Полная версия
Тайна семьи Рамос
Мария Лой
Тайна семьи Рамос
В каждой семье есть своя тайна. Она хранится в сердцах близких, но порой, таких далеких друг другу людей. Эта тайна обрастает событиями, в неё впутываются новые жизни, но она продолжает являться ядром целого поколения. Мало кому удаётся её разгадать и остаться при этом счастливым…
Предисловие
Он сидел возле крутого обрыва, погруженный в свои мысли, уносимые быстрым течением реки. Движение воды было достаточно бурным для того, чтобы воспоминания вихрем неслись в сознании, то тут, то там создавая круговороты. Он отчаянно пытался сосредоточиться, то и дело, проводя рукой по густой гриве непослушных волос. На вид юноша был спокоен, но изнутри его разъедали сомнения. Его состояние было схоже с вдруг прорвавшейся в сознании плотиной. Сомнения метались из стороны в сторону, бились о берега, смывали преграды на своем пути, и как будто хотели прийти к какому-то заключению… Но, так и продолжали вести свой темный клокочущий поток в неизвестность.
Этому молодому человеку на вид можно было дать около двадцати лет, он был достаточно хорошо сложен. И, даже, невзирая на осунувшиеся плечи, которые упали под тяжестью раздумий – угадывалась красивая осанка уверенного в себе человека.
Одежда была опрятной, но в целом, не выделялась ничем особенным. Разве что, за исключением одной детали. Это была полоса тонкой материи, которая закрывала всю нижнюю часть лица. Если судить по серым выразительным глазам с янтарной окантовкой, и копне густых каштановых волос, то можно прийти к выводу, что молодой человек необычайно красив. Но, за невозможностью оценить эту картину целиком, окружающие обычно оставляли этот вопрос открытым.
Сейчас юноша пытался принять какое-то важное решение, которое определило бы его будущее. Как и все мы в некоторые моменты своей жизни, он остро ощущал тонкую грань между прошлым и будущим. Это очень хрупкое мгновение, которое длится лишь миг, но решает всю нашу судьбу.
Вилли.
Меня зовут Вильям. Вилли – так когда-то называла меня моя мать, и я помнил всего об одном таком случае. Но он был необыкновенно родным и ярким… всего одно воспоминание, связанное с ней, осталось мне на память. Это воспоминание согревало меня в многочисленные холодные ночи и одинокие дни. Одиночество всю жизнь было со мной бок о бок, и не оставляло меня ни на минуту. Оно так тесно и настойчиво жалось ко мне, липкое, холодное, вначале такое мучительное и навязчивое, что, казалось, хочет поглотить меня полностью, совсем отделив, таким образом, от остального мира. Но со временем, одиночество пустило во мне корни, и стало моей частью. Родной, и даже доставляющей удовольствие.
Мама… мама для меня – это чай с мятой, поле, запах свежескошенной травы, солнечных лучей после дождя и свежих цветов из венка на ее голове. У нее были длинные темные волосы, теплая кожа, которая пахла лавандой, и нежный, немного тревожный, голос. Это всё, что мне удалось сохранить о ней на память.
Данное воспоминание, которое казалось таким нереальным и сказочным, относилось к раннему детству. После четырех лет я уже не жил со своими родителями. Я тщательно берег образ матери в своем сердце, и доставал его только глубокой ночью, когда все спали. Я надеялся, что это не мираж – ведь даже у такого, как я, должна была быть своя мама. Я тешил себя этой иллюзорной дымкой, когда мне была невыносима реальность. Когда все вокруг заставляли чувствовать себя ничтожеством, каким-то нелепым существом, случайно возникшем в этом мире. Я был словно бельмо на глазу, от которого невозможно избавиться.
Меня рано научили ненавидеть свою мать. Но когда я был совсем ребенком, мне сложно было поверить в то, как она могла со мной так поступить. Днем я изо всех сил старался её ненавидеть, но ночью, когда слезы насквозь прожигали подушку, я вспоминал её волосы и вдыхал их аромат. Я чувствовал тепло и любовь. Да, я не мог ошибаться в этом.
Став подростком, я пытался забыть о своем происхождении. И думал о матери со злобой, до боли сжимая зубы и стараясь не расплакаться.
