Полная версия
Вдовий плат (адаптирована под iPad)
За посадником Марфа послала, чтоб напомнить, чья нынче в Новгороде власть. Звероподобного Корелшу, начальника над громилами, прихватила для угрозы. Ну а Ваньшу Лошинского, пса брехливого, – это чтобы Настасью позлить.
Так ведь и сама Каменная тоже выбрала спутников не без умысла. Захара – не только для рассказа, но чтоб он своим московским обликом лишний раз показал остальным: у Григориевой всюду глаза, даже на Москве. Изосим же своей серебряной маской, вечно улыбчивым эмалевым ртом и ледяным взглядом заставлял всех ежиться. Ефимия на него старалась не смотреть, Марфа взглянет – поморщится. А кроме того безносый мог, посмотрев и послушав, потом предложить дельное, чего сама Настасья не придумала бы.
* * *Сначала, как водится, разговор был окольный. В Новгороде сразу к делу приступали редко.
Шелковая завела про погоды: дескать, половина ноября уже, а снега еще нету и когда, мол, уже дороги встанут, чтобы на санях ездить. Но этого разговора никто не поддержал.
Посадник пожаловался, с намеком, что ныне на торге хлеб вздорожал и в народе от того ворчание. Намек был против Настасьи – первыми по житной торговле числились Григориевы, и цены зависели от них.
– Не всё бы о своей мошне печься, в такое-то время. О Новгороде сейчас думать надо, об общем деле, – наставительно молвил Ананьин, на Каменную, впрочем, не глядя.
Зато Лошинский сразу впился.
– А что ей, худородной, о Новгороде заботиться? – ощерил он редкозубый рот, козья бороденка затряслась от ненависти. – Ее дед на Торге шильником начинал.
Дурень Федор ухмыльнулся, через плечо матери потянулся к кубку с вином, шумно глотнул.
Каменная презрительно молчала. Она была урожденная Шельмина, из рода нового, поднявшегося меньше ста лет назад, но новгородцы считались не столько стариной и знатностью, сколько богатством.
Про то же сказала и Шелковая, с мирной укоризной:
– У нас не Москва, мы людей по достоинствам ценим. Если ты умен и удачлив, станешь хоть боярином, хоть посадником. На том стоим.
Марфа чуть качнула головой – ее брат прикусил язык.
Помолчали.
Ананьин осторожно спросил:
– Ты, Настасья Юрьевна, для какого разговора позвала?
– Звала да не тебя, – отрезала она. – Разговор будет женский, не для мужских ушей.
– Понесла что ли, боярыня? – сжеребятничал Дурень и сам же, один, заржал.
Мать цыкнула на него, как на собачонку:
– Псст! – И Настасье: – Женский так женский.
Поняла, что при лишних разговора не будет.
Ефимья сказала мужчинам радушно:
– Посидите, гости, попотчуйтесь. А мы пойдем в мою светелку. Про наше, бабье, поговорим.
У Ананьина и Лошинского лица сделались тревожны, Горшенин масляно улыбнулся, по нему никогда не поймешь, о чем думает.
Женщины поднялись, мужчины остались ждать, что решат великие женки.
Подле самой двери Настасья махнула Захару – тот подлетел, семеня от показного усердия.
– Важно ступай, – шепнула она. – И так на шпыня похож, с бритой рожей.
Он приосанился, расправил плечи, пошел за женами важно.
* * *Тесная светелка была похожа на узорчатую шкатулку. Борецкая покосилась на златошелковые стены, бухарские ковры, венецианские зеркала неодобрительно. Она уюта и красоты не любила. У нее самой в доме все палаты были просторны, воздушны, по-монашески голы.
Сели так: Марфа прямо, словно гвоздь вколотила, Ефимия – легко, по-птичьи, Настасья – неспешно, увесисто.
Без мужчин сразу перешли к делу, зря время тратить не стали.
