумрак. Никого. Постель безупречна – так ее застилать умеет только мама и, наверное, некоторые солдаты. Я включила свет. На стуле у соснового письменного стола терпеливо ждала дорожная сумка. На спинке висел вельветовый пиджак, синий свитер и шарф с бахромой. Я подумала, неужто он собирается все это завтра надеть; когда он приехал, я сразу обратила внимание на его голубые джинсы с дырками на коленях. Я осмотрела всю комнату в поисках чехла для костюма, вешалки с черным пиджаком, скромной рубашкой и темными брюками, но ничего такого не нашла. Села на кровать. Взглянула на постеры и фотографии на стенах. Как же папа орал. Не затем он убивался, клеил обои, чтобы их увешали нашими дурацкими певцами и фильмами. И вообще черт-те что, этот скотч все изгадит, эта дрянь вечно отклеивается и дерет все вокруг. Я легла. И вдруг подумала о детях. О том, что я собираюсь с ними сотворить. Развод. Жизнь на два дома. Неделю со Стефаном, неделю со мной. Да и то в лучшем случае. Если Стефан не заартачится. Не поведет себя как мудак. Ирис еще совсем маленькая. Я закрыла глаза. И провалилась в сон, несмотря на лампочку на потолке.

Сцена вторая

Антуан

Окно я оставил приоткрытым. Мама, к счастью, спала. Она бы разворчалась. Тем более она отопление включила. Оправдывалась: “Брат у тебя такой мерзляк”, когда я заметил, что погода еще теплая не по сезону. Невероятно. Ни на секунду не усомнилась, что он явится. И, как всегда, вокруг него хлопотала. После всего, что он учинил. Но так было всегда. Вечно о нем надо было заботиться. Ограждать его. Прощать. Поль, он такой хрупкий. Поль, он такой уязвимый. У Поля такие перепады настроения. Как же она меня достала. Фак, а я что? А Клер? А она сама? Мы что, все железобетонные?

До меня доносились их голоса. Не все слышно, но, как обычно, все вертится вокруг Поля. А тебе понравился мой фильм? А тебе нравится мой пуп? А мое эго? Скажи, ты любишь мое эго? Любишь, когда я мешаю вас с дерьмом? Иногда я уже сам не знал, что ненавижу в нем больше всего. Его эгоцентризм, жестокость хищника. Или его лицемерие, его манеру все сваливать на других. Не понятый родными киношник, чью свободу хотели ограничить, которого хотели связать по рукам и ногам. Однажды он при мне цитировал какую-то писательку, та предписывала авторам писать книжки так, как будто, выпустив их, они тотчас же умрут. Как будто им никому не нужно будет давать отчет. В его мозгах это выглядело мужеством. Залогом сохранения полной творческой свободы. Как по мне, так это скорее бесчувственность. Насилие. Безнаказанность. Жалкая отговорка, чтобы оправдать злоупотребление властью, в котором виновны художники, без зазрения совести пьющие кровь из окружающих. Потому что, когда книги выходят, эти мудаки вполне себе живы-здоровы. Равно как и те, кого они ранили и у кого было полное право хотеть набить им морду.

На самом деле я к ним особо не прислушивался. Не до того мне. Вообще не понимаю, откуда у них силы что-то обсуждать, делать вид, что ничего не случилось. Ё-моё! Папа же умер! Завтра похороны – мне что, приснилось? А в итоге это я слыву бессердечным. Но, подозреваю, это во всех семьях так. Роли распределены раз и навсегда. Старшая сестра, ответственная, доброжелательная. Средний, неуравновешенный, с темпераментом художника. И я, младший, динамичный, конкретный, деловой. Успешный. Прагматик.

Они разговаривали внизу, на террасе, а я все-таки пытался сосредоточиться и набросать пару фраз на завтра, хоть и не представлял, как у меня в нужный момент хватит духу встать и зачитать их вслух. Вообще-то писать – это не мое, всегда так было. Место уже занято, надо полагать. Когда у тебя есть брат, каждому из вас надо заниматься тем, что лучше всего получается. Особенно если ты младший. Как же меня доставали в коллеже, в лицее – у тебя такая разумная, серьезная сестра, у тебя такой блестящий брат! Ну и кем прикажете быть после этого? Смесью их обоих? Или ни той ни другим?