Человека, с которым прошло мое детство и юность, звали Брендон Смолл. Он был практикующим врачом с нетрадиционным взглядом на лечение болезней, и всю жизнь стремился преуспеть в своей профессии, ставя различные эксперименты на своих пациентах. К слову сказать, Брендон не имел достаточного медицинского образования, у него также не было лицензии на врачебную деятельность, но это не мешало ему иметь множество клиентов. Возможно, потому что практиковал он в сельской местности и кочевал с места на место. За неимением никого, более близкого, я любил его. Правда, иногда он вселял в меня настоящий ужас, но уйти было некуда, так же, как и поделиться своими опасениями.
В детстве, помимо того, что я родился таким «уродом» (как часто называл меня Брендон), я много болел. Я не придавал этому особого значения, хотя временами меня вводило в недоумение очередное проявление болезни. Когда другие дети резвились на свежем воздухе и строили замки из камней, я лежал на тюфяке, скорчившись от очередного приступа боли. Она возникала то в животе, то в голове, то как-будто накрывала горячей волной всё мое тело. И это даже ничего, что я не мог проводить время с другими детьми, обычно совместные игры с ними сводились к тому, что они загоняли меня в какой-нибудь овраг или на дерево и кидались камнями или тыкали длинными палками. Зато Брендон в это время уделял мне больше своего внимания, иногда, даже просиживал целые ночи возле моей постели, измеряя меня, мою температуру, и делая записи в своем дневнике.
Почти всегда он лечил меня разными способами, и я не могу сказать, что это всегда облегчало мои страдания. Иногда всё лечение заключалось лишь в глотании горьких пилюль, но зачастую это были примочки, многочасовые ванны, вдыхание жженых трав, обёртывания, обкладывания теплыми предметами и прочее, прочее…
Я не мог простить ему один случай, когда он решил вылечить меня испугом. В то время меня мучали сильные головные боли и преследовали разные видения (другими словами, галлюцинации). Третью ночь подряд я был как в бреду, может даже немного пьяный, так как сутки до этого Брендон старательно вливал в меня какую-то жгучую вонючую жидкость. И часто истошно орал. Помню, я резко открыл глаза в темноте, скорее руководимый каким-то инстинктом, чем сознанием. Сантиметрах в тридцати от своего лица я увидел жуткую лохматую голову, горящие глаза и раскрытую смердящую пасть с огромными белыми клыками. Что-то сдерживало эту псину от того, чтобы разорвать мое и без того обезображенное лицо, и он только клацал зубами где-то в районе моего левого уха. Как позже я узнал, он был привязан веревкой, которую держал, внимательно изучающий меня, Брендон.
Перед тем, как потерять сознание, я успел ощутить обжигающее дыхание и впитать в себя неописуемую враждебность этого пса. При этом я даже не мог от него отодвинуться, настолько было ослаблено мое тело после затяжной болезни. Когда через несколько дней я начал более-менее походить на себя прежнего, и мог связно выговаривать слова, я рассказал Брендону, какой страшно-явственный сон мне приснился. Он не стал разуверять меня в том, что это было всего лишь видение. Но этот сон приходил ко мне снова и снова, пока я через некоторое время не увидел следы от когтей на дощатом полу моей спальни.
В том, что я часто болел, для меня была несомненная выгода – мне не нужно было идти в приходскую школу. Так я мог избежать ежедневных насмешек и издевательств от моих одноклассников и учителей. Ещё в раннем возрасте я начал осознавать свою неполноценность, и чувствовал в этом свою вину. Много раз, со слезами на глазах, я просил у Брендона разрешения не ходить на занятия, но он был непреклонен, и более того, не разрешал мне ничем прикрыть свой обезображенный рот. Он не говорил, что я такой – какой есть, и должен любить себя таким. Он говорил, что «раз я родился уродом – нечего корчить из себя невесть кого. А если кому что не нравится – пусть не смотрит.»
Когда тебе мало лет, сложно понять эту несправедливость. Ты так же, как и все дети, просыпаешься утром и радуешься солнцу, жизни, деревьям вокруг тебя. Всей душой ты тянешься к другим людям, но не можешь им улыбнуться, потому что они с ужасом отшатываются от тебя. Когда ты становишься старше, то стремишься стать невидимым. Не поднимаешь головы, а идешь, молча глядя на носки своих ботинок.
Физическое несовершенство моего лица, разумеется, наложило свой отпечаток на произношение. К слову, до девяти лет я не мог внятно выговаривать слова, а стыд только усугублял ситуацию. Но мои упорные тренировки в течение последующих десяти лет привели к тому, что речь стала практически чистой, лишь с небольшим акцентом.
Хочется верить, что отсутствие школьного образования не наложило на меня свой отпечаток. Книги были моими верными друзьями. Они обучили меня всему, что я знаю. Страницы любимого «Робинзона Крузо» Даниеля Дефо все истерлись и надорвались, так часто я её перечитывал. Она была единственной личной книгой, которую Брендон мне подарил, поэтому, когда закончились все книги из его домашней библиотеки, я взялся за медицинскую литературу.
Около двенадцати лет я начал помогать Брендону в его врачебной практике. Со временем, я во многом его преуспел, и тем более мне стали непонятны методы, которые он применял во время моего лечения в детстве, те, которые я мог вспомнить. Всё разрешилось лишь недавно, когда Брендон Смолл заболел тифом и умер. Я нашел его старую записную книжку в потрепанном кожаном переплете. Она очень давно вызывала у меня любопытство в профессиональном плане. Но Брендон её тщательно берег и никому не показывал. Первая запись этой пухлой книжки с засаленными, грязными страницами была двадцатилетней давности, и начиналась она с описания рождения младенца с патологией лица. Перед ней несколько страниц было неаккуратно, как будто впопыхах, вырвано. Сначала я не понял, о каком пациенте говорится в этих записях, сделанных убористым почерком с множеством ошибок. Но постепенно, смысл того, о чём я читал, постепенно проник в моё сознание. Там велась речь о маленьком мальчике, только даже его обозначение было на холодном медицинском языке, и об опытах, которые проводились над ним в течение почти четырнадцати лет жизни.… Не только о предполагаемых способах лечения, но и о намеренном заражении, первых проявлениях заболевания и течении болезни. Даже удивительно, насколько живучим я оказался.
К счастью для Брендона Смолла, он был уже мертв в тот момент, когда мне в руки попала его записная книжка. Я похолодел от ужаса, когда осознал всю жестокость и бесчувственность этого человека, с которым я вынужден был жить. Также, меня поразило то, что он наблюдал за мной с самого рождения, и даже присутствовал при родах. Ведь, насколько мне было известно с его слов, мать продала ему меня за символическую плату («лишь бы избавиться от этого урода»), когда мне было четыре года.
Ещё в записи о моём появлении на свет было указано место, где я родился. Это был небольшой городок в 570 милях от деревни, где мы жили с Брендоном Смоллом.
Госпожа Рамос.
Это был прекрасный день для прогулки за пределами усадьбы. Госпожа Рамос неспешно шла по проселочной дороге, которая петляла вдоль поля. Немного впереди неё вприпрыжку бежал мальчуган четырех лет, он то и дело оборачивался на свою маму и заливался озорным, таким по-детски заразным, смехом. Золотое поле колосилось пшеницей, и на горизонте сливалось с ярким, синим небом. Всё вокруг кричало красками и пахло свежим осенним утром.
Эмилия Рамос расстелила плед под большим кленом, который сыпал сверху золотым листопадом из своих резных листьев. Один из них упал Эмилии на волосы, она изящным движением руки достала его из густой копны волос и стала щуриться сквозь его желтые прожилки на яркое солнце.
– Лукас, иди сюда!
Через нескольких секунд затишья, послышался частый топот маленьких ножек по тропинке. Затем из-за дерева показалась темная головка с такими же густыми, как у мамы, волосами, и его веселый окрик:
– А я тебя нашел! Я тебя нашел!
Эмилия раскрыла ему свои объятия, они захохотали и в обнимку скатились на лужайку. Пришло время перекусить. Эми открыла корзинку, так старательно упакованную старой милой няней Мэри. Там нашлась бутылка сливового компота, яблоки, вареные яйца и бутерброды с деревенским сыром и ветчиной. Лукас начал торопливо набивать себе обе щеки хрустящим хлебом, и крошки сыпались изо рта на его нарядный костюмчик. Эми безуспешно призывала его не торопиться, нарочно придавая своему голосу строгости. Но взглянув на него, не могла сдержать улыбки. Наивное и беспечное выражение лица сына, вызывало в ней прилив нежности.
Сама она ограничилась в своей трапезе яблоком, и надкушенное с одного бока, задумчиво вертела его в своих руках. Лукас сосредоточенно обрывал растущие рядом ромашки, разговаривал с насекомыми, сражался с высокими колосьями золотистой пшеницы и пытался залезть на дерево. Как очень часто бывало, Эмилия внимательно разглядывала своего сына, и видела в нем разительное сходство с другим мальчиком.
Скорбная тень скользнула по ее лицу, и сосредоточилась в уголках изогнутого рта. Она уже была немолода, хотя никто не давал ей больше тридцати лет, возможно, этому были причиной её итальянские корни. Долгие годы бесплодных попыток, и череда выкидышей закончились тем, что Бог смилостивился, и подарил им с мужем ребенка, когда ей было уже тридцать восемь лет. Лукас был для нее отрадой и утешением, а также причиной тревог и волнений по любому поводу, начиная с насморка, и заканчивая разбитой коленкой. Она была очень мнительной матерью, и тряслась над своим ребенком, часто излишне его опекая. Не упускала ни одной возможности прижать его к себе и поцеловать.
Но Лукас был не единственным её сыном. Эмилия сидела с отрешенным видом, и вспоминала наклон головы, бледность лица, и огромные выразительные глаза, пленяющие своими янтарными искорками. Шестнадцать лет назад она держала на своих руках бездыханное тело своего первого сына. Он был в таком же возрасте, что и Лукас, и так на него похож…
Эта беременность, которая наступила на первом году брака Эмилии и Даниэля Рамос, протекала очень тяжело и Эмилия почти весь срок находилась под наблюдением врача, который за три месяца до родов практически не разрешал ей вставать с постели, и заставлял принимать много лекарств. Эмилия, как и все женщины, отчетливо помнила тот судьбоносный день, которых за всю жизнь можно насчитать лишь единицы, когда на свет появился её ребенок.
Долгие схватки и бесплодные потуги её измучили, она то и дело теряла сознание, врач стоял в её ногах и проводил какие-то манипуляции, как, наконец, она почувствовала мощный прилив сил, вековой рефлекс завладел её сознанием, она затихла, сосредоточилась. И одним толчком помогла своему сыну родиться на этот Свет.
Почти в эту же секунду раздался резкий крик горничной, которая помогала врачу. Эмилия заметила её перекошенное лицо, видела, как она украдкой перекрестилась, как таращила свои глаза на её сына. И как тряслись её руки, когда она оборачивала его одеялом. Уставшая, в полном недоумении, Эми смотрела на озадаченное лицо доктора, и потребовала горничную сейчас же поднести к ней ребенка, который жалобно пищал и неуверенно дергал своими слабыми ручками.
Горничная почти выронила новорожденного на грудь роженицы, и когда Эмилия на него посмотрела, её взгляд сначала задержался на его глазках, и лбу, который он старательно морщил. Лицо малыша было всё измазано, но было хорошо видно его носик, его рот… О, Боже. Эмилия на минуту прикрыла глаза, приходя в себя от шока. Потом открыла, неуверенно, но внимательно изучила его ротик, верхняя губа которого как будто отсутствовала, или была вздернута наверх и вбок, обнажая верхние десна. Он был таким беззащитным и беспомощным, таким маленьким и теплым комочком. Её комочком. Она крепко прижала его к своей обнаженной груди, и слезы бежали по её щекам.
Через два дня, когда Эмилия оправилась после родов, и смогла подняться с постели, она первым делом встала на колени перед иконой Богородицы, и благодарила от всего сердца за сына, которого она родила, за то, что он жив и здоров. Этот необычный малыш требовал много заботы. Из-за физического дефекта лица, было сложно его выкормить, первое время он не в состоянии был захватить и удержать грудь. Кормления были мучительны и для матери, и для младенца. Но даже в этом возрасте мальчик проявлял необыкновенное упорство и жизнелюбие.
Со временем к нему привыкли все домочадцы, врач, который наблюдал беременность, поселился в их же доме. Было видно, что данный случай его чрезмерно интересовал. Добрая пышнотелая и уютная нянечка Мэри, которая к своим сорока пяти годам так и не обзавелась детьми, всю доброту и любовь изливала на «моего бедного и сладкого малышика» (как она любила его называть, когда никого не было рядом, сжимая в своих горячих объятиях).
Эмилия достаточно быстро смирилась с физическим несовершенством сына. Конечно, рассматривая его спящего, тяжко вздыхала и горевала о его судьбе. Её супруг Даниэль, напротив, казалось, не разделяет её нежных чувств к ребенку. За первые три месяца после рождения, он ни разу не взял сына на руки. Вообще, Даниэль Рамос обладал очень вспыльчивым и нетерпимым характером. И с появлением первенца, эти его качества обострились до крайности. Ему даже чисто физически было сложно находиться с сыном в одной комнате. Он старался избегать разговоров о нем, и вёл себя так, как будто его не существует.
Нельзя сказать, что Даниэль не ждал появления своего сына. Он ожидал его рождения со всей щепетильностью и гордостью, на которые был способен. Эми никогда не забыть его первой реакции, когда он зашел взглянуть на малыша. Эти искривленные губы, надменные брови, вздернутые вверх. В его взгляде не было ни грамма любви, только презрение, горькое разочарование, и глухой упрек, адресованный матери этого уродца.
Отношения Эмилии и Даниэля нельзя было назвать теплыми. Внешность Эми тешила самолюбие Даниэля, он любил выходить с ней в свет, перед этим, как следует, нарядив в шелка и обвешав драгоценностями. Его чрезмерное достоинство тешили взгляды, которые другие мужчины бросали на его жену. Она была для него вещью, которой он дорожил. И от которой ждал красивого и породистого потомства, как ждут его от племенной кобылы, очень дорогой в своём содержании и уходе. К несчастью для Эми, она не смогла оправдать его надежд. И рождение сына стало нелепой ошибкой, которую необходимо было исправить – во что бы то ни стало. Что Даниэль вскоре и сделал, разослав всем родственникам и друзьям весть, что его первенец погиб во время мучительного появления на свет.
С этих пор трещина в их супружеских отношениях только ширилась, и Эми находила радость и утешение в заботах о ребенке. Даниэль запрещал ей выходить с сыном за ограду усадьбы. Самое большее, что она могла себе позволить – это прогулки в поле, опоясывающем с одной стороны их участок.
Несмотря на то, что врач находился постоянно рядом, её долгожданный ребенок, который оказался очень смышленым и веселым малышом, очень часто болел. И по мере взросления ему становилось всё хуже. Через четыре года настал роковой день, когда в руки Эмилии вложили бездыханное маленькое тельце, которое ещё накануне обнимало её своими пухлыми теплыми ручками. Уже через несколько секунд Эми потеряла сознание, и больше уже не видела свою кровиночку.
Следующие двенадцать лет были для неё сущим кошмаром, детки не хотели или не могли прижиться в её утробе, и появлялись на свет преждевременно и нежизнеспособными. Надежда появилась с беременностью Лукасом. Эми тряслась над ней весь срок, вплоть до родов. Молила Бога во время родоразрешения. И после благополучного появления ребенка, и на удивление легких родов, опекает сына каждое мгновение, практически не оставляя его в одиночестве. Она ухватилась за новый смысл её жизни своими измученными ослабленными руками мертвой хваткой. И твердо для себя решила, что ослабит её, только если сама простится с этой жизнью.
Даниэль Рамос.
Сегодня выдался на удивление погожий осенний денёк. Даже такая притязательная натура, как Даниэль, смог оценить его по достоинству, когда вышел во двор и жадно полной грудью вдохнул свежий, пропитанный медом и опавшей листвой, воздух. По обыкновению, его ранний завтрак прошёл в одиночестве. Детская возня за столом и пустые разговоры, как правило, его раздражали.
Тяжелыми уверенными шагами Даниэль прошел сразу до своей конюшни, где его уже ждал красавец Вороной. Еще не доходя метров тридцать до стойла, было слышно, как энергичный конь переминается с ноги на ногу, фыркает в нетерпении и трясет своей сбруей. Даниэль окинул Вороного взглядом довольного и успешного коллекционера редких по своей красоте вещей.
До обеда он объезжал свои угодья, улаживал рабочие вопросы. Перекусить остановился в местной таверне, где заказал жирный крестьянский суп с мясом, две пинты эля и жареный сыр. После такого плотного приема пищи его разморило, и он уже собрался было направиться в сторону дома, как столкнулся в дверях со своим знакомым. Это был влиятельный человек на солидной общественной должности, и, что самое главное, располагал хорошим капиталом. После горячего приветствия, и изрядной порции заискивания Даниэль был удостоен приглашения на вечернюю совместную охоту верхом.
Таким образом, домой он возвращался в прекрасном расположении духа. Вороной шёл неспешной рысью, и было приятно ощущать под своими бёдрами его упругие мускулы. Даниэль наслаждался этой прогулкой, он находился в предвкушении вечерней охоты. Всегда приятно лишний раз окинуть взглядом свои, внушительных размеров, владения, и сейчас, освещенные ярким осенним солнцем, они были необычайно хороши. Копыта местами вязли в грязи, оставляя там свои отпечатки, беспокоили подгнившую листву, и распространяли кругом её сладкий, приторный аромат. Охота была страстью Даниэля, он упивался погоней, ему доставляло неимоверное наслаждение обладать своей жертвой, вселять в неё страх. Чувство удовлетворения неизменно приходило после доказательства, что именно он главный, он умнее и сильнее загнанного зверя. Только на охоте раскрывался весь необузданный характер Даниэля.
От приятных раздумий, мысли, как это часто бывало, незаметно перенеслись на его жену. Он горько усмехнулся, а по телу прошла волна раздражения. Эмилия… Даниэль всегда чувствовал её животный страх по отношению к нему, как бы глубоко внутри себя она его не пыталась спрятать. И тем более было удивительно, что, когда речь заходила о сыне, Эми становилась настоящей тигрицей. Даниэль всегда считал, что она слишком опекает Лукаса, носится с ним и растит из него сопляка. Лукас унаследовал характер его жены, некоторые его жесты имели разительное сходство с её жестами, и даже внешность его сына не принадлежала ему. Но, во всяком случае, в его внешности не было уродства, он был очень смазливым, даже чересчур для мальчишки, и сообразителен. Хоть в этом Даниэлю повезло, и есть чем гордиться. На этот раз…
Он задумчиво сплюнул через плечо, пару раз шаркнул массивными грязными сапогами, и переступил порог своего дома. Эхом разливались звонкие голоса, похожие на журчание задорного ручейка, которые исходили из гостиной. Два смеха вплетались в один звук, свободный и безудержный, который заполнял каждый закуток огромного дома. После появления в гостиной хозяина, они резко оборвались, как сорванные колокольчики. Лукас притупил взгляд, и поспешил поцеловать своего отца. Даниэль перекинулся с Эмилией парой, ничего не значащих фраз, и удалился в свою комнату, чтобы привести себя в порядок, и как следует отдохнуть перед насыщенным вечером.
Вечером наступило время совместного ужина, как обычно угрюмо-молчаливого, который временами прерывался лишь сопением старого пса, одинаково преданного свиным отбивным и своему маленькому хозяину Лукасу. По обыкновению, он сидел в ногах своего любимца под столом, и усиленно сопел, пуская слюни. Лукас часто на него поглядывал, и как ему казалось незаметно, подкидывал Бену аппетитные мясные кусочки. Даниэль закончил трапезу, вытер салфеткой жирные уголки рта, что-то буркнул про охоту с лордом и что будет поздно, и вышел из-за стола.
Остаток трапезы прошел уже не так напряженно. Эмилия могла теперь полностью расслабиться, и насладиться дополнительной порцией своего любимого сливочного пудинга. За ужином прислуживала молоденькая племянница няни Мэри, Алисия, которая работала у них совсем недавно. Она была миловидна, со светлыми вьющимися волосами, которые часто контрастировали с её пунцовыми щёчками, когда она заливалась краской по любому поводу. Свои восемнадцать лет она провела под родительским крылом в соседней деревушке. Но её нельзя было назвать неотесанной, Алисии были свойственны естественные грациозные движения, она чаще молчала, чем говорила, и была очень учтива.