– Вчера он уже в Крестах был, – сказала Григориева. – И дале поехал.
– Это вся твоя весть? – покривилась Борецкая. – Без тебя ведомо. Следят мои, доносят. Вчера Иван проехал от Крестов всего двенадцать поприщ и встал лагерем. Затеял на зайцев охотиться. Не спешит. Томит нас нарочно. Когда до города доберется – один Бог знает.
Захар из-за Настасьиного плеча тихо молвил:
– Великий князь к Новгороду будет через шесть дней. В город не войдет, встанет в Рюриковом городище, у наместника Семена Борисова.
Каменная слышала про это впервые, но виду не подала. Что ж? Она ведь у Захара про то не спрашивала. Отметила про себя: своеволен. Ему было велено помалкивать, пока не спросят, а влез. Но получилось кстати.
Объяснила:
– Захар это, ближний мой человек. Расскажи боярыням, что мне сказывал.
Говорил Захар как должно – почтительно, но без подобострастия. Услышав, что московский государь более всего интересуется тремя новгородскими женками, Шелковая с Железной переглянулись.
– Войска с ним сколько? – спросила Марфа. – Мне про это разное доносят. Не прикидывается ли он, что с миром к нам идет? Не захватит ли город?
Захар, молодец, ответил не сразу – сначала взглядом испросил у Настасьи разрешения. Она кивнула.
– Чтоб город брать мечом, войска у Ивана Васильевича мало. Но чтоб себя оборонить – достаточно. Он осторожен. Оружных с ним три тысячи человек, да слуг и обозных с тысячу.
– Значит, все же не воевать пришел, волчище, – вздохнула Горшенина. – И то слава Богу.
Борецкая смотрела на григориевского человека недоверчиво.
– Да кто ты такой, что Ивановы разговоры слушаешь и даже тайные его думы ведаешь? Откуда такая близость?
– О том ведомо госпоже Настасье, а тебе, боярыня, не прогневайся, знать незачем, – тихо, но твердо ответил Захар, и тут Григориева окончательно поняла, что из парня будет прок.
– Теперь поди, – отослала она рассказчика.
Говорить прямо и начистоту можно было только втроем.
Сразу и начала:
– Нам с тобою, Марфа, дружка дружке голову морочить нечего. Врагинями были, врагинями и останемся – до тех пор, пока я тебя в прах не сотру. Либо ты меня, – добавила Настасья, усмехнувшись и тем показывая, что во второе не верит. – Но сейчас у нас всех одна туга, одна беда, и нужно нам, великим женкам, стоять вместе, иначе сгинем и отчину свою погубим. Если опять выйдет, как в семьдесят девятом году – я в лес, ты по дрова, Новгороду конец…
Это она напомнила про войну 6979 года, когда Борецкая и ее посадник-сын звали биться с Москвой, а Настасья Григориева уговаривала решить дело миром.
– …Не послушала ты меня тогда, переломила вече на свою сторону – и что? Сколько тысяч народу пропало, и Дмитрий твой головы не сберег. А сделай мы тогда по-моему, откупились бы, перехитрили бы Ивана.
Сверкнув яростными глазами, Марфа перебила:
– Это ты не попустила нас с Псковом замириться! Если бы псковские нам в спину не ударили, не победить бы нас Москве! Я хотела в Псков отправить послом Аникиту Ананьина, он умен и речист, и жена у него псковитянка. Он дело бы сладил! Но твоя свора встала насмерть: с Псковом-де союзничать нельзя, Иван-де от этого еще пуще взбеленится, от Новгорода камня на камне не оставит! Да коли бы тебя тогда за измену на поток поставить, из города прогнать, еще неизвестно, чья бы взяла – низовская или наша!
Настасья подалась вперед, схватилась сильными пальцами за край стола. Ей было что ответить на обвинение в предательстве.
Вдруг Ефимия, всегда тихая и мягкая, как шлепнет ладонью – подскочил хрустальный кувшин с клюквенным взваром, на скатерть полетели красные, будто кровавые капли. Обе ругательницы изумленно обернулись.
– Хватит вам из-за старого собачиться! – прикрикнула на них Шелковая. – Ныне беда идет хуже тогдашней. Иван – хитрая лиса, он не спроста явился. Задумал он что-то. Ему надо одного: лишить Новгород всех вольностей и превратить нас в своих холопов, чтоб мы перед ним на коленках ползали, как его московский народишко. Ныне он, набрав добычи, просто так не уйдет. Он хочет нам хребет переломить, а какой дубиною ударит, мы не знаем. Опомнитесь, женки! После догрызетесь – когда минует гроза. Сейчас нам нужно в три ума думать. Кроме нас никто Новгорода не спасет.
И сошла гневная волна, прокатившаяся от Марфы к Настасье. Сделалось тихо.
– Сон я видела, женки, – сказала Борецкая уже другим голосом.
Настасья поморщилась. Что Марфа на Совете Господ свои сны рассказывает, это ладно, но в малом-то кругу зачем? Вещунья… И дома у нее, говорят, всё псалмы поют, ладан курят, прикармливают калик с юродивыми.
– Что за сон? – спросила вежливая Ефимия.
– Будто чайки над водой летают, а в воде, на самой поверхности рыба плещет, играется, много ее. Чайки вниз падают, выхватят по рыбине – остальные на глубину уходят. Взлетят чайки – рыба наверх возвращается. И снова, и снова.
– Ну и что? – недовольно молвила Каменная. – Такое и без сна увидишь. Выдь вон на Волхов или на Ильмень.
– А то, что сон этот – в подсказку дан, не просто так. Я только сейчас поняла.
Лицо Борецкой осветилось. Она поискала глазами, на что перекреститься, и не нашла – в углу вместо иконы висела картина, на ней какая-то круглолобая немкиня, будто живая.
– Богоматерь? – спросила Марфа.
Шелковая кивнула:
– Мадонна. Я ее из Венеции привезла.
Поплевав через плечо, чтобы отогнать бесов (Богоматерь была басурманская), Железная Марфа все же на нее перекрестилась.
– Да, поклевали нас низовские чайки в семьдесят девятом. Многих, и моего Митьшу средь прочих. А после, наевшись, улетели, и вода снова стала наша. Нам Москву над водой не одолеть. У них клювы и когти железные. У нас – серебриста чешуя да красноперы плавники, боле ничего. Плохие мы воины. И не в войне только дело. Нам с великим князем не совладать, потому что ему своей державой править легко: как приказал, так и сделают. У нас же, в Новгороде, народ вольный, и каждого нужно уговорить, убедить. Они быстрые, мы медленные. У них одна голова, у нас тысяча.
– И что ж теперь, сдаваться Ивану? – удивилась Настасья, никак не ожидавшая от боевитой Марфы подобных речей.
– Не сдаваться. А быть умными. Про тысячу голов – это я зря сказала. Голов в Новгороде только три, и все в этой комнате. Права Ефимия.
– Ты к чему клонишь? И причем тут сон?
– А вот при чем. Нам есть куда от чайки спрятаться. В поле мы вояки плохие, зато у нас стены крепки, а на стенах – новые немецкие пушки. Хочет Иван встать за городом, у наместника? Вот и хорошо. А мы ворота запрем, на стены стражу поставим – пускай видит. Будем сами к нему ездить, а в город не допустим. На глубине отсидимся.
Ефимия с Настасьей переглянулись. Железная снова вела дело к войне, только на сей раз оборонительной. Как это законного великого князя в город не пускать?
Правда и то, что в семьдесят девятом, после поражения на Шелони, только стенами и спаслись. Марфа тогда велела сжечь все посады, колеблющихся казнила смертью, велела палить из всех пушек. И отступился Иван, удовольствовался откупными деньгами и присягой на верность. Но ведь он, поди, тоже не дурак и к такому обороту изготовился? Затеет осаду, вызовет с Низу полки, разорит всю Новгородчину – и возьмет измором. Помощи-то ждать неоткуда.
– Сон твой и вправду вещий. – Настасья изобразила задумчивость. – Да не тем, о чем ты думаешь. Ты про серебряну чешую сказала. Вот в чем наша сила и наше спасение.
– В чешуе? – сморгнула Борецкая.
– В серебре.
Шелковая наклонилась к Настасье:
– Вижу, придумала ты уже что-то. Говори.
– Иван хоть и великий государь, а все же должен с ближними людьми считаться. С ним едут братья, бояре, воеводы. Все голодные, жадные. Это они его к войне толкают, зарятся на новгородскую добычу. С них-то мы и начнем. Усытим каждого, потихоньку, серебром. Кого подкормим, а кого и приручим. Чешуи у нас, слава богу, много. Скинемся всем боярством и купечеством, тряхнем мошной. И владыка пускай тоже раскошелится, он всех нас богаче. Соберем, женки, Госпо́ду и будем на ней говорить едино. Назначим, сколько с кого взять. Распределим меж собой московских – кто кого будет покупать. Иван до денег тоже жаден, с ним надо торговаться долго. Когда он увидит, что братья и бояре воевать больше не хотят, а хотят домой хабар везти – глядишь, и великий князь покладистей станет.
– Хорошо придумано, – сразу объявила Ефимия. – Это мы можем, это мы умеем.
Не заспорила и Борецкая. Сказала лишь:
– Нужно будет позвать сюда Василия Ананьина, объявить первому. Уважение оказать, он же степенной посадник.
– Я бы на твоем месте с ним поговорила с глазу на глаз. Так оно еще краше выйдет, – расщедрилась на совет Настасья, довольная, что самое главное решилось, и быстро. – Давайте главных низовских между собою поделим – кому кого обхаживать. Братьев великокняжеских могу на себя взять, если город мне деньгами пособит, они оба – жадные пауки. Возьму и наместника Борисова.
– Я могу главных московских воевод – Данилу Холмского, Стригу Оболенского. Чем мужи свирепее, тем они у меня лучше под дудку пляшут. Как медведи у скомороха, – лукаво улыбнулась Горшенина.
Марфа почернела лицом при поминании князя Холмского – это он разбил новгородское войско под Шелонью и захватил Дмитрия Борецкого в плен.
– Ты у нас необходительна, непритворчива, – мягко сказала ей Шелковая. – Держись от московских подальше. Деньгами поможешь.
Тут же начали считать – Григориева вынула из своего чудо-посоха скрученную бересту, стала выводить цифирь: сколько дадут сами женки, да сколько брать с великих родов, с архиепископа, с купеческих сотен. В Новгороде водилось много богатых людей, с кого есть что взять.
Денежный счет все три любили и за увлекательным занятием помягчели, заговорили о ненасущном. Об оставшихся в столовой мужчинах и не вспоминали – сколько нужно, столько и подождут.
Притомившись, сделали перерыв. Настасья с Ефимией попили взвара, поели пряников. Постница Марфа сладким не оскоромилась, выпила чарку воды с уксусом, переломила черный хлебец.
– Смотрю я на вас, бабоньки, и не возьму в толк, что вы такие скучные? – молвила Шелковая, разглядывая гостий. – Ты, Настасья, живешь, будто телегу с камнями волочишь. Ты, Марфа, себя до смерти хоронишь, словно схимница. У нас с вами сейчас самые лучшие годы. Ум есть, сила есть, никто нам не указ, и нестарые еще. Живи да радуйся.
– Хорошо тебе говорить, при живом муже, – качнула головой Григориева.
– Горя ты не видала, Ефимия, – прибавила Борецкая.
У Горшениной с лица пропала улыбка.
– А много ли вы про меня, дорогие подружки, знаете? Может, я просто виду не подаю? Жизнь горем никого не обходит, но ты горькое выплюнь, а не можешь выплюнуть – проглоти, заешь сахарком и не жалуйся. На жалких черти ездят. Если ты упиваешься горем, или хворобой, или тем, чего тебе не хватает, – такою и будешь: горькой, хворой, несытой. А если радуешься красоте, милоте, солнышку – будешь красивой, милой и солнечной.
Настасья подумала, что, наверное, не шибко весело иметь такого мужа, а у Ефимьиной замужней дочери уже третье дитя рождается мертвым. Внуков как не было, так и нету.
Про мужа Горшенина будто подслушала. Дернула плечом, нежное лицо вновь осветилось беззаботной улыбкой:
– Вот вы обе со своим вдовством носитесь, по покойникам скорбите, а я, честно сказать, не пойму, на что мужья вообще нужны? Много ль мы с вами от них хорошего видели? Твой Исак Андреич, – обратилась она к Марфе, – был мужик старый, траченный, какая от такого радость? А первый был вовсе лютый зверь. Когда его черт забрал, поди, рада была?
Каменная с интересом поглядела – что на это Борецкая? У той сухое лицо не дрогнуло, лишь на миг потускнел взгляд.
А ведь Настасья помнила ее девушкой, почти девочкой, лет сорок назад. Видывала в Соборе и несколько раз на гостьбищах.
Марфа Лошинская была черненькая, тоненькая, с огромными испуганными глазами. Шестнадцати лет ее выдали за боярина Филиппа Никитина, и после того она надолго исчезла. Сначала говорили, что муж ее из дому не выпускает, бьет, всяко терзает и что однажды ее якобы из петли вынули. Потом перестали говорить, забыли. У Никитина будто сами по себе появились двое сыновей и даже стали подрастать. А потом Филипп вдруг враз помер, и Марфа вышла на волю уже такой, как ныне: высушенной, неистовой, с горящим взглядом, и взяла семейное дело в железные руки. Бог знает, через что она там взаперти прошла и какой ценой обрела свою силу. Настоящая сила – это Настасья знала по себе – обретается только через большое горе и тяжкое испытание. А помер Филипп Никитин странно. В гробу лежал синий, распухший. Поговаривали нехорошее, но никто о нем не жалел, поганый был человек. Достанься Настасье такой муж, она не стала бы столько ждать, в первый же год отравила бы. Нет, не осуждала она Марфу, даже если сплетня была правдива. Те двое сыновей, никитинские, потом в северном море потонули, и многие в том увидели Божью кару: извела-де супруга, так и детей от него отдай. Но к тому времени Марфа уже снова была замужем, за посадником Исааком Борецким и родила себе еще двоих, Дмитрия и Федора. Вот ведь судьба (Настасья слегка даже пожалела врагиню): остаться с одним сыном из четырех, и тот – Дурень.
Ефимия обернулась к Григориевой:
– Твоего мужа Юрия, Настасьюшка, я не застала, девчонкой была, но…
– Только Юрия моего не трожь! – перебила Каменная.
В ярость она впадала очень редко, и когда такое происходило, все вокруг вжимали головы в плечи, но Ефимия не устрашилась и не сбилась.
– Да будет тебе. Сколько ты с ним прожила? И сколько тебе тогда годов было? Ты его толком и узнать-то не успела. Его в твоей жизни, считай, почти что и не было. Выдумала себе икону и молишься на нее тридцать пять лет. Ты хоть лицо его помнишь?
Григориева растерялась, чего с ней уж и вовсе никогда не случалось.
В самом деле, какое у Юрия было лицо? Даже зажмурилась, но увидела не мужа, а сына Юрашу – вислогубого, лупоглазого. Стиснула зубы, велела себе: вспоминай!
И вдруг увидела явственно, словно расступилась пучина и на миг выпустила покойника, оживила.
На нее из прошлого смотрел не мужчина, а юнец. Был он веселый, улыбчивый, ясный, но с ним, отроком, ей нынешней, пятидесятипятилетней, и говорить-то было бы не о чем. Мальчик.
На подмогу пришла Марфа, от которой помощи ждать никак не приходилось.
– А без иконы жить нельзя. В Бога ты, Ефимья, не веруешь, вот что. Ты когда последний раз в церкви была?
– На Пасху заходила, – беспечно ответила та. – Люблю, когда сладко поют. Но в Немецкой церкви еще слаще. Там орган играет, стекла на окнах цветные, с картинками. Солнце светит – на полу всё красками переливается. Лепота!
Марфа только плюнула.
– Ладно, жены, хватит нам пустомельничать. Давайте дальше деньги считать.
Как править ладьей в бурю
Всё вышло по Захарову слову. Великий князь со всей своей огромной свитой появился в виду города шесть дней спустя, в утро, когда выпал первый снег. Недалекий путь от Крестов до столицы Новгородской земли занял у Ивана Васильевича целую неделю. За это время к нему на поклон успели съездить все передние люди: и архиепископ Феофил с ближним причтом, и степенной посадник Василий Ананьин, и начальник городского войска кормленый князь Гребенка-Шуйский, и тысяцкий, и старши́на всех городских концов, и именитые купцы. Самых вящих новгородцев московский государь принимал лично, допускал пред очи. Был не грозен, но и не ласков – загадочен. Возвращались от него в тревожной задумчивости и ехали рассказывать о виденном великим женкам: кто к Марфе Железной, кто к Настасье Каменной, и все без исключения к Ефимии Шелковой.
А три новгородские вершительницы, сговорившись между собой, приветствовать Ивана не поехали. Раз уж великий князь понимает, у кого в Новгороде истинная сила, принижать ее незачем. Это как в торговле: дорогой товар сначала показывают издали, а руками трогать не дают – так цена будет выше.
* * *…И вот 22 ноября дозорные сообщили: на Московской дороге черным-черно. Едут!
Распахнули ворота, вышли встречать парадно, с хоругвями. Впереди владыка Феофил с иконой Богоматери (упаси Боже не Липицкой – ту загодя с башни сняли). Но великих женок среди встречающих опять не было. Овес к лошади кланяться не ходит.
Дальше опять вышло, как предсказывал Захар. Приняв хлеб-соль, государь в город не въехал, а повернул на юг, к древнему Рюрикову городищу, где стоял дворец великокняжеского наместника, приставленного надзирать за Новгородом. Семен Борисов уступил свои палаты Ивану Васильевичу и его братьям – углицкому князю Андрею Васильевичу и волоколамскому князю Борису Васильевичу, сам же поселился в московском лагере, разбитом вокруг городища по волховскому берегу.
В тот же вечер, поздно, наместник пожаловал к боярыне Григориевой.
Глядя сверху из окна, как слуги вынимают из возка брюхастого старика, Настасья довольно усмехнулась.
Пришла кобылка за овсом, ждать не заставила.
– Что ж ты, Юрьевна, не вышла государя Ивана Васильевича приветить? – начал с укоризны Борисов. Его лицо, совсем бы бабье, если б не седая опушка бороды, было усталым, мятым. (Наволновался, натрясся по ухабам, старый боров, подумала Настасья.) – Марфа с Ефимьей ладно, они Москве ненавистницы, а про тебя там, – он со значением воздел палец к потолку, – иначе мыслят. Удивляются.
– Кому я нужна, вдова убогая? По месту ли мне государево время отнимать, по званию ли? – не скрывая, что лицемерит, сказала Григориева. – И знаю я: у вас, низовских, бабе себя являть не в обычае. Дома надо сидеть, рукодельничать.
Семен Никитич раздраженно махнул пухлой ладошей:
– Будет тебе, со мной-то. Не первый год дружествуем. Или я тебе не друг?
– Друг-друг. Дорогой, – молвила она с нажимом на последнем слове.
Борисов был мздолюбив, алчен. Повезло ему со службой: всякий видный новгородец, которому от Москвы было что-то нужно, нес в Рюриково городище подарок – серебро, или меха, или еще что. Настасья всегда давала золотом, и потому наместник был с ней особенно сердечен.
Он и сейчас взял тон доверительный:
– Я про тебя государю всегда только хорошее доносил. Он тебя отличает, и ныне, по дороге, всё спрашивал. Желает знать, может ли он рассчитывать на твою верность?
– Верность в чем? В измене новгородскому делу? Если я своей о́тчине изменю, какая же это верность? Предателям нигде веры нет.
– Отчина у нас у всех одна – Русь, – строго молвил Борисов, и его рыхлая физиономия взволнованно колыхнулась. – И голова у Руси может быть только одна – в Москве. Так сложилось, так Бог постановил. Иван Васильевич хочет Русь сделать истинно великой державой, первой на весь свет. И сделает – у него и ум, и сила, и терпение. Господь милосердный нам послал такого государя, за долгие наши страдания!
– Так уж и первой на весь свет? – подивилась Настасья.
– А что ж? На ту же Европу посмотри. Я ведь не только за Новгородом досматриваю, мне велено и дальше на Запад глядеть. Чужеземцев расспрашиваю, своих людишек засылаю… Да ты, поди, про мои тайные дела сама знаешь.
Григориева кивнула, и он продолжил:
– Что Европа? У литовцев паны и магнаты собачатся. Датчане со шведами свою скудную землю никак не поделят. Германия – одно название, что империя. Никакой власти у императора нет. Кто там еще? Англы? Друг друга режут. Франки – то ж самое. Папа римский? Он даже ближних италийских князей вокруг себя собрать не может. Одна только настоящая держава и есть – Турское царство. Салтан ныне в Царьграде сел, вместо византийских василевсов. Грозен, высоко метит. А в чем его сила, знаешь? В послушании и единстве. Такую же державу и Иван Васильевич строит, а вы, новгородские, ему заноза в боку. Добро б еще жили мирно! Но нет и средь вас лада. Иван Васильевич власть сам держит, потому и зовется «самодержцем», а у вас вечевластие – что вече прокричит, то и будет. Ни строя, ни лада. Лад бывает, только когда у тела одна воля и одна голова.
– Говорил ты уже про голову, – скучливо сказала Настасья. – Чем воду в ступе толочь, давай лучше на прямоту: зачем Иван к нам пожаловал? Для какой надобы?
Наместник хитро прищурился.
– В летописях тако напишут: «В лето от сотворения мира 6983-ое, от Всемирного потопа 5424-ое, а по немецкому счету 1475-ое, был на Руси великий покой и ладное строение. Татарове, ногаи и Литва не нападали, хрестьяне пахали землю, купцы торговали, монахи молились, и от того смирнолепия потешил себя государь великий князь Иван Васильевич, возжелал проведать Великий Новгород, любезную свою вотчину, драгоценнейший смарагд Русской державы…»
– Мы твоему государю не вотчина, – отрезала Настасья. – Мы с ним по крестноцеловальному договору живем. Это у вас на Низу он государь, и в своих вотчинах волен делать, что пожелает. Новгород же Ивана признает не государем, но господином. Так мы с вами и в грамотах друг другу пишем: «господин великий князь» и «господин великий Новгород».
– А честно ли вы крестное целование блюдете? – с угрозой спросил Борисов. – Московских доброжелателей обижаете, на поток ставите, разорением казните, рты им затыкаете. С Литвой списываетесь, а это уж прямая измена.