Я начинал снова и снова. Зачеркивал. Как же бесит, когда слова ни за что не желают говорить то, что я хочу заставить их сказать. Папа, его трудовая жизнь, потом заслуженный отдых. Способность к самопожертвованию у его поколения, что бы про него ни говорили, какие бы тонны презрения и неуважения ни выливали на него в наши дни. Стоицизм. Пахать как вол и никогда не жаловаться, чтобы твои дети ни в чем не нуждались. Подарить им дом, по комнате на каждого, платить за их учебу, хотя стипендии тут сильно помогли, конечно. Стараться передать им какие-то ценности. Серьезность. Сдержанность. Авторитет. Чтобы не особо слетали с катушек. Чтобы хорошо учились в школе. Чтобы не упустили этот долбаный социальный лифт. Еще и из страха в основном. Что мы наделаем глупостей. Погубим себя. Пойдем по кривой дорожке. Слетим кубарем с лестницы, вместо того чтобы подниматься со ступеньки на ступеньку. А потом, уйдя наконец на покой, быть вправе подумать немножко и о себе. Свой сад. Прогулки в лесу. Петанк за мэрией. Телевизор. Парочка детективов. И внуки. Какой он был дедушка, это надо было видеть. Как он вставал на четвереньки, чтобы порадовать сорванцов Клер. Они его обожали. Не знаю, как они среагируют, когда поймут, что это в самом деле конец, что он теперь лежит в гробу. Да я и сам не знаю, как буду реагировать. В последние недели, с тех пор как мама сказала, что на сей раз врачи не сомневаются, конец близок, я, по-моему, совсем потерял голову. На работе ко мне пока особо не пристают, учитывают мой послужной список. Но обольщаться не стоит. В конторах вроде нашей надолго в покое не оставят. Им важен только результат. И честно говоря, меня от этого не особо коробит. Относишься к работе серьезно – все в порядке. Это минимум. Тебе за это деньги платят. А если сачкуешь или косячишь, тут же укажут на дверь. Куча народу только того и ждет – сесть на твое место и отрабатывать зарплату. И не возразишь. Все по-честному, fair.

Я последний раз попытался набросать пару слов. Не выходит. Решил, что в крайнем случае буду импровизировать. В фирме все считают, что говорю я убедительно. Не раз говорили, что я бы сумел продать бифштекс вегану. Но тут мне нечего кому-то всучивать, разве что свою печаль. Вот печали у меня хоть отбавляй. А потом я услышал, как заскрипела лестница. Снизу больше не доносилось ни звука. Я выглянул в окно: на террасе пусто. Масляная лампа погашена. Наверное, Клер с Полем наконец ушли наверх. Я взглянул на телефон. От Сары никаких вестей. Дуется. Я не взял ее с собой, и она разобиделась. Слушай, я ей сказал, мы уже полтора года вместе, и ты ни разу не встречалась с моей родней. Ты правда считаешь, что сейчас самое время тебя представить? Вся семья в трауре, отец умер, а вот Сара, она считает, что я вас с ней до сих пор не познакомил, потому что не люблю ее по-настоящему, не строю с ней далеко идущих планов и всякое такое в том же духе, что наверняка ей надули в уши подружки. Уверен – спроси об этом Поля, он бы, подонок, не постеснялся, намекнул, что я прячу родных от Сары, равно как от всех ее предшественниц после Лиз, потому что стыжусь. Стыжусь родителей. Стыжусь дома и города, где вырос. Притом что проблемы с этим как раз у него. Кстати сказать, никогда не понимал почему. Даже забавно, как это у них выходит, у артистов и писателей вроде него, “перебежчиков”, как они себя именуют… Что у них за страсть блевать на то место, откуда они вышли, и при этом хвастаться своим происхождением. Откуда этот вечный трепет перед обаянием и заслугами интеллектуалов-буржуа. Это постоянное шельмование, методичная недооценка среднего класса и простого народа. Но мне-то что до этого?

Я хотел было отправить ей эсэмэску, а потом подумал, что это бесполезно. Я не собирался извиняться, говорить, что жалею, что не взял ее с собой. На самом деле, по-моему, это все ее не касается. До последнего времени мне вообще не приходило в голову, что у нас с ней все будет так серьезно. Она ни разу не пересекалась ни с кем из моей родни. И с отцом не была знакома. Не пойму, какое ей дело до его смерти. Что она забыла на его похоронах. Никогда не понимал этой страсти являться на похороны незнакомых людей, типа поддержать близких. Утешить их. Этого никто не может – поддержать кого-то или утешить, если он только что потерял отца, мать, мужа, жену, брата, ребенка. Пора уже перестать морочить себе голову и согласиться, что человек в таком горе всегда одинок.

На страницу:
2 из